Испытание в грозе и буре (1918)




Литературная критика о поэме «Двенадцать»

В. Ф. Ходасевич

Ни сны, ни явь

(Памяти Блока) (1931)

 

(…) Он задолго предсказал характер революции, страшный, октябрьский, а не идиллический, февральский. Но его мысли о революции были неразрывно связаны с мыслями о желанном конце ложной гуманистической цивилизации, в которую выродилась былая гуманистическая культура. В разрушительной, жестокой и даже безобразной революции он видел преддверие созидательного, творческого, музыкального периода истории. Поэма "Двенадцать" родилась из одного стиха о гулящей Катьке, которая

 

Гетры серые носила,

Шоколад Миньон жрала,

С юнкерьем гулять ходила,

С солдатьем теперь пошла.

 

Эта Катька вместе с двенадцатью красноармейцами, понабравшимися из литовских хулиганов, будущих чубаровцев, для него символизировала сегодняшнюю революцию. Но он не кощунствовал, внезапно заканчивая поэму образом Христа, невидимого за вьюгой, ведущего этих двенадцать: он верил в конечную чистоту революции, в ее высокое призвание.

Никогда он не ставил знака равенства между революцией и большевизмом. В том и была его трагедия, что этот знак был поставлен действительностью -- вопреки его чаяниям. Трагедия развивалась именно по мере того, как большевизм овладевал революцией -- ронял и осквернял ее. Судьба России и судьба революции оказались не те, в какие он верил. Оказалось, что "нараставший гул" нес с собою не то, что в нем чудилось Блоку.

Пророческие сны не обманули Блока в том смысле, что они оказались действительно пророческими. Но оказалось, что он умел их видеть, умел о них рассказывать -- и не умел толковать. Блок был плохим историком -- и потому плохим предсказателем. Он снов не поверил историей, предчувствий -- рассудком, гармонии -- алгеброй. Но этого мало: вместо того чтобы понять первую свою ошибку, он совершил еще и другую: усомнился в своем тайнослышании. Усомниться в чудесном даре -- значит его утратить. В 1920 году Блок жаловался Чуковскому, что он "оглох", с некоторых пор ничего больше не слышит и потому ему больше не о чем писать стихи. Думаю, что глухота поразила его еще в 1919 году: во-первых, приблизительно в то время должна была ему окончательно уясниться его политическая ошибка; во-вторых, как видно из предисловия к "Возмездию", именно в июле 1919 года Блок пришел к убеждению, что ему едва ли удастся окончить эту поэму, над которой работал он восемь лет. Тогда же почти прекратилась над нею работа и он вообще перестал писать стихи -- только три альбомных стихотворения им были с тех пор написаны. Таким образом, наступление "глухоты" можно датировать прекращением работы над "Возмездием". (…)

 

М. А. Волошин

Поэзия и революция

(Александр Блок и Илья Эренбург) (15 октября 1918, Коктебель)

 

 

(…) В эпохи катастрофические поэт может быть унесен какой угодно струей внезапного водопада, сражаться в рядах какой угодно партии, -- как поэт он станет голосом всей катастрофы, и его творчество будет всегда стоять по ту сторону партийной слепоты. Какое нам, в сущности, дело до юношеского легитимизма или старческого радикализма Виктора Гюго, когда его устами с нами говорит сама пышная и риторическая душа Франции? Что нам до консерватизма Аристофана, до монархизма Ронсара, до баррикады, на которой дрался Рихард Вагнер, когда мы стоим лицом к лицу с их произведениями, а не с биографией? И рядом с ними мы знаем других поэтов, которые под грохот бури и землетрясения претворяли только непреходящие голоса любви и природы, и идиллическое творчество Анд ре Шенье эстетически не менее важно для нас от того, что оно цвело в эпоху Великой Революции в тюрьмах Террора. Но кажется, и слава Богу, у нас пока никто не нападает на права чистых лириков. О них забыли. Но вообще времена революционные мало благоприятствуют искусству. Отчасти от того, что революционеры, как люди прямолинейные, страстные и наивные, бывают в искусстве крайними консерваторами и академистами; с другой же стороны, от того, что Революция больше всех остальных тиранов требует себе дифирамбов, лести и фимиама.

Гораздо сложнее вопрос о том, что ценно, что бесценно в произведениях поэтов, отдающихся политическому вихрю эпохи.

Во время войны мы видели столько слабых стихов, подписанных прекрасными именами, что ошибки могли возникнуть невольно.

Теоретически ответить на этот вопрос как будто очень легко: неценно все партийное, а ценно только общее. Но практически вопрос оказывается гораздо сложнее. Во-первых -- все общие идеи, какие ни есть, разобраны между партийными лозунгами; во-вторых -- главная слабость всех плохих политических стихов лежит именно в пошлой общности их идейности; в-третьих -- самые узкие политические фанатики исступленностью своего чувства могут подыматься до последних вершин лирического пафоса... и т. д.

Истинная ценность художественных произведений лежит не в этом. Она кроется не в замысле, не в намерениях автора, а в том подсознательном творчестве, которое прорывается в произведении помимо его воли и сознания.

Вдохновение в высшем смысле этого слова это именно то, что раскрывается как откровение, по ту сторону идей и целей поэта. В каждом произведении ценно не то, что автор хотел сделать, а то, что сказалось против его воли. И плохо то произведение, в котором осуществлены только замыслы поэта и нет ничего большего. План, замысел, упорная работа над формой -- необходимы, но в конечном результате они только -- средство приоткрыть глубинные люки бессознательного, которые разверзаются только при последнем, сверхсильном напряжении всего духовного и физического организма.

Когда слышишь толки о том, что такой-то поэт стал большевиком, а другой кадетом, то страшно вовсе не за поэта, а только за понимание его.

И партии и публика очень любят приписывать художников к готовым категориям: партии -- потому что им выгодны влиятельные словоносцы, публика -- потому что она любит простые, бросающиеся в глаза марки и клейма, по которым можно узнавать человека. Расписывание это производится крайне легко и поверхностно по чисто внешним категориям -- по сотрудничеству в том или ином журнале, альманахе, газете, как будто категории, распределяемые журналистами и политическими деятелями, могут классифицировать художника; или по личной дружбе поэта с такой-то группой политических деятелей.

Именно такое недоразумение происходит сейчас с поэмой А. Блока "Двенадцать".

Поэма "Двенадцать" является одним из прекрасных художественных претворений революционной действительности. Не изменяя самому себе, ни своим приемам, ни формам, Блок написал глубоко реальную и -- что удивительно -- лирически-объективную вещь. Этот Блок, уступивший свой голос большевикам-красногвардейцам, остается подлинным Блоком "Прекрасной Дамы" и "Снежной маски".

Внутреннее сродство "Двенадцати" со "Снежной маской" особенно разительно. Это та же Петербургская зимняя ночь, та же Петербургская метель с теми ветряными переливами, перезвонами и ледяными колокольчиками, та же симфоническая полнота постоянно меняющихся ритмов, тот же винный и любовный угар, то же слепое человеческое сердце, потерявшее дорогу среди снежных вихрей, тот же неуловимый образ Распятого, скользящий в снежном пламени.

Разница между этими поэмами не в лирике и не в символах, а в тональности, в которой они построены.

К передаче угарной и тусклой лирики своих героев Блок подошел сквозь напевы и ритмы частушек, сквозь тривиальность уличных и политических песен, площадных слов и ходовых демократических словечек. Музыкальной задачей поэта было: из нарочито пошлых звуков создать утонченно благородную симфонию ритмов.

Разрешение подобной же задачи искал в 1915 году Пикассо, писавший в то время свои картины риполином. Риполин -- каретный лак -- дает заранее определенные тона, примелькавшиеся на улице и режущие своей резкой, ничем не смягченной пестротой и пошлостью. Из этих безвыходно банальных цветов Пикассо одним дозированием и размещением их создавал благородные и строгие гармонии.

Того же достигает и Блок.

Фабула поэмы проста, хотя очертания ее несколько затуманены, как всегда у Блока. Но сущность поэмы не в фабуле, а в волнах тех лирических настроений, которые проходят сквозь душу двенадцати красногвардейцев, делающих ночной обход. Вот ее краткий анализ по главам:

1. Ночь и метель. Черный вечер, белый снег. Ветер, ветер! На ногах не стоит человек.

Ветер, ветер на всем Божьем свете.

С первых же строк, несмотря на чисто стихийную интродукцию, уже чувствуется не голос самого поэта, а голоса и настроения тех двенадцати, которые сами выявятся из ветра и метели только во второй главе.

На десятой строке интонации этого голоса звучат уже вполне явно. В нем добродушно-спокойная ирония по отношению к ряду мимоходных впечатлений: к плакату с надписью "Вся власть Учредительному Собранию", к старушке, увязшей в сугробе, к буржую, к писателю, к попу, к барыне в каракуле... Подмораживает. Холодно. Хочется согреться... Аи-аи, тяни-подымай! Ветер веселый крутит подолы, прохожих косит... Но время проходит. Поздний вечер. Пустеет улица. Охватывает ночная и снежная тоска: черное, черное небо, черная злоба, святая злоба кипит в груди...

2. Из мрака снежной ночи выделяются двенадцать человек. В зубах цыгарка, примят картуз, на спину б надо бубновый туз... Ведут промеж себя разговоры о том, что Катька слюбилась с Ванькой. Перескакивают с ноги на ногу: холодно, товарищи, холодно!.. Подбодряют себя песней: Революционный держите шаг... Пальнем-ка пулей в святую Русь... И неожиданный (очень важный для смысла и настроений всей поэмы) припев, которым несколько раз прерывается эта глава: "Эх, эх! без креста!"

3. Поют песни. Как пошли наши ребята в красной гвардии служить... Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем...

4. Навстречу летит Ванька на лихаче с Катькой. Он в шинелишке солдатской с физиономией дурацкой. Она -- запрокинулась лицом, зубки блещут жемчугом.

5. Встреча с Катькой будит ряд воспоминаний в сердце ее покинутого любовника Петьки: У тебя под грудью, Катя, та царапина свежа. Ее красота раззадоривает: Эх, эх попляши! больно ножки хороши! И будит ревность.

6. Лихач вторично попадается навстречу. Петька хочет разделаться с Ванькой. Его окружают. Перестрелка. Ванька утек. Катька убита Петькиной шальной пулей.

7. Обход продолжается. Лишь у бедного убийцы не видать совсем лица. Ох, товарищи, родные, эту девку я любил... Его подбадривают: Поддержи свою осанку, над собой держи контроль. Петруха на минуту ободряется: он головку вскидывает, он опять повеселел. Но грусть переходит в отчаянье: Эх, эх, позабавиться не грех! Запирайте этажи! Нынче будут грабежи!

8. Сердце продолжает сосать. Горе горькое, скука скушная, смертная. Уж я семячко полущу, полущу. Уж я ножичком полосну, полосну... И совсем неожиданно: "Упокой, Господи, душу рабы твоея! скушно"...

9. Запевают песню с очень подлинной народной иронией: Стоит буржуй, как пес голодный, стоит безмолвный, как вопрос, и старый мир, как пес безродный, стоит за ним, повеся нос.

10. Разыгралась что ли вьюга. Ой вьюга, ой вьюга! Не видать совсем друг друга. Ой пурга какая, Спасе! -- вздыхает Петька. Имя Божье раздражает красногвардейцев. На него прикрикивают: Петька! ей! не завирайся!.. Бессознательный ты право... Али руки не в крови из-за Катькиной любви?.. То есть -- раз руки в крови, то чего Христа поминать? То же самое сосущее где-то в глубине отторжение от Христа, что и в лейтмотиве поэмы: Эх, эх, без креста!.. И для поддержания настроения опять затягивают: "Вперед, вперед, рабочий народ!.."

11. Выявляется основная мысль поэмы: Идут без имени святого все двенадцать вдаль, ко всему готовы, никого не жаль. Их винтовочки стальные на незримого врага... Но вьюга и ночь заметают человека, его сознание, его индивидуальность. Изредка доносятся только обрывки той же песни: Вперед, вперед, рабочий народ!

12. Симфоническое заключение. Проходят снова все мотивы вьюги, ночи, крови, беспокойства. И выявляется, наконец, тот незримый враг, на которого направлены винтовочки стальные. Голодный пес -- старый мир -- по ироническому символизму красногвардейцев, бредет сзади, поджав хвост и, как волк, оскалив зубы, но от него только отмахиваются. Винтовки и беспокойство направлены на кого-то другого, который все мелькает впереди, прячется в сугробах, машет красным флагом, прячется за дома. Ему грозят: Все равно тебя добуду, лучше сдайся мне живьем! Ей, товарищ, будет худо, берегись -- стрелять начнем!.. В него стреляют. А впереди (и это в первый раз за всю поэму автор говорит от своего имени):

 

Впереди с кровавым флагом

И за вьюгой невидим,

И от пули невредим,

Нежной поступью надвьюжной,

Снежной россыпью жемчужной,

В белом венчике из роз --

Впереди Исус Христос.

 

В этом появлении Христа в конце вьюжной Петербургской поэмы нет ничего неожиданного. Как всегда у Блока: Он невидимо присутствует и сквозит сквозь наваждения мира, как Прекрасная Дама сквозит в чертах блудниц и незнакомок. После первого -- "Эх, эх без креста" -- Христос уже здесь.

Но удивительно то, что решительно все, передававшие мне содержание поэмы Блока прежде, нежели ее текст попал мне в руки, говорили, что в ней изображены двенадцать красногвардейцев в виде апостолов и во главе их идет Исус Христос. Когда мне пришлось однажды в обществе петербуржцев, близких литературным кругам и слышавших поэму в чтении, утверждать, что Христос вовсе не идет во главе двенадцати красногвардейцев, а, напротив, преследуется ими, то против меня поднялся вопль: "Как же, и Мережковские возмущены кощунственным смыслом поэмы и такой-то и такой-то порвали с Блоком из-за нее... Это все Ваши обычные парадоксы. Может, вы будете утверждать, что и Двенадцать вовсе не апостолы?"

Отсюда я заключаю, что такое понимание поэмы общераспространено и не только среди темной интеллигенции, но и в высших литературных кругах. Неужели никто изслышавших поэму не дал себе труда вчитаться в ее смысл? Какое типично русское равнодушие к художественному произведению, какое пренебрежение к оттенкам чужой мысли!

Вполне понятному шуму, создавшемуся вокруг прекрасной поэмы Блока, это дает оттенок возмущения и враждебности вроде того, которым мы реагировали на утверждение одной германской газеты в начале войны, что если бы Христос теперь сошел на землю, то он занял бы подобающее Ему место у германского пулемета, или на знаменитую телеграмму из Палестины: "Укрепление Иерусалима продолжается. Голгофа бетонирована".

Вокруг "Двенадцати" создалось прискорбное недоумение, которое мешает настоящему восприятию и впечатлению поэмы. Отчего оно возникло? Говорят, что Блок -- большевик, вероятно, потому, что последние его произведения печатаются в альманахе левых эсеров -- "Скифы", что он дружен с большевистскими заправилами, но не думаю, чтобы он мог быть большевиком по программе, по существу, потому что какое дело такому поэту, как Блок, до остервенелой борьбы двух таких далеких ему человеческих классов, как так называемые буржуазия и пролетариат, которые свои чисто личные и притом исключительно материальные счеты хотят раздуть в мировое событие, при этом будучи, в сущности, друг на друга вполне похожи как жадностью к материальным благам и комфорту, так и своим невежеством, косностью и полным отсутствием идеи духовной свободы. Для поэта в этой борьбе могут быть интересны только два порядка явлений: великие мировые силы, увлекающие людей помимо их воли, как для Верхарна, или трагедия отдельной человеческой души, кинутой в темный лабиринт страстей и заблуждений и в нем потерявшей своего Христа, как для Блока в данном случае.

Двенадцать блоковских красногвардейцев изображены без всяких прикрас и идеализации ("На спину б надо бубновый туз!"); никаких данных, кроме числа 12, на то, чтобы счесть их апостолами, -- в поэме нет. И потом, что же это за апостолы, которые выходят охотиться на своего Христа?

Красный флаг в руках у Христа? В этом тоже нет никакой кощунственной двусмыслицы. Кровавый флаг -- это новый крест Христа, символ его теперешних распятий.

Можно только радоваться тому, что Блок дружит с большевиками, потому что из впечатлений того лагеря возникла эта прекрасная лирическая поэма, являющаяся драгоценным вкладом в русскую поэзию. И, если в ней нет ни панегирика, ни апофеоза большевизма, все же она является милосердной представительницей за темную и заблудшую душу русской разиновщины.

Сейчас ее использывают, как произведение большевистское, с таким же успехом ее можно использовать, как памфлет против большевизма, исказив и подчеркнув другие ее стороны. Но ее художественная ценность, к счастью, стоит по ту сторону этих временных колебаний политической биржи.

 

Иванов-Разумник

Испытание в грозе и буре (1918)

 

(…)

"Двенадцать" -- поэма о революционном Петербурге конца 1917 -- начала 1918 года, поэма о крови, о грязи, о преступлении, о падении человеческом. Это -- в одном плане. А вдругом -- это поэма о вечной, мировой правде той же самой революции, о том, как через этих же самых запачканных в крови людей в мир идет новая благая весть о человеческом освобождении. Ибо ведь и двенадцать апостолов были убийцы и грешники.

В пятой главе Деяний апостольских рассказывается, с ясным челом, как апостол Петр убил (не из "винтовочки стальной", а словом уст своих) мужа и жену, Ананию и Сапфиру, за то, что утаили они часть имущества своего от христианской коммуны: "паде жеабие перед ногами его, и издше"... "И бысть страх велик на всей церкви",-- эпически прибавляет бытописатель9. Что же, и здесь Христос? Здесь его нет, но мимо этого, над этим -- идет он впереди двенадцати, посланных им в мир.

И впереди "двенадцати" поэмы -- двенадцати убийц, -- впереди разыгравшегося с красным флагом ветра --

 

Нежной поступью надвьюжной,

Снежной россыпью жемчужной,

В белом венчике из роз --

Впереди -- Исус Христос...

 

И не может он не идти впереди этих "двенадцати", если подлинно за ними, хотя бы и помимо них, стоит то мировое, которое слышится нам теперь в грозе и буре.

Благая весть раздалась двадцать веков тому назад -- весть о духовном освобождении человечества. Благая это была весть и великая, ибо духовное освобождение человечества не подразумевает ли собою и освобождения физического? Оказалось -- нет, не подразумевает. Возлюбим ближнего, как самого себя, -- это внутренне, духовно; а внешне, физически -- будем по-прежнему продавать его в рабство, предавать его казни. Формы рабства и казни менялись с веками, становились все утонченнее и больнее: от рабства физического -- к экономическому, от рабства экономического -- к духовному. Так от духовного освобождения пришла христианская культура к духовному рабству. И стало ясно: кроме внутренней свободы, возвещенной христианством, в мир должна прийти свобода внешняя -- полное освобождение политическое, полное освобождение социальное.

Благую весть мировой социальной революции старый мир наших дней принял так же враждебно, как старый мир эпохи Петрония принял благую весть революции духовной. Но с той революцией старый мир справился очень скоро: увидев, что борьба извне невозможна, он вошел в революцию и покорил ее своему духу. Старый мир -- "принял" христианство.

Тогда мало-помалу выяснилась "неудача" христианства: оно "не удалось", ибо путь от духовной революции к социальной оказался перерезанным: старый мир с мечом в руках стоял на этой дороге внутри самой христианской коммуны. И через два тысячелетия человечество пришло к обратному пути -- от социальной революции к духовной. Впереди -- победа социальной коммуны; но еще долго старый мир будет становиться на пути этой мировой революции. Будут бороться с ней извне все те "буржуи", о которых говорится в поэме "Двенадцать"; будут бороться с ней изнутри более опасные враги -- различные волки в овечьих шкурах.

Трудна дорога, и победа придет еще не скоро. Она придет, вероятно, лишь тогда, когда ясно станет человеку, что нет полного освобождения ни в духовной, ни в социальной революции, а только в той и другой одновременно. Но очистительная гроза и буря мировой социальной революции таит в себе великую правду. Правды этой не видят многие "писатели", "витии", "барыни в каракулях", но ее видят и чувствуют многие и многие среди выделивших из себя "двенадцать". И за эту правду, помимо их воли через них идущую в мир, поэт "белым венчиком из роз" украшает чело великой русской революции.

 

 

Снежная вьюга революции начинается с первых же строк поэмы; и с первых же строк ее черное небо и белый снег -- как бы символы того двойственного, что совершается на свете, что творится ныне в каждой душе.

 

Черный вечер.

Белый снег.

Ветер, ветер!

На ногах не стоит человек...

 

Так через всю поэму проходят, переплетаясь, два внутренних мотива. Черный вечер -- кровь, грязь, преступление; белый снег -- та новая правда, которая через тех же людей идет в мир. И если бы поэт ограничился только одной темой, нарисовал бы или одну только "черную" оболочку революции, или только ее "белую" сущность -- он был бы восторженно принят в одном или другом из тех двух станов, на которые теперь раскололась Россия. Но поэт, подлинный поэт, одинаково далек и от светлого славословия и от темной хулы; он дает двойную, переплетающуюся истину в одной картине:

 

Черный вечер. Белый снег.

 

Вся поэма -- в этом.

И на этом фоне, сквозь белую снежную пелену рисует поэт черными четкими штрихами картину "революционного Петербурга" конца 1917 года. Тут и огромный плакат "Вся власть Учредительному Собранию!", и "невеселый товарищ поп", и старушка, которая "никак не поймет, что значит", и оплакивающая Россию "барыня в каракуле", и злобно шипящий "писатель, вития"... И так все это мелко, так далеко от того великого, что совершается в мире, так убого, что "злобу" против этого всего можно счесть "святой злобой":

 

Злоба, грустная злоба

Кипит в груди...

Черная злоба, святая злоба...

Товарищ! Гляди

В оба!

 

И вот на этом фоне, под нависшим черным небом, под падающим белым снегом -- "идут двенадцать человек"... О, поэт нисколько не "поэтизирует" их! Напротив. "В зубах -- цыгарка, примят картуз, на спину б надо бубновый туз!" А былой товарищ их, Ванька, -- "в шинелишке солдатской, с физиономией дурацкой" -- летит с толстоморденькой Катькой на лихаче, "елекстрический фонарик на оглобельках"...

И этот "красногвардеец" Петруха, уже не раз бросавшийся с ножом на Катьку ("У тебя на шее, Катя, шрам не зажил от ножа, у тебя под грудью, Катя, та царапина свежа!"), этот Петруха, уложивший уже офицера ("не ушел он от ножа!"), а теперь угрожающий расправою и новому сопернику: "Ну, Ванька, сукин сын, буржуй! Мою, попробуй, поцелуй!" И сама эта Каллипига Невского проспекта ("больно ножки хороши!"), эта толстоморденькая Катя, которая "шоколад Миньон жрала, с юнкерьем гулять ходила, с солдатьем теперь пошла"... И эти товарищи Петрухи, без минуты раздумия расстреливающие мчащихся на лихаче Ваньку с Катькой: "Еще разок! Взводи курок! Трах-тарарах!"... И убитая Катька -- "лежи ты, падаль, на снегу!" И насмешки товарищей над Петькой, помянувшим имя Христа: "Петька! Эй, не завирайся! От чего тебя упас золотой иконостас? -- Бессознательный ты, право; рассуди, подумай здраво -- али руки не в крови из-за Катькиной любви?"

Это ли апостолы новой благой вести? Это ли те "двенадцать", которым предшествует "в белом венчике из роз, впереди -- Исус Христос"? Или и на этот раз он "со беззаконными вмени-ся"? Или и на этот раз "беззаконство" хоть и не прощается, но покрывается чем-то высшим?

Смерть Катьки не прощается Петрухе. "Ох ты горе-горькое, скука скучная, смертная!" И пусть не раскаяние, а новая злоба лежит на его душе -- "уж я ножичком полосну, полосну! Ты лети, буржуй, воробышком! Выпью кровушку за зазнобушку чернобровушку!" -- но гнета не снять с души: "Упокой, Господи, душу рабы твоея... Скучно!" И разве в раскаянии тут дело? Правда, " разбойника благоразумного во единем часе раеви сподобил еси, Господи" 10, -- но что знаем мы о другом разбойнике, "безумном"? И в крови скольких женщин и детей были, быть может, обагрены руки его "благоразумного" товарища, сораспятого Христу евангельского "злодея"? И ему -- прощение, ему -- рай за "раскаяние", за "помяни мя Господи"? И злодейства "двенадцати" тогда не покрываются ли тем, что стоит за ними, не черной стихией, а светлым сознанием? Пусть кажется им, что идут они против Христа, против креста --

 

Свобода, свобода,

Эх, эх, без креста!

Тра-та-та! --

 

но все же впереди них роза и крест в нижней поступи надвьюжной, в снежной россыпи жемчужной...

 

 

Черное не прощается, черное не оправдывается -- оно покрывается той высшей правдой, которая есть в сознании "двенадцати". Они -- темные убийцы, злодеи (нарочно ведь взял поэт именно таких!) -- они чуют силу и размах того мирового вихря, песчинками которого являются. Они чуют и понимают то, что злобно отрицает и "писатель, вития", и обывательница в каракуле, и "товарищ поп" и вся духовно павшая "интеллигенция" в кавычках. И за эту свою правду -- "пошли наши ребята в красной гвардии служить, в красной гвардии служить, буйну голову сложить!" За эту правду они и убивают, и умирают. Знают ли они, что идут против мирового Атланта, что все своды его старого здания предают огню? Знают -- ив этом их благая весть мировой социальной революции:

 

Мы на горе всем буржуям

Мировой пожар раздуем,

Мировой пожар в крови --

Господи благослови!

 

Правда, сами не знают они, какого они духа, сами не знают, насколько совершающееся ныне в мире глубже видимой им внешности "буржуев" (а может быть, не знают, но чуют? -- ведь "мировой пожар в крови"!). Но знают они твердо, что к старому миру возврата нет, что "Святая Русь" лежит по эту сторону разделившей всех нас пропасти (и ненавидят же их за это все заупокойные плакальщики о России!). Знают они, что "Святая Русь", что весь старый мир -- отныне худшие и непримиримейшие их враги. Знают -- и зовут: "Вперед, вперед, рабочий народ!"

 

Революционный держите шаг!

Неугомонный не дремлет враг!

Товарищ, винтовку держи, не трусь!

Пальнем-ка пулей в Святую Русь --

В кондовую,

В избяную,

В толстозадую!

Эх, эх, без креста!

 

И знают они, что борьба предстоит упорная, долгая, чуют они, что Атлант до конца будет стоять горой за кирпичи старого мира. И через кровь, через злодеяние слишком легко, быть может, готовы они перешагнуть: "Потяжеле будет бремя нам, товарищ дорогой!" Это бремя -- бремя тяжелой борьбы со старым миром, который теперь "хвост поджал -- не отстает", но который еще обратится в злобного волка, отстаивающего свою старую нору мещанского мира. Не могучим Атлантом, а побитым псом представляется теперь "двенадцати" (и поэту!) старый мир. Он разбит в первой схватке -- и идут дозором "двенадцать", твердо зная, что "вот -- проснется лютый враг"...

Так от реального "революционного Петербурга" поэма уводит нас в захват вопросов мировых, вселенских. Все реально, до всего можно дотронуться рукой -- и все "символично", все вещий знак далеких свершений. Так когда-то Пушкин в "Медном всаднике" был на грани реального и надисторических прозрений.

Да, такие сокрушающие сравнения выдерживает поэма Александра Блока. "Как будто грома грохотанье, тяжело-звонкое скаканье по потрясенной мостовой"11 -- заканчивается в наши дни. Конец петровской России -- конец старого мира. Было время его славы, расцвета, могущества, -- и бережно понесем мы в новый мир вечные "эллинские" ценности мира старого: не испепелятся они и в огне. Но временные ценности его падут прахом в грозе и буре, в разыгравшейся вьюге. В просветы ее мы видим и теперь: на том самом месте, где прервалось тяжело-звонкое скаканье Медного Всадника, там теперь -- "над невской башней тишина". Где же Конь? Где же Всадник? Их нет. И там, где был Конь, -- там теперь стоит "безродный пес, поджавши хвост"; там, где был Всадник, там, где в "неколебимой вышине над возмущенною Невою стоял с простертою рукою кумир на бронзовом коне", -- там теперь "стоит буржуй на перекрестке и в воротник упрятал нос"...

Атлант, поддерживающий своды, -- и "буржуй", упрятавший нос в воротник: кто, кроме поэта, может так сорвать маску с мировой сущности?

 

Стоит буржуй на перекрестке

И в воротник упрятал нос.

А рядом жмется шерстью жесткой

Поджавши хвост паршивый пес.

Стоит буржуй, как пес, голодный,

Стоит безмолвный, как вопрос.

И старый мир, как пес безродный

Стоит за ним, поджавши хвост...

 

 

Куда же девалось убийство? Где же Катька? Где Петруха? Все там же. Лежит убитая Катька -- "мертва, мертва! Простреленная голова"; и у Петьки руки в крови, и ничем не смыть эту кровь. Это -- его внутренняя трагедия, если он до нее дорос. Но мировой вихрь, но сознание высшей иной правды, но испытание в грозе и буре -- сделали черного злодея одним из "двенадцати".

И разве мы забываем, что у сораспятого "разбойника благоразумного" руки, быть может, обагрены в человеческой крови? Не забываем и не прощаем, -- это только сам Распятый мог простить. Но на высоте мировой трагедии Голгофы говорит ли нам об этой крови "благая весть"? И говорит ли она нам о том, что, быть может, и другой сораспятый разбойник, "безумный", не услышавши слова прощения, вместе с первым "будет днесь в раю"?

На высоте ныне совершающейся мировой трагедии выдерживают испытание в грозе и буре символические "двенадцать". Когда постигаем мы мировой захват совершающегося -- нет для нас больше Петрухи, нет цыгарки в зубах, нет примятого картуза, бубнового туза на спине... Или, вернее сказать, -- все это есть, но сквозь это, но через это мы видим то, что показывает нам в "двенадцати" поэт. Мы видим, как

 

...идут без имени святого

Все двенадцать -- вдаль.

Ко всему готовы,

Ничего не жаль.

 

И чудо поэтического творчества заставляет нас здесь, в слове "вдаль", видеть не только петербургские "переулочки глухие, где одна пылит пурга", а даль мировую, где "пурга пылит им в очи дни и ночи напролет"... И уже не удивляемся мы, когда, "преображая действительность", поэт через сгорбленные спины, "рваное пальтишко, австрийское ружье" -- заставляет нас видеть, как двенадцать "вдаль идут державным шагом"... Ибо видим мы теперь то великое мировое, что таится здесь за малым, слишком человеческим. И вся последняя глава поэмы твердо и чеканно подготовляет нас к последним ее стихам.

 

...Вдаль идут державным шагом.

-- Кто еще там? Выходи!..

Это -- ветер с красным флагом

Разыгрался впереди...

Впереди -- сугроб холодный.

-- Кто в сугробе -- выходи!..

Только нищий пес голодный

Ковыляет позади...

-- Отвяжись ты, шелудивый,

Я штыком пощекочу!

Старый мир, как пес паршивый,

Провались -- поколочу!

...Скалит зубы -- волк голодный,

Хвост поджал -- не отстает,

Пес холодный, пес безродный...

-- Эй, откликнись, кто идет?

 

Здесь уже мы чувствуем, здесь уже мы знаем: не забыть нам никогда, что это не шелудивый пес с поджатым хвостом бредет за "двенадцатью", а некогда миродержатель Атлант, в свое время низверженный христианством, но потом сумевший взорвать его изнутри. И не двенадцать "красногвардейцев" видим мы за снежной вьюгой, а "двенадцать", несущих миру новую благую весть избавления. Когда мы увидим, когда мы поймем все это, то поймем и примем всем сердцем и последние строки, так необходимо, так чудесно завершающие эту необходимую всем нам, эту чудесную поэму о новой благой вести, возвещаемой миру:

 

...Так идут державным шагом.

Позади -- голодный пес,

Впереди -- с кровавым флагом.

И за вьюгой невидим,

И от пули невредим,

Нежной поступью надвьюжной,

Снежной россыпью жемчужной,

В белом венчике из роз --

Впереди -- Исус Христос...

 

Тот, кто не поймет, тот, кто не почувствует этого, -- не почувствует и не поймет всей глубины "древней загадки", ныне снова предлагаемой "старому миру". А кто поймет -- тот и разгадает ее правильно. Ибо древняя разгадка -- все та же, и гласит она: человек12.

В свое время христианская революция рождала в мир "нового человека", духовно свободного -- и потерпела крушение на встречном замысле старого мира: духовно свободного оставить все же физически, экономически, социально, а потому и духовно -- порабощенным. С этим "взрывом изнутри" былой духовной революции старым миром вступила теперь в борьбу революция социальная, и ее благая весть -- прежняя: освобождение человека. Но на этот раз -- освобождение полное: физическое, социальное, духовное.

В грозе и буре революции задана эта загадка старому миру. И Александр Блок сумел показать нам это не отвлеченными словами, а живой тканью поэтического творчества. Вот почему поэма его "Двенадцать" десятилетия и десятилетия будет жить в русской литературе, являясь откликом души русского поэта на стихию русской, на стихию мировой социальной революции. (…)

 

П. СТРУВЕ

"Двенадцать" Александра Блока (1921)

 

"Двенадцать" Александра Блока, по-видимому, самое сильное до сих пор отражение революции в литературе. Уже сейчас можно сказать без преувеличения, что это подлинно памятник революционной эпохи. В этом произведении действительно отразилась революция, ее безбожие, ее бесчеловечность, ее -- перефразируя другие стихи того же поэта -- бессильный, непробудный грех. В предисловии, которым П. П. Сувчинский сопроводил софийское издание "Двенадцати" { Александр Блок. Двенадцать / С предисловием П. Сувчинского. Российско-болгарское книгоиздательство, София (б. о. г.). С. 36.}, он определяет поэзию Блока как чувственный реализм и не очень высоко оценивает его творчество с религиозной точки зрения. Поэтому "образ Христа в белом венчике из роз" -- неубедительный, тусклый, чужой, случайный и безответственный, даже недопустимо безответственный, кощунственный (с. 6).

Справедливый суд и заслуженный приговор, но его надо, мне кажется, расширить и углубить. Все произведение Блока, при потрясающей чувственной правдивости, делающей из него большую художественную ценность и первоклассный исторический памятник, религиозно, а тем самым и эстетически, двойственно и противоречиво, не примирено в себе, как непримиренным в себе и эстетически незаконченным и потому несовершенным был всегда и остается Блок. Тут религиозный критерий сливается с эстетическим. Правда изображения в "Двенадцати" Блока религиозно не освобождена от цинизма или кощунства восприятия. Отсюда то естественное отталкивающее впечатление, которое на многих производят "Двенадцать".

Человек, а потому и писатель, может к пороку, греху, мерзости, пошлости относиться различно: их можно воспринимать безразлично в процессе простого отображения или изображения; их можно превозносить и идеализировать, и, наконец, к ним можно относиться с эстетически-иерархической оценкой, ставя их в надлежащее соотношение с другими сторонами лирики или действительности. Только последнее отношение эстетически правильно и религиозно законно.

Блок в своих "Двенадцати" колеблется между этими тремя отношениями. Истинная, совершенная поэзия, образцами которой могут служить поэтические



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-12-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: