Драгоценности и обстоятельства жизни 24 глава




В этой самой комнате, когда я окончательно уехала из Швеции, я едва не упала в обморок, услышав, что в Париже объявился доктор М., лейб–медик шведской королевы, от чьей опеки я, собственно, и сбежала. Слух не подтвердился, но я прожила несколько крайне тревожных дней.

С 1902–го по 1908 годы мы мало видели отца, — мы еще были дети и жили в России у тети и дяди. Регулярно видеться с ним я стала только после замужества, уже взрослым человеком. Он боялся, что, пока мы жили врозь, я от него отвыкла, а может, меня даже настроили против него. Он осторожно вникал в мой внутренний мир, доведываясь, целы ли еще ростки, высаженные им в моем детстве.

Всего отец пробыл в ссылке двенадцать лет, и хотя он не выказывал признаков нетерпения, принудительное бездействие и праздность порою угнетали его. Он был совершенно счастлив в семейной жизни, но без России тосковал. Выслал его император, его племянник, но он оставался его верноподданным и ни словом не выразил горечи. Много лет практиковавшийся обычай не признавал неравных браков, заключенных членами императорской фамилии; отец знал, во что ему обойдется своеволие, и принял расплату как должное.

И годы спустя, когда все вокруг публично осуждали Романовых–венценосцев, он был сдержан и лоялен, а когда его попытки спасти положение потерпели крах, с достоинством принял последний удар. Но нет! — ведь я пришла сюда, чтобы исторгнуть из памяти те предсмертные страшные месяцы.

Между кабинетом и большой гостиной был коридорчик и в нем лестница на второй этаж. Про гостиную вспоминали только по случаю гостей. По воскресеньям, с пяти до семи, мачеха «принимала». Я перевидала множество интересных людей на этих полуофициальных чаепитиях. Помнится, я сижу рядом с романистом Полем Бурже, мы говорим о Леонардо да Винчи, чья жизнь захватила меня тогда. Поль Бурже предложил прислать книги на сей предмет. Он сдержал обещание, прислав на следующее утро несколько красивых фолиантов. Он быстро раскаялся в своем поступке, видимо, испугавшись, что мне вряд ли можно доверить ценные книги, и в тот же вечер попросил вернуть их. Я едва успела подержать их в руках.

Отец устраивал большой прием первого декабря по старому стилю. С поздравлениями приходили дипломаты, светские люди, писатели, композиторы, художники. Вечером пели знаменитые артисты, приходил Шаляпин.

Здесь я испытала одно из жесточайших унижений в моей жизни. Еще в Швеции, не зная, куда избыть кипучую энергию, я среди прочего увлеклась пением и целую зиму брала уроки. К весне, отправившись к отцу, я уже воображала себя готовой певицей. И как то вечером в Булони, после чинного обеда, попросили сыграть и спеть молодого русского музыканта, что он и сделал, к полному удовольствию присутствующих. Когда он пел, за роялем была я. Молодой человек кончил, обернулся ко мне и, возможно, не найдя, что сказать, спросил, не спою ли и я. Я выразила восторженную готовность, и он предложил аккомпанировать мне. Очень уверенная в себе, нимало не сомневаясь в своих талантах, я выбрала песню Шумана и запела. Едва открыв рот, я поняла, что совершила страшную ошибку. Голос звучал скверно, густой ковер и тяжелые портьеры гасили слабый звук, который я производила. Оцепенев в креслах, гости вежливо слушали. Я бросила взгляд на отца — он потерянно смотрел в сторону. Не знаю, как я допела до конца ту песню. Я была готова провалиться сквозь землю. За весь вечер я не осмелилась подойти к отцу. Он великодушно молчал, но это молчание было красноречивым. Излишне говорить, что я никогда больше не пела на людях и в будущем избегала поминать при отце мои вокальные поползновения.

К Рождеству Володя писал для сестренок пьесы. Из детской приносили ширмы и в большой гостиной сооружали сцену. На занавес и задник шли одеяла и простыни. Обычно это замысловатое сооружение в самый драматический момент рушилось на головы актеров. День за днем Володя натаскивал сестричек, которые в ту пору были совсем крохи. Это воспоминание навело мои мысли на Володю, моего единокровного брата, которого тоже сгубили. Я прошла в его комнату. Вот его стол, изрезанный перочинным ножом, весь в чернильных кляксах. На стене прикноплены карандашные рисунки и карикатуры, на полках — любимые книги и нотная тетрадь. Я даже открыла шкаф, где висели костюмы, из которых он вырос…

Я долго пробыла в притихшем пустом доме и ушла с опухшими красными глазами и утоленным сердцем: отец снова стоял передо мной, овеянный очарованием прошлого. Что бы ни случилось со мной в будущем, эти воспоминания принадлежали мне, и со мною они пребудут всегда, вдохновляя — и остерегая.

Перед уходом Гюстав напомнил, что в 1914 году я оставила сундук во флигеле, где жила, приезжая в Булонь, и я задержалась взглянуть на свои комнаты.

С весны 1914 года там оставались коробка с красками и несколько книг. Я вспомнила, как с сильнейшим насморком корпела над видом булонского дома из окна моего флигеля, потом прилаживала миниатюру к крышке сигарной коробки и дарила ее отцу. С изобразительным искусством, надеюсь, мне повезло больше, чем с пением: сигарная коробка навсегда заняла свое место на столовом столе.

В этой маленькой гостиной испанский король Альфонс XIII нанес мне первый и, считалось, официальный визит. Утром того дня на каком то приеме я встретила его и королеву, которую знала раньше. Согласно этикету он должен был в тот же день нанести мне визит. Задержавшись в Париже, я встретила кузину, и та сказала, что Альфонс направляется ко мне. Я заспешила домой, в Булонь. А он уже садился в автомобиль, оставив для меня визитную карточку и, может, даже радуясь, что не застал меня. Теперь пришлось вернуться в мою комнату. Но молодость и отличное настроение скоро растопили этикетный холодок, и с тех пор мы сделались друзьями.

Несколько дней спустя я пошла выгуливать с утра в Булонском лесу мою верную старую Мушку, раздобревшего смышленого фокстерьера. На Алее акаций я высмотрела короля Альфонса в сопровождении испанского посла и чинов полиции в форме и штатском. Мне захотелось напугать полицейских, внезапно представ перед всей компанией. Я сделала крюк, обгоняя их, и, прячась за деревьями, пошла им навстречу. И только я собиралась обнаружить себя, как из кустов вышли мирные олени. В жизни своей не видавшая оленей Мушка подняла остервенелый лай, олени пустились наутек, Мушка устремилась за ними в чащу. Естественно, я вышла из укрытия, мы все — король, посол, полицейские чины и я среди них — рассыпались между деревьями, свистели, звали, пока наконец не вернулась распаленная и запыхавшаяся Мушка.

Здесь же, в этих тесных апартаментах, я промучилась несколько недель после моего отъезда из Швеции. Тогда вовсю шла переписка между отцом и шведским королем, между отцом и царем, между мной и родственниками, считавшими своим долгом давать мне советы. Отцу тогда часто приходилось общаться с нашим послом Извольским и тогдашним министром иностранных дел Сазоновым, когда тот останавливался в Париже проездом из Лондона в Россию. Как же я была молода, как слепо доверялась будущему!

Здесь же я маялась с французской горничной, которую вынуждена была взять, поскольку моя старая русская няня Татьяна заболела. Новая горничная была необъятных размеров и с крутым характером. Я послала ее к моему парикмахеру научиться, как меня завивать. Она взяла пару уроков и решила, что вполне освоила эту премудрость. И как то вечером, когда я одевалась для выхода, она вооружилась щипцами для завивки и приступила к делу. Волны, которые она мне накрутила, все встали дыбом, но ее это не обескуражило.

— Прическа замечательно идет мадам. На голове у мадам словно корона, — заметила она, удовлетворенно приминая копну волос и любуясь своим рукодельем в зеркале. Она осталась так же безучастна, когда выяснилось, что половину волос она мне сожгла.

Она надменно порицала мой гардероб и покупки, втайне считая меня скупой. Одобрялось лишь то, что она сама покупала для меня.

— Вот, — гордясь собою, протягивала она мне пару подвязок. — Они очень, очень красивые, потому что очень, очень дорогие.

Она совсем затравила меня, терпеть ее не было сил, и я объявила, что в следующем месяце она свободна. Пылая гневом, она заявилась ко мне уже на следующее утро, в пальто и шляпе.

— Я ни минуты больше не останусь в этом доме, — выкрикнула она и удалилась.

На смену ей пришла австрийка. Я взяла ее с собой в Россию, и когда объявили мобилизацию, она в спешке сборов прихватила с собой много моих вещей; в общей суматохе это открылось много позже.

Опыт складывается из противоположностей; в моей жизни было много всего — светлого и трагичного, важного и никакого, — и все это совершалось в иных сферах. Повседневной жизни я не знала, не знала, чем живут заурядные люди. И правильно, что я теперь одна отвечаю за себя: давно пора усвоить уроки, которые преподает мне новая жизнь.

 

Париж прежде и потом

 

После паломничества в булонский дом я совершила еще один визит — в православный храм. Уже в довоенные годы деятельность русского землячества сосредоточивалась вокруг храма на улице Дарю. На рождественские и пасхальные службы приходил посол с сотрудниками; по воскресеньям с утра у церкви толпилась празднично одетая публика; послушать прекрасное пение стекались иностранцы.

По воскресеньям мы обязательно шли к обедне, только входили в храм через боковую дверь, в ризницу, где, невидимые молящимися, выстаивали всю службу. (В православных храмах алтарь отделяется от средней части храма высоким иконостасом с тремя вратами, в которые проходят только священнослужители.) В дни тезоименитства государя императора и Всех Святых служили благодарственный молебен; по этому случаю отец облачался в парадную форму с орденами и переходил в среднюю часть храма, где стоял с послом в окружении французских официальных лиц и иностранных дипломатов. В праздничной одежде были и прихожане. Сквозь щелочку в боковых вратах мы упивались этим красочным зрелищем.

Сейчас у меня не было желания входить в боковую дверь, я вошла как все. Я знала, что почти все присутствующие были русские, но знакомых лиц не увидела. Старый священник, крестивший моих сводных сестер и многие годы наш духовник, узнал меня и украдкой кивнул. В то время даже среди людей нашего круга царила подозрительность, и многие, как и мы изгнанники, не спешили узнавать нас. С годами это прошло, а тогда все было несообразно, люди стали другими. В самом парижском воздухе была разлита враждебность. Не зная, как они ко мне отнесутся, я не известила о приезде никого из прежних знакомых. Конечно, я боялась слишком живых напоминаний о былом, боялась расспросов о бегстве из России, а больше всего боялась возбудить жалость к себе.

Хотя пребывание в Париже королевы Марии не шло ни в какое сравнение с нашим, с нею одной я виделась часто. Она была в апогее славы и успеха и наслаждалась ими как могла. Над входом в «Ритц», где она остановилась, развевался румынский флаг, подходы к отелю днем и ночью патрулировал полицейский наряд. В новых парижских платьях, проникнутая сознанием своей значительности, лучащаяся счастьем красавица, королева мало походила на обитательницу дворца Котрочени. Она всюду поспевала, принимала гостей, давала аудиенции, радовала других и сама радовалась жизни. Ее фотографировали, публиковали фото в газетах, у нее брали интервью, ей курили фимиам, о ней повсюду говорили. Парижская публика была в восторге. После серых военных будней это колоритное создание радовало глаз. Ее появление собирало толпы, горячо отзывавшиеся на ее улыбку.

Старая парча, индийское шитье, игрушки и безделушки сообщили апартаментам королевы в «Ритце» ее собственный отпечаток. Делая себе рекламу, парижские магазины наперегонки слали ей на выбор самые последние новинки; на туалетном столике теснилось множество флаконов с духами; повсюду корзины и вазы с роскошными цветами.

С моим гардеробом уже нестыдно было показаться в «Ритце», но я ходила в темном платье, отделанном крепом, в шляпке под вуалью. Еще свежим было мое горе, чтобы я могла позволить себе выходить нарядно одетой.

Однажды днем я встретила у королевы Марии известную французскую поэтессу графиню Ноэль. Это была маленькая худенькая дама с порывистыми движениями и яркой, пылкой речью; если ей удавалось вести разговор, то есть не давать говорить никому другому. Когда я вошла, королева отдыхала в шезлонге, в ногах сидела графиня. Полагая, что мы знакомы, королева не представила нас, и госпожа де Ноэль продолжала говорить. Скоро она заговорила о Жоресе, знаменитом французском социалисте, убитом в начале войны, ему и его социалистическим идеям графиня выразила сочувствие. И тут она завела речь о положении в России и допустила несколько бестактных замечаний о моей семье, добавив еще, что большевистский террор оправдан тем, что им де самим довелось вытерпеть. К подобным заявлениям незнакомки я не могла остаться безучастной — еще не отошли в прошлое эти ужасы. Я вскипела.

— Вы, очевидно, не в курсе, мадам, — сказала я надорванным голосом, — что я дочь великого князя Павла Александровича, перед которым вы все здесь распинались в любви. Три месяца назад большевики убили моего отца.

Мои слова произвели тягостное замешательство, королева пыталась спасти положение, сменив тему разговора.

Этот эпизод только один из тех, что случались очень часто. Благополучные цивилизованные люди брались судить о наших делах издалека, отпускали неосновательные суждения, забывая, что мы играли в величайшей за всю историю трагедии, что наши семьи истреблены и мы сами едва уцелели; и если даже они не собирались причинить нам боль, их бестактность жестоко ранила.

Терпеть непонимание и унижения можно было только, увидев вещи в новом свете, а это требовало времени, выучки и терпения. Перемены в нашем положении стали особенно очевидны в Париже. В послереволюционной России мы были гонимым классом. В Румынии я была кузиной королевы. А в Париже мы стали обыкновенными гражданами и вели, как полагается здесь, обыкновенную жизнь, и вот эта ее «обыкновенность» была мне внове.

Никогда прежде я не носила с собой денег, никогда не выписывала чек. Мои счета всегда оплачивали другие: в Швеции это был конюший, ведавший моим хозяйством, в России — управляющий конторой моего брата. Я приблизительно знала, во что обходятся драгоценности и платья, но совершенно не представляла, сколько могут стоить хлеб, мясо, молоко. Я не знала, как купить билет в метро; боялась одна пойти в ресторан, не зная, как и что заказать и сколько оставить на чай. Мне было двадцать семь лет, но в житейских делах я была ребенок и всему должна была учиться, как ребенок учится переходить улицу, прежде чем его одного отпустят в школу.

Когда мы наконец получили английские визы, я была рада уехать из Парижа — и не только в предвкушении встречи с Дмитрием. В Париже никак не получалось обрести душевный покой.

 

Вместе в Лондоне

 

Тринадцать лет назад, всего полгода после перемирия, поездка в Лондон была совсем не то, что сейчас. Поезд Париж — Булонь–сюр–Мер еле полз, вагоны старые, набитые битком, неудобные. Булонь еще пестрел следами войны, но был тих и заброшен, словно замок отвоевавшей свое Спящей Красавицы. Пароходы через Ла–Манш были старые и грязные. Почти все время пути мы простояли в длинной очереди с такими же иностранцами, ожидая печати в паспорте. Просочившись наконец в каюту, где обосновался чиновник, все подвергались очень вежливому, но дотошному опросу, после которого чувствовали себя только что не шпионом. В Англии же ничто не напоминало о недавней войне: ровный и мирный ландшафт, не обезображенный колючей проволокой и бараками, везде порядок и опрятность. Я разволновалась, впервые увидев Дуврские скалы, ведь я никогда не была в Англии, зато дорога до Лондона запомнилась мало, голова была занята мыслями о встрече с Дмитрием. Чем ближе мы подъезжали к Лондону, тем больше я волновалась. И вот наконец вокзал Виктория. Поезд еще не стал, а я уже высунулась в окно, обшаривая глазами платформу. По платформе вперевалку шел высокий человек в военной форме защитного цвета.

— Дмитрий! — крикнула я.

Голова в британском офицерском кепи обернулась на мой голос. Это был Дмитрий. Я пробежала по вагону и спрыгнула на платформу. Мы взялись за руки. Охваченные скорее смущением, нежели иными чувствами, мы молча смотрели друг на друга. Дмитрий, конфузясь, стянул кепи, и мы обнялись. Так же молча мы отступили и снова вгляделись друг в друга. Как же он изменился! Это уже не был тот светлолицый стройный юноша, которого я провожала на пустом вокзале зимней ночью 1916 года. На загорелом лице обозначились складки, раздались плечи, он словно еще подрос. Он стал мужчиной.

Немыслимое напряжение первых минут встречи снял мой муж: он подошел к нам, и его надо было представить. Дмитрий повернулся к новому зятю и тепло пожал ему руку. Оказалось, они однажды встречались на войне, после жаркого боя, когда разгоряченные минувшей опасностью незнакомые люди сближаются и чувствуют себя закадычными друзьями. Такие минуты никогда не забываются. Было очень кстати, что они тут же отдались военным воспоминаниям. То были воспоминания о справедливой борьбе, где они оба рисковали жизнью за правое дело, с оружием в руках защищали страну. Невзгоды, которыми все это обернулось, трагедии и утраты за годы нашей разлуки не вмещались в слова, слова были неуместны и даже скандальны. На рукаве у Дмитрия была черная повязка, на мне темная шляпка под вуалью, и это были единственные знаки нашей боли, открытые посторонним.

С вокзала Дмитрий повез нас в «Ритц», где жил по приезде в Лондон. Он существовал тогда на деньги от продажи в 1917 году своего дворца в Петрограде. Со времени продажи российский рубль сильно обесценился, поначалу крупная сумма значительно сократилась, и он уже проживал основной капитал. Впрочем, при осмотрительных расходах и даже не очень экономя, на какое то время денег ему должно было хватить.

В первый вечер мы были до такой степени возбуждены, что избегали касаться серьезных тем, дурачились как дети, без конца смеялись и шутили, заглушая душевную боль. Эта боль затопила бы нас, прекрати мы хоть на минуту притворяться веселыми. Не сговариваясь, мы избрали для первого дня эту тактику. Позже, когда притупилась первая острота встречи, мы смогли сначала отрывочно, а потом подробнее поведать друг другу наши злоключения. Однако наше отношение к новой жизни оставалось неизменным: мы заслонялись от нее смехом. Прошлое, наше собственное прошлое, еще занимало важное место в нашей жизни; грубо встряхнув, нас вырвали из сладкого сна, и мы ждали, когда можно будет опять заснуть и связать порвавшиеся нити. Об отце мы говорили как о живом человеке, с которым на время разлучены, и так же — о тете Элле и, конечно, о государе и государыне, в чью смерть тогда мало кто верил. Мы никогда не обсуждали политические и духовные мотивы, что привели Россию к катастрофе; после революции мы наслушались столько диких и односторонних толкований на сей счет, что добавить к ним нечего не могли. Напротив, мы чувствовали, что надо дождаться, когда утихнет смерч скоропалительных выводов, и мы в ясном свете увидим обстановку и составим собственное непредвзятое мнение.

Дмитрий не только возмужал физически, но и чрезвычайно развился духовно, и это меня одновременно радовало и печалило. Никто не вступал в жизнь легче и ярче него. При огромном состоянии у него почти не было обязательств в жизни, он был хорош собою и обаятелен и вдобавок слыл признанным любимцем царя. Он еще не кончил ученье и не определился в конную гвардию, а уже не было во всей Европе более блистательного юного принца. Он шел сказочной дорогой, его баловали и осыпали похвалами. Его судьба представлялась даже чересчур ослепительной, и отец то и дело тревожно качал головой, задумываясь о его будущем. Но и на гребне своих успехов, которыми он по молодости упивался, и вопреки напускной искушенности, в душе он так и остался ребенком, лишенным родительского дома, не знавшим направляющей руки, страдавшим от одиночества, робким и замкнутым мальчиком, не допускавшим к себе пошлость и случайные отношения, мечтавшим наполнить свою жизнь большим, настоящим смыслом.

У меня сердце надрывалось видеть его лишенным положения, которому он так соответствовал, вынужденным обуздывать свою широкую натуру, видеть, как жизнь безжалостно обкорнала его крылья, только–только расправившиеся для высокого полета.

Впрямую революция не угрожала его жизни, но тем труднее приходилось ему сейчас, что он не столкнулся с ее мерзостями. Он не видел своими глазами, как это видели мы в России, распада, крушения всех принятых норм, измены и трусости. Мы прошли через все, ничто уже не могло нас удивить, никакие лишения не могли застать врасплох. А ему все только предстояло. После двух с лишним лет под крылышком у Марлингов он должен был рассчитывать на себя одного. Теперь его будут окружать люди, оказавшиеся в одном с ним положении, его собьет с толку их душевное состояние, он его не поймет, в их обществе он может потерять себя, упиваясь горечью личных утрат. А в нынешнем положении надо отменить все личное, чтобы устоять на ногах. Надо оставаться собою, молча сносить удары и стараться беспристрастно во всем разобраться.

В России он тянул лямку в полку и вел светскую жизнь; в войну был при государе в ставке и изнутри наблюдал происходящее; в Персии, располагая досугом, он сильно продвинулся в своем развитии, много читал, восполняя свое исключительно военное образование. Он вдумчиво обозрел события недавнего прошлого, и теперь, когда мы увиделись, выяснилось, что наше духовное становление совершалось примерно одинаково. Мы пытались решать те же проблемы и приходили каждый по–своему к тем же выводам. Не разнились и наши взгляды на неизбежность революции, мы были готовы признать свою долю вины в действиях старого режима. Полное совпадение в оценках проливало бальзам на наши раны.

Избежав опасностей в революцию, Дмитрий не избежал связанных с нею тревог. В Персии, где он оказался вскоре после того, как на родине начался общий развал, он был фактически отрезан от России, прежде всего от Петрограда, где оставались отец и я. За целый год он ничего не получил от нас. Скудные вести, к тому же неопределенные и неточные, доставляли только беглецы из России. Я успела написать ему о своем замужестве, и потом долгое время он ничего не знал о нашем бегстве.

К концу 1918 года сэр Чарльз Марлинг был отозван из Персии в связи с готовящимся новым назначением. Дмитрия ничто не держало в Персии, и он решил вернуться с Марлингами в Англию. Выбраться можно было только через Месопотамию, дорога была долгая, жаркая и изнурительная. Добравшись до Бомбея в Индии, они все погрузились на британский транспорт, которым в Англию возвращались военные. В Бомбее тогда свирепствовал брюшной тиф, проник он и на транспорт, и одной из первых его жертв стал Дмитрий. Вместе с другими несчастными он страдал неимоверно. Какую помощь можно было оказать на переполненном маленьком судне? Ни медикаментов, ни сиделок не было — только один–единственный молодой врач. Дмитрию еще повезло: с ним был русский ординарец, он и ухаживал за ним. В очередь с ординарцем день и ночь сидела с Дмитрием леди Марлинг. Сам он смутно сознавал свое состояние, отчаянно боролся за жизнь, потом что то в нем надломилось, и он утратил желание сопротивляться.

Жаркой ночью, когда он метался на койке в своей душной тесной каюте, ему привиделся странный сон. Будто бы в дальнем углу каюты обозначилась миниатюрная человеческая фигура, и чем то она была знакома. Он пригляделся в полумраке и наконец узнал: это была я, и словно бы я звала его, и ему, сонному, подумалось, что я умерла и пришла за ним. И вот тогда в нем что то отпустило, он почувствовал, что его качает и сносит куда то, и это чувство вовсе не было неприятно. Он потерял сознание. Сидевшая с ним леди Марлинг видела, как заострилось и побледнело его лицо и участилось дыхание, пульс еле прощупывался. Сразу послали за доктором. Вбежав, он понял, что это коллапс и нельзя терять ни секунды. Либо у юного врача не было под рукой необходимых средств, либо он просто потерял голову, но он упал на Дмитрия, схватил его за плечи и встряхнул.

— Очнись, очнись! — кричал он.

Откуда то издалека, возможно, в беспамятстве, Дмитрий услышал его голос. Этот зов, говорил он, вернул его к жизни, хотя усилие далось ему нелегко. У него не было ни малейшего желания жить, и несколько дней врач и леди Марлинг буквально боролись за его жизнь, порою теряя всякую надежду. Не сразу и очень медленно он собрался с силами и пошел на поправку. Когда Дмитрий рассказал мне все это, мы сопоставили даты, и выяснилось, что его сон пришелся на худшие дни моей инфлюэнцы.

В Порт–Саиде Марлинги решили снять его с парохода и несколько дней полечить в нормальных условиях в Каире. Он был настолько слаб, что с парохода его выносили на носилках.

В Каире он стал быстро поправляться, смог ходить, приглядываться к стране, где был впервые. В начале января 1919 годы Марлинги и Дмитрий отплыли в Марсель, оттуда отправились в Париж. Уже несколько месяцев Дмитрий не знал, что происходит в России. Тот сон продолжал томить его, и в Париже он первым делом отправился в булонский дом расспросить старика консьержа. То малое, что мог сообщить ему Гюстав, было чрезвычайно тревожно. Великий князь Павел Александрович в тюрьме, княгиня Палей с двумя дочерьми в Петрограде, молодой князь Палей исчез, исчезла и я. Дмитрий был как громом сражен, у него земля ушла из под ног. Он уже знал о разгуле террора в России; отец еще мог быть жив, но, разумеется, не было никакой надежды увидеть его, коль скоро он в большевистских застенках. А уж о моей судьбе он даже боялся загадывать. Обездолившая его революция дотоле была для него только словом, страшным и зычным, каковой она была и для меня вплоть до того дня в Пскове, когда я услышала об отречении государя. И вдруг он реально и близко увидел ее ужасный лик. Он не помнил, как ушел из сторожки Гюстава, как добрался до отеля. Его затопило чувство всеобщего конца. Все, что было ему дорого, — родина, семья, — все ушло бесповоротно. Не к кому пойти и негде преклонить голову.

В Англии он узнал больше, но по–прежнему ничего утешительного. Более или менее официально подтвердились слухи о гибели царской семьи. Он был близок к отчаянию, когда через месяц пришла весточка от меня из Румынии. Он избегал вспоминать то время, и что ему довелось пережить, я поняла только по его обмолвкам и из рассказов леди Марлинг. О гибели отца он узнал из газет, потом это подтвердили в Министерстве иностранных дел. Не знаю, как бы он пережил это время, не будь рядом Марлингов. Они окружили его вниманием и поддержкой истинно родительскими.

В маленькой гостиной между нашими номерами в отеле мы говорили часами, забывая обо всем на свете, отринув действительность, окружавшую нас. Не имея родного очага, мы радовались уже тому, что мы вместе. Скоро, однако, отель стал нам с мужем не по карману, мы вынуждены были приискать жилище подешевле. Я нашла меблированную квартиру на Беркли–стрит, куда мы и перебрались, а столовались по–прежнему в «Ритце», и я много бывала с Дмитрием.

 

Драгоценности и обстоятельства жизни

 

По сравнению с безысходно грустными днями в Париже, жизнь в Лондоне, где я прежде не бывала, принесла облегчение. Сравнивать ее с довоенной жизнью я не могла и просто упивалась воздухом, напитанным покоем и уважением к традициям. Постепенно меня находили и заходили повидаться европейские знакомцы, зато королевская семья, с которой мы были в родстве, хотя почти не знались друг с другом, не очень нас привечала, скорее даже избегала. Несомненно, у них были все основания для этого. Политические круги Великобритании еще не представляли, чем разрешится ситуация в России; в случае краха большевиков их, как все тогда ожидали, сменят преемники старого режима, а именно Керенский и его социалисты. Им, а также политическому курсу, который они проводили, Англия неохотно, но и снисходительно благоволила. Ни помощи, ни поддержки нам не предлагалось, и, к счастью для нас и наших английских друзей, мы не были в таком положении, чтобы искать их заступничества.

Когда я приехала в Лондон, Марлингов в городе уже не было. Сэр Чарльз получил назначение в Копенгаген и отбыл туда с семейством. Впрочем, леди Марлинг вскоре вернулась в Лондон по делам, и мы впервые встретились. Она тогда развертывала в Финляндии помощь российским безработным, бежавшим от большевиков. Мы хорошо сошлись, и несколько ближайших лет Люсия оставалась нашим преданным другом. Пять лет назад она погибла в автомобильной катастрофе; нам с Дмитрием очень ее не хватает. Добрейшей души человек, ее дом был для нас родным.

Из Лондона я связалась с княгиней Палей: после смерти отца она уехала в Финляндию, куда еще раньше отправила моих сводных сестер. Сразу по выезде из России она перенесла серьезную операцию по поводу рака груди. Болезнь, как я узнала позднее, развилась совершенно неожиданно, буквально за год, и только недавно стала доставлять ей страдания. Словно мало ей выпало испытаний,

мало было заключения в тюрьму и смерти моего отца и бегства из Петрограда, так надо еще пройти через лишения и болезни. Операция вроде бы была успешной. Мы обменялись письмами, а увиделись только в следующем году.

Тогда же, весною, в Париж из Стокгольма приехали шведский кронпринц с супругой с новостями о моем старшем сыне и с моими драгоценностями. Леннарту теперь было десять лет. Его опекала в основном королева, его бабушка, не чаявшая в нем души. Слава Богу, мне не надо было тревожиться о его материальном благополучии: перед отъездом из Швеции я отказалась в его пользу от значительной части своего состояния, и перед самой войной деньги перевели в Швецию. Дом, который я построила в Стокгольме, я тоже оставила ему. Мой второй брак делал невозможным наше воссоединение, но мне обещали свидание с ним, когда все войдет в свою колею и можно будет договориться о месте встречи.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-11 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: