Чайна Мьевилль Вокзал потерянных снов 15 глава




В некоторых краях беженцев истребили во время ужасных погромов. В других, как и в Нью-Кробюзоне, их принимали, хотя и неохотно, но и без открытой жестокости. Они обосновались, превратились в служащих, налогоплательщиков и преступников и в конце концов оказались загнанными в гетто, иногда подвергаясь нападениям со стороны ксенофобов-фанатиков и головорезов.

Лин выросла не в Кинкене. Она родилась в более молодом и более бедном хеприйском гетто Ручейной стороны, в грязной дыре на северо-западе города. Узнать историю Кинкена и Ручейной стороны было практически невозможно, ибо поселенцы предпринимали систематические усилия к тому, чтобы стереть следы воспоминании. Травма, нанесенная Опустошением, была настолько глубока, что первое поколение беженцев сознательно предало забвению десять веков хеприйской истории, провозгласив свое прибытие в Нью-Кробюзон началом новой эры, Эры Города. Когда следующие поколения задавали соплеменникам вопросы об исторических корнях, многие отказывались отвечать, другие же просто не могли ничего припомнить. Густая тень геноцида заслонила хеприйскую историю.

Так что для Лин было непросто проникнуть в тайну тех первых двадцати лет Эры Города. Кинкен и Ручейная сторона представали для нее как свершившийся факт, равно как и для ее соплеменников, и для их отцов, и дедов.

На Ручейной стороне своей площади Статуй не было. Сто лет назад это было средоточие людских трущоб, хаотичное нагромождение кое-как слепленных домов, а хеприйские домовые черви всего лишь облепили разрушенные здания цементом, навечно утвердив их в состоянии крушения. Новые обитатели Ручейной стороны не были ни художниками, ни владельцами фруктовых лавок, ни менеджерами среднего звена, ни старейшинами ульев, ни квалифицированными рабочими. Они были презираемыми голодными оборванцами. Подвизались чернорабочими на фабриках и чистили выгребные ямы, продавали себя любому, кто захочет купить. Сестры из Кинкена относились к ним с презрением.

На улицах Ручейной стороны буйно расцветали причудливые и опасные идеи. В тайных кружках собирались радикалы. Мессианские религии сулили освобождение избранным.

Многие из первых переселенцев отвернулись от богов Беред-Каи-Нев, рассердившись за то, что те не уберегли своих последователей от Опустошения. Но другие поколения, не знавшие о причинах трагедии вновь обратили к ним свои молитвы. На протяжении более ста лет храмы устраивались в освященных помещениях старых мастерских и пустых танцполов. Однако многие жители Ручейной стороны в смятении и жажде обращались к диссидентским богам.

В пределах Ручейной стороны можно было отыскать храмы всех распространенных религий. Здесь поклонялись Ужасной гнездовой матери и Слюнотворцу. Захудалым богадельням покровительствовала Славная кормилица, а Непокорные сестры защищали истово верующих. Но в грубых лачугах, которые гнили по берегам промышленных каналов, и в передних комнатах с темными окнами молитвы возносились нездешним богам. Жрицы посвящали себя служению Электрическому дьяволу или Воздушному жнецу. Кучки неуловимых заговорщиков взбирались на крыши своих домов и распевали гимны в честь Крылатой сестры, молясь о том, чтоб она даровала им способность летать. А некоторые одинокие, отчаявшиеся души, такие как Лин, давали обет верности Насекомому образу.

 

Если дословно перевести с хеприйского на нью-кробюзонский химико-аудиовизуальную смесь зрительного образа, религиозной преданности и благоговейного трепета, которая и являла собой имя бога, ее можно было передать как Насекомое/образ/(мужское)/(целеустремленное). Однако те немногие представители человечества, которые о нем знали, называли его Насекомый образ, и именно так Лин представила его жестами Айзеку, когда рассказывала историю своего воспитания.

С шестилетнего возраста, когда лопнул кокон, в который была заключена младенческая личинка головы, когда в нее ворвалось сознание языка и мысли, мать сообщила, что Лин — падшая грешница. Мрачное учение Насекомого образа состояло в том, что хеприйские женщины были прокляты. Некое ужасное клятвопреступление, совершенное первой женщиной, обрекло ее дочерей всю жизнь влачить нелепые, неповоротливые, неуклюжие двуногие тела и наделило их мозгом с бесполезными извилинами, с хитросплетениями сознания. Женщина утратила присущую насекомым чистоту Бога и мужского начала.

Гнездовая мать, которая презрительно относилась к своему названию, считая его проявлением лживого декадентства, учила Лин и ее сестер, что Насекомый образ есть владыка всего мироздания, всемогущая сила, знающая лишь голод, жажду, похоть и удовлетворение. Он заключил в свои объятия вселенную после того, как поглотил пустоту в бессознательном акте космического созидания — самого чистого и совершенного, ибо свободного от каких-либо поводов и замыслов. Лин и ее сестер учили поклоняться ему с благоговейным ужасом и презирать собственное самосознание и свои мягкие, лишенные хитиновых покровов тела.

Их также учили поклоняться и служить своим безмозглым братьям.

Вспоминая теперь о том времени, Лин уже не вздрагивала от отвращения. Сидя в каком-нибудь кинкенском парке, она позволяла прошлому всплывать в памяти, мало-помалу восставать из забытья. Лин вспомнила, как она медленно шла к осознанию того, насколько необычной была ее жизнь. В своих редких походах по магазинам она с ужасом наблюдала, с каким небрежным презрением ее хеприйские сестры относились к самцам-хепри, пиная и давя безмозглых двуногих насекомых. Она вспомнила, как пыталась поговорить об этом с другими детьми, которые рассказали ей о жизни соседей; вспомнила, как она страшилась использовать язык — язык, который, как она инстинктивно чувствовала, был у нее в крови и к которому гнездовая Мать привила ей ненависть.

Лин вспомнила, как возвращалась в родной дом, кишевший самцами-хепри, вонявший гнилыми овощами и фруктами, доверху заполненный всякой органической дрянью, которой пичкали самцов. Она вспомнила, как ее заставляли мыть поблескивающие панцири бесчисленных братьев, возводить горки из их навоза перед семейным алтарем, позволять, чтобы они ползали по всему ее телу, ведомые тупым любопытством. Она вспомнила, как по ночам они спорили с сестрами, выпуская крохотные облачка химической смеси и издавая тихое клекочущее посвистывание, заменявшее хепри шепот. В результате этих теологических дебатов сестра отвернулась от нее и настолько ушла в поклонение Насекомому образу, что затмила в фанатизме даже их мать.

К пятнадцати годам Лин приобрела привычку открыто бросать вызов своей матери. Теперь она понимала, что тогдашние ее выражения были наивными и путаными. Лин обличала мать в ереси, проклиная ее во имя богов, которым поклонялось большинство. Она избегала той исступленной ненависти к самой себе, которой требовало поклонение Насекомому образу, и старалась не ходить по узким закоулкам Ручейной стороны. Она убежала в Кинкен.

«Вот почему, — думала она, несмотря на все свое недавнее разочарование, презрение, по сути ненависть, — во мне навсегда останется какая-то ее частичка, которая навечно сохранит воспоминания о Кинкене как о некоем священном месте».

Ныне Лин воротило от чопорности островного сообщества, но в те времена, когда она бежала отсюда, это высокомерие ее пьянило. Она упивалась надменным обличением Ручейной стороны и с неистовым наслаждением молилась Ужасной гнездовой матери. Она приняла хеприйское имя и — что было жизненно необходимо в Нью-Кробюзоне — имя человеческое. Она обнаружила, что в Кинкене, в отличие от Ручейной стороны, устройство пчелиного роя и клана развивалось в сторону сложных и вполне функциональных ячеек социальной сплоченности. Мать никогда не упоминала ни о своем рождении, ни о своем детстве, так что Лин подражала в любви своему первому другу, жившему в Кинкене, и рассказывала всем, кто спрашивал, что принадлежит к Краснокрылому улью, к клану Кошачьего черепа.

Друг открыл ей радости секса, научил получать наслаждение от чувствительного тела, начинавшегося ниже шеи. Это было самой трудной и самой необычной метаморфозой. Прежде ее тело было источником стыда и отвращения; сперва, вовлекаемая в действия, не имевшие иной сущности, кроме простой физиологической, она испытывала отвращение, затем страх и, наконец, свободу. До этого она практиковала по требованию матери лишь головной секс, неподвижно сидя в неудобной позе, пока самец ползал и исступленно совокуплялся с ее головотуловищем в безуспешных и нещадных попытках продолжить род.

Со временем ненависть Лин к гнездовой матери превратилась сначала в презрение, а затем в жалость. В ее отношении к мерзостям Ручейной стороны появилась толика понимания. Затем ее пятилетний роман с Кинкеном подошел к концу. Это случилось, когда она стояла на площади Статуй и вдруг поняла, что статуи слащаво сентиментальны и плохо сделаны, что они воплощают собой культуру, которая закрывает глаза на самое себя. Лин начала смотреть на Кинкен как на нечто органически связанное подчинительными узами с Ручейной стороной и безвестной кинкенской беднотой; она увидела «сообщество» огрубевшее и бесчувственное, и вдобавок сознательно мешающее росту Ручейной стороны, дабы поддержать собственное превосходство.

Несмотря на всех его жриц, несмотря на оргии и кустарную архитектуру, Ручейная сторона была тайно связана с более мощной экономикой Нью-Кробюзона — которая обычно легкомысленно изображалась как своеобразный придаток Кинкена. Лин понимала, что живет в неприемлемом мире. Он сочетал в себе лицемерие, упадничество, ненадежность и снобизм в самом причудливом и неврастеничном замесе. Он паразитировал.

В своем мятежном гневе Лин осознала, что Кинкен более бесчестен, чем Ручейная сторона. Но это осознание не принесло с собой никакой ностальгии по ее несчастному детству. Она никогда не вернулась бы на Ручейную сторону. И если ныне Лин поворачивалась спиной к Кинкену, как прежде отвернулась от Насекомого образа, то ей ничего не оставалось делать, как убраться оттуда подальше.

Итак, научившись объясняться жестами, Лин покинула Кинкен.

Лин никогда не питала дурацких иллюзий насчет того, что однажды ее перестанут считать хепри, по крайней мере в этом городе. Да она к этому и не стремилась. Но в душе она давно перестала стараться быть хепри, так же как когда-то она перестала стараться быть насекомым. Вот почему ее так поразили собственные чувства к Ма Франсине. Лин понимала: причина не только в том, что Ма Франсина противостояла господину Попурри. Причина была и в том, что именно хепри легко и непринужденно уводила территории из-под контроля этого ужасного человека.

Лин подолгу просиживала в тени смоковниц, дубов или грушевых деревьев в годами презираемом ею Кинкене, в окружении сестер, для которых она была изгоем. Ей не хотелось возвращаться на «хеприйский путь», равно как и к Насекомому образу. Она даже не сознавала, какую силу впитывала в Кинкене.

Глава 19

Конструкция, которая годами подметала пол у Дэвида и Лубламая, похоже, утратила к этой работе всякий интерес. Скребя щеткой полы, она стрекотала и вертелась на месте. Чистильщик задерживался на произвольно выбранных участках пола и полировал их как брильянты. Иногда по утрам ему требовался почти час, чтобы разогреться. У него сбоила программа, из-за чего он бесконечно повторял одни и те же мелкие действия.

Айзек научился не обращать внимания на его нервное нытье. Он работал двумя руками одновременно. Левой — фиксировал свои соображения в форме диаграмм. А правой бил по тугим клавишам, загружая уравнения в недра небольшого вычислителя, затем просовывал перфорированные карты в считыватель и вынимал обратно. Он решал одни и те же задачи различными программами, сравнивал результаты и распечатывал столбики цифр.

Многочисленные труды о полете, заполнявшие книжные полки Айзека, теперь с помощью Чая-для-Двоих были заменены на столь же многочисленные тома по единой теории поля, а также на книги о загадочном подразделе кризисной математики.

Спустя всего пару недель с начала исследований Айзека вдруг посетила невероятная мысль. Новое осмысление пришло так легко и так неожиданно, что сперва он даже сам не понял масштабов прозрения. Оно казалось всего лишь фразой из мысленного диалога, который он непрерывно вел сам с собой. Просто однажды, когда он пожевывал кончик карандаша, в голове промелькнула едва оформившаяся мысль, что-то вроде: «Погоди-ка, может, сделать это вот так…»

Айзеку понадобилось полтора часа, чтобы понять: возможно, он стоит на пороге создания великолепной умозрительной модели. Он принялся тщательно выискивать ошибки в своем умозаключении. Он строил один за другим математические сценарии, с помощью которых стремился разнести в пух и прах несмело набросанные серии уравнений. Но попытки разрушить построения оказались безуспешны.

Прошло еще два дня, прежде чем Айзек поверил: ему удалось решить фундаментальную задачу кризисной теории. Наступившая эйфория нравилась ему куда больше, чем нервозность и тревога. Он углубился в учебники, кропотливо проверяя, не упустил ли какой-нибудь очевидной ошибки, не повторил ли какую-нибудь давно опровергнутую теорему.

Но его расчеты были непоколебимы. Боясь возгордиться, Айзек все же не видел альтернативы тому, что все больше и больше походило на правду: он решил задачу математического выражения кризисной энергии.

Он знал, что должен немедленно обсудить это с коллегами, опубликовать свои результаты как рабочую гипотезу в «Журнале философской физики и тавматургии» или в «ЕТП». Однако он был настолько испуган собственным открытием, что предпочел иной путь. Надо точно во всем удостовериться, сказал он себе. Потребуется еще несколько дней или несколько недель, может, пара месяцев… а потом он все опубликует. Самое удивительное, он ничего не сказал ни Лубламаю, ни Дэвиду, ни Лин. Айзек был человеком словоохотливым, склонным высказывать любые бредни насчет науки и общественного устройства, любые пошлости, которые приходили в голову. Скрытность была глубоко чужда его характеру. Айзек достаточно хорошо себя знал, чтобы не понять, что это значит: он был глубоко взволнован своим открытием.

Айзек вспомнил весь процесс нахождения формулы. Он понимал, что его успехи, невероятные скачки в теоретической работе за последний месяц, который оказался продуктивней предыдущих пяти лет работы, были в полной мере связаны с текущими практическими задачами. Исследование кризисной теории зашло в тупик и пребывало в тупике, пока его не нанял Ягарек. Хотя и не понимая причины, Айзек все же сознавал, что именно размышление над конкретными приложениями позволило развиваться самой абстрактной теории. Он решил не погружаться с головой в серьезное теоретизирование. Лучше сфокусировать внимание на летательной проблеме Ягарека.

Он не позволял себе отвлекаться от главной проблемы исследования, во всяком случае, на этой стадии. Все свои открытия, каждый шаг вперед, каждую рождавшуюся идею он спокойно претворял в практические опыты для возвращения Ягарека в небо. Это было непросто, даже казалось каким-то извращением: постоянно прилагать усилия, чтобы сдерживать и ограничивать свою работу. Ему казалось, что вся работа происходит где-то за его спиной, или, точнее, он пытается вести исследования, наблюдая за ними как бы краем глаза. И все же, каким бы невероятным это ни казалось, подчинив себя подобной дисциплине, Айзек достиг таких успехов в теории, о каких не мог и мечтать в предыдущие полгода.

«Это необычный, непростой путь к научной революции, — думал он иногда, упрекая себя за чересчур лобовой подход к теории. — Возвращайся к работе, — строго говорил он себе. — Ты должен дать гаруде, рожденному в небе, крылья». Но он не мог успокоить взволнованно бьющееся сердце, не мог удержаться иногда от почти истерической улыбки. Порой он встречался с Лин, если она не была занята таинственным заказом, и доставлял ей несказанное удовольствие своим волнением и пылом, хотя она была усталой. Остальные дни он проводил исключительно в одиночестве, целиком погрузившись в науку.

Айзек применял свои невероятные прозрения на практике и уже начал осторожно разрабатывать механизм для решения проблемы Ягарека. В его работе все чаще и чаще фигурировала одна и та же схема. Сперва это были просто каракули, несколько соединенных линиями точек, окруженных стрелками и знаками вопроса. Через несколько дней схема сделалась более осмысленной. Отрезки были прочерчены по линейке. Кривые стали аккуратными. Замысел постепенно превращался в проект.

Иногда в лабораторию Айзека заглядывал Ягарек. Ночью раздавался скрип двери, и Айзек, обернувшись, видел перед собой бесстрастного, величественного гаруду, который явно продолжал бомжевать.

Айзек обнаружил: бывает полезно объяснять то, что он делает, Ягареку. Разумеется, это относилось не к теоретическим выкладкам, а к практическому применению. Целыми днями в голове у Айзека бешено прокручивались тысячи идей, и нужно было сократить их число, отсеяв лишние, тупиковые; иными словами, нужно было навести порядок в собственной голове.

Так он оказался в зависимости от Ягарека. Если гаруда не появлялся несколько дней подряд, Айзек становился рассеянным. Он часами просиживал, глядя на огромную гусеницу. Почти две недели это создание жадно пожирало сонную дурь, вырастая как на дрожжах. Когда она достигла трехфутовой длины, встревожившийся Айзек перестал ее кормить. Следующую пару дней гусеница отчаянно ползала в своей тесной клетке, задирая мордочку. Затем, похоже, она смирилась с тем фактом, что больше еды не будет. А может быть, голод ослаб.

Она почти перестала двигаться, лишь изредка ворочалась, насколько позволяла клетка. Обычно она лежала, и тело ее вздрагивало: то ли это было дыхание, то ли биение сердца — Айзек не знал. Выглядела она вполне здоровой. Казалось, она чего-то ждет.

Иногда, бросая комочки сонной дури в цепкие челюсти гусеницы, Айзек с каким-то неясным жалким чувством размышлял о своем собственном опыте употребления этого наркотика. Это не было ностальгическим бредом. Айзек явственно помнил ощущение, будто он валялся в грязи и вымарался весь с головы до пят; помнил ужасную тошноту, паническое смятение и боязнь потерять себя в хаотическом водовороте эмоций; помнил, как это смятение пропало и как он ошибочно принял его за чьи-то чужие страхи, вторгшиеся в его разум… и все же, несмотря на необычайную яркость этих воспоминаний, Айзек ловил себя на том, что наблюдает за трапезами гусеницы заворожено — быть может, даже с голодной завистью.

Эти чувства очень беспокоили Айзека. Он всегда был беззастенчиво малодушен, когда речь заходила о наркотиках. Его студенческие годы были, разумеется, полны дымом плохо скрученных пахучих сигарок из дурманной травы и глупым смехом курильщиков. Но Айзек никогда не испытывал желания попробовать что-нибудь покрепче. И эти первые ростки нового аппетита нисколько не уменьшили страхов Айзека. Он не знал, вызывает ли наркотик привыкание, однако твердо решил не поддаваться пока еще слабым проявлениям любопытства. Сонная дурь предназначалась для гусеницы, и только для нее.

Айзек перевел свое любопытство из чувственного в интеллектуальное русло. Он был лично знаком лишь с двумя алхимиками, ужасными ханжами, говорить о незаконных наркотиках с которыми не стал бы никогда — скорее уж станцевал бы голышом посреди Тервисэддской дороги. Вместо этого он заговорил о сонной дури в пользующихся нехорошей репутацией тавернах Салакусских полей. Оказалось, что некоторые из его знакомых уже пробовали этот наркотик, а кое-кто даже употреблял его регулярно.

Похоже, сонная дурь одинаково действовала на любых существ. Никто не знал, откуда пришел этот наркотик, но все принимавшие расхваливали его необычайное воздействие. И все жалели, что сонная дурь была слишком дорогой и продолжала дорожать. Однако это не заставляло их отказаться от привычки. Художники чуть ли не в мистических терминах описывали, как общаются с чужими сознаниями. Услышав это, Айзек усмехнулся и заявил (не упоминая при этом о собственном опыте), что наркотик является всего лишь мощным онейрогеном, стимулирует центры мозга, отвечающие за фантазии, так же как улетное варево стимулирует участки коры, отвечающие за зрение и обоняние.

Он и сам в это не верил. И совершенно не удивился, когда его теория вызвала горячий протест.

— Не знаю как, Айзек, — восторженно шептал ему Растущий Стебель, — но эта штука позволяет видеть чужие фантазии…

При этих словах остальные нарки, забившиеся в тесную каморку «Часов и петуха», дружно закивали. Айзек состроил скептическую мину, продолжая играть роль ворчливого брюзги. На самом деле он, конечно же, был согласен. Ему хотелось побольше разузнать об удивительном веществе, — надо бы расспросить Лемюэля Пиджина или Счастливчика Газида, если он когда-нибудь снова появится. К сонной дури, которую он бросал в клетку с гусеницей, Айзек по-прежнему относился с любопытством, настороженностью и недоумением.

Однажды теплым днем в конце меллуария Айзек с тревогой смотрел на огромное существо. Более чем удивительно, думал он. Это не просто огромная гусеница. Без сомнения, это настоящее чудовище. Он начинал ненавидеть ее за то, что она возбуждала в нем жгучий интерес. Иначе он бы уже давным-давно о ней позабыл.

Дверь внизу распахнулась, и в лучах утреннего солнца показался Ягарек. Гаруда очень редко приходил до наступления темноты. Айзек вскочил на ноги, жестом предложил подняться наверх.

— Яг, старина! Давненько тебя не видел! А я тут сижу, бездельничаю. Надо, чтобы ты меня подгонял. Иди сюда…

Ягарек молча поднялся по лестнице.

— Откуда ты узнаешь, что Луба и Дэвида не будет? — спросил Айзек. — Ты, наверное, следишь, а? Черт, Яг, хватит уже прокрадываться сюда, словно какому-нибудь жалкому воришке.

— Мне надо поговорить с тобой, Гримнебулин. — В голосе Ягарека звучала странная нерешительность.

— Давай, старина, выкладывай.

Айзек сел и посмотрел на гостя. Он уже знал, что Ягарек садиться не станет.

Ягарек снял плащ и фальшивые крылья, а затем повернулся к Айзеку, сложив на груди руки. Айзек понял, что гость демонстрирует наивысшую степень доверия, стоя перед ним вот так, во всем своем уродстве, и не пытаясь прикрыться. «Наверное, я должен чувствовать себя польщенным» — подумал Айзек.

Ягарек наблюдал за ним искоса.

— В ночном городе, Гримнебулин, где я живу, есть весьма разнообразные люди. Прятаться вынуждены не только отбросы общества.

— Я вовсе не имел в виду, что… — начал было Айзек, но Ягарек нетерпеливо мотнул головой, и Айзек замолчал.

— Много ночей я провел в молчании, но бывали моменты, когда я разговаривал с теми, чей разум сохранил ясность под налетом алкоголя, одиночества и наркотиков.

Айзеку хотелось сказать: «Я же говорил, мы можем найти тебе жилье», — но он смолчал. Он хотел узнать, куда клонит гость.

— Есть один человек: образованный, но пьяница. Не знаю, верит ли он, что я действительно существую. Может быть, он считает меня навязчивой галлюцинацией. — Ягарек глубоко вздохнул. — Я поведал ему о твоих теориях, об энергии кризиса. И тогда человек сказал мне… Он сказал: «Почему бы не пройти этот путь до конца? Почему бы не использовать Вихревой поток?»

Наступило долгое молчание. Айзек раздраженно качал головой.

— Я пришел, чтобы задать тебе вопрос, Гримнебулин, — продолжал Ягарек. — Почему бы нам не воспользоваться Вихревым потоком? Ты, Гримнебулин, пытаешься с нуля создать новую науку, но энергия Вихревого потока существует, способы ее применения известны… Я спрашиваю как дилетант, Гримнебулин. Почему бы тебе не использовать Вихревой поток?

Айзек глубоко вздохнул и почесал лоб. Он был немного раздосадован тем, что не может немедленно прекратить этот разговор. Повернувшись лицом к гаруде, он поднял руку.

— Ягарек… — начал он, и тут в дверь постучали.

— Есть кто-нибудь? — раздался веселый голос.

Ягарек напрягся всем телом. Айзек вскочил на ноги.

— Кто там? — крикнул Айзек, опрометью сбегая по лестнице.

В дверь просунулась голова какого-то человека. Выглядел он приветливо, почти до абсурдности любезно.

— Здорово, приятель. Я по поводу конструкции.

Айзек недоуменно покачал головой. Он понятия не имел, о чем речь. Оглянулся — Ягарек исчез. Должно быть, отошел от края подвесной площадки, чтобы его не было видно снизу. Человек, стоявший в дверях, протянул Айзеку визитную карточку.

— Натаниэль Орриабен — ремонт и замена конструкций. Качество и аккуратность по разумным ценам.

— Вчера приходил какой-то парень. Его звали…

— Серачин? — Человек заглянул в какой-то листок. Попросил почистить модель… э-э-э… «Е-ка-вэ четыре-эс», которая что-то расшалилась. Я подумал, это, наверное, вирус. Собирался прийти завтра, но оказался в этих краях по работе, подумал: дай-ка заскочу, может, кто дома.

Человек расплылся в улыбке и сунул руки в карманы замасленного комбинезона.

— Понятно, — сказал Айзек. — Э… послушайте, сейчас не слишком подходящее время.

— Как хотите, вам решать. Только…

Прежде чем продолжить, человек огляделся, словно собирался поделиться тайной. Убедившись, что никто не подслушивает, заговорил доверительным тоном:

— Дело в том, приятель, что я вряд ли смогу зайти завтра, как договаривались… — На лице его нарисовалось самое что ни на есть притворнейшее смущение. — Я вполне могу тихонечко повозиться в уголке, я не буду мешать. Если конструкцию можно починить здесь, это займет не более часа, если же нет, придется везти в мастерскую. Через пять минут я это выясню. А если нет, то мне и за неделю будет не разобраться.

— О, святой Джаббер… Ладно… Послушайте, у меня наверху важная встреча, нас ни в коем случае нельзя отвлекать. Я серьезно. Хорошо?

— Хорошо-хорошо. Я просто поковыряюсь отверткой в этом старом пылесборнике и крикну вам, когда узнаю, в чем дело, хорошо?

— Отлично. Так я могу вас оставить?

— Точно. — Подхватив ящик с инструментом, человек уже направлялся в сторону чистильщика.

Сегодня утром Лубламай включил механизм и загрузил в него инструкцию, чтобы вымыл его рабочий кабинет, но надежды были напрасны. Чистильщик двадцать минут ползал кругами, а потом остановился, упершись в стену. Три часа спустя он все еще стоял там, издавая жалобное пощелкивание и судорожно подергивая тремя конечностями с насадками.

Мастер не спеша подошел к бедняге, что-то приговаривая, словно заботливый отец. Он ощупал конечности машины, ловким движением выхватил из кармана часы и замерил периодичность подергиваний. Затем что-то записал в блокнотике, перевернул конструкцию лицом к себе и вгляделся в стеклянный глаз. Медленно провел карандашом из стороны в сторону, наблюдая за движением сенсорных механизмов.

Айзек краем глаза следил за мастером, однако его куда больше занимал ожидавший наверху Ягарек. «Это дело с Вихревым потоком, — с раздражением подумал Айзек, — могло бы и подождать».

— Как вы там? — беспокойно крикнул он мастеру с лестницы.

Человек уже открыл сумку и достал большую отвертку. Он посмотрел вверх на Айзека.

— Все в порядке, папаша, — весело помахал он отверткой, снова повернулся к конструкции и выключил ее, щелкнув рычажком на затылке. Страдальческие хрипы затихли. Мастер начал отвинчивать панель на задней части «головы» — грубо сработанного чурбана из серого металла, насаженного на цилиндрическое туловище.

— Что ж, отлично. — Айзек рысцой помчался по ступеням наверх.

Ягарек стоял у письменного стола, совершенно невидимый с нижнего этажа. Когда Айзек вернулся, он вскинул взгляд.

— Пустяки, — спокойно сказал Айзек. — Тут один пришел починить нашу конструкцию, она совсем уже не фурычит. Меня только интересует, не слышит ли он, о чем мы тут разговариваем…

Ягарек хотел было ответить, но снизу послышался тонкий нестройный свист. Мгновение Ягарек глупо стоял с открытым ртом.

— Похоже, нам не о чем беспокоиться, — с усмешкой произнес Айзек, а сам подумал: «Это специально чтобы я знал, что он не подслушивает. Весьма любезно с его стороны».

Айзек благодарно кивнул мастеру, который, впрочем, его не видел.

Затем мысли ученого вернулись к насущным делам, то есть к робкому предложению Ягарека, и улыбка исчезла с его лица. Он грузно опустился на кровать, провел руками по густым волосам и внимательно посмотрел на гаруду.

— Ты никогда не садишься, Яг, — спокойно констатировал он. — Почему?

Он в задумчивости забарабанил пальцами по вискам. Наконец снова заговорил:

— Яг, старина… ты произвел на меня сильное впечатление, рассказав про свою… удивительную библиотеку. Давай я назову две вещи, посмотрим, что они для тебя значат. Что ты знаешь о Суроше или о Какотопическом пятне?

Наступило долгое молчание. Ягарек смотрел куда-то вверх, в окно.

— Конечно же, я знаю Какотопическое пятно. Его упоминают всякий раз, когда речь заходит о Вихревом потоке. Может быть, это призрак.

По голосу Ягарека Айзек никак не мог определить его настроения, однако в словах звучало желание защититься.

— Быть может, нам следует преодолеть свой страх. А Сурош… Я читал твои истории, Гримнебулин. Война — это всегда… поганое время…

Пока Ягарек говорил, Айзек встал и, пробираясь через нагромождения томов, подошел к беспорядочно заставленным книжным полкам. Он вернулся с тоненькой книжкой в твердой обложке и раскрыл ее перед Ягареком.

— Это, — с нажимом сказал он, — гелиотипы, сделанные примерно сто лет назад. Именно эти снимки положили конец экспериментам с Вихревым потоком в Нью-Кробюзоне.

Ягарек медленно протянул руку к книге и перевернул несколько страниц. Он делал все молча.

— Это было задумано как секретная исследовательская миссия, чтобы увидеть последствия войны через сотню лет, — продолжал Айзек. — Небольшой отряд милиции, пара ученых и гелиотипист на дирижабле-шпионе пролетели над побережьем и сделали несколько снимков с воздуха. После чего некоторые спустились на развалины Суроша, чтобы снять несколько крупных планов… Сакрамунди, тот гелиотипист, был настолько поражен увиденным, что за свой счет отпечатал пятьсот экземпляров получившегося альбома. И бесплатно распространил по книжным магазинам. В обход мэра и парламента он выложил свой отчет прямо перед народом. Мэр Туржисади был в бешенстве, но ничего не мог поделать. Тогда начались демонстрации, а потом Бунт Сакрамунди восемьдесят девятого. Многие об этом забыли, но тогда, черт возьми, это чуть не привело к свержению правительства. Во всяком случае, парочка больших концернов, вложивших деньги в программу Вихревого потока, — самый крупный из них, «Пентон», до сих пор владеет копями Стрелолиста — испугались и вышли из игры, после чего дело заглохло… Вот почему, дружище Яг, — указал Айзек на книгу, — мы не используем Вихревой поток.





©2015-2017 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных

Обратная связь

ТОП 5 активных страниц!