Двери парадного еще не были готовы. Их заменяли 2 глава




Войдя, Ева тотчас почувствовала отвращение. Нет, она не в состоянии молиться в таком месте! Эта комната — нечто пошлое, захватанное и, подобно всякому предмету, который доступен всем, словно заплеванное, оскверненное. Зловоние всей жизненной грязи, казалось, исходило от ятих стен и пола, из углов и щелей, от предметов обста­новки...

Под гнетом этого впечатления, не зная, что же теперь делать, стоя в растерянности, прищурившись, Ева вдруг поняла правду: это образ моей жизни до исповеди!

В то же мгновение на нее снизошла благодать покая­ния и благодать глубокой скорби. Вновь — и с такой же силой, как в тот миг, когда она, подчиняясь глухим воплям сердца, шептала дрожащими губами слова общей исповеди, она испытала сердечное умиление. Вновь стала грешницей, содрогающейся от стыда под тяжестью совершенного. Тело, как в исповедальне, опустилось на землю. Колени стукну­ли об пол, голова безвольно склонилась к грязной стене.

С горестных, сухих губ падали слова — суровые, неумо­лимые, полные колющей глаза правды: «Я, грешница, ис­поведуюсь господу богу всемогущему».

Ею овладели угрызения, глухие порывы и содрогания разбуженной совести. Дрожа всем телом, охваченная тре­вогой, в изнеможении, искала она в темных глубинах ду­ши: все ли? все ли?.. В ту минуту надвинулось яркое, поч­ти ослепительное воспоминание: утраченный по дороге домой абрис лица исповедника, звук его шепота, особый

смысл, вкладываемый им в каждое выражение, и какой-то особенный, мужественный оттенок и твердость речи. Все живей вставало в памяти то мгновение, когда она увидела за толстой ребристой решеткой блеск расшитой серебром епитрахили и ее лиловый оттенок, нижнюю часть уха, край красноватой щеки с синевой после бритья... Вспом­нила сухой поначалу голос, механические, как бы офи­циальные вопросы. Еще раз пережила ощущение одолев­шего ее тогда страха и невыразимого стыда, настоящей женской муки, желания хоть сквозь землю провалиться, когда капеллан повернулся к ней лицом, погрузил свой взгляд в ее взгляд и долго не спускал глаз с ее лица, слу­шая ее. Потом возникло отрадное воспоминание о том, как изменился его голос, как сухой допрос превратился во вдохновенный и мучительный обряд добровольных призна­ний — до глубины души, до самого дна, в священное таин­ство, полное захватывающего сердце могущества.

Когда она исповедалась в своих грехах и, вся изму­ченная, обессилевшая, будто пронзенная мечом, бледная и помертвелая, судорожно вцепилась пальцами в перила исповедальни, заговорил он...

О сладкая, тихая речь! Мудрое и кроткое поучение!

До сих пор Ева чувствовала у себя на щеке горячее дыхание и безжизненный, меркнущий взор. Слышала в груди своей заклинания и мольбы, духовные призывы молодого священнослужителя о том, чтоб она осталась не­винной и возлюбила добродетель. Он говорил ей словами св. Киприана, что девственницы — благоухающие цветы церкви, совершенства красоты, украшения человеческой природы, высшие ее создания, недоступные растлению, образ бога, где находит свое подобие святость нашего искупителя... Потом привел ей слова ангелов из Апокалип­сиса, поющих новую песнь, что девственницы — суще­ства, «искупленные из людей», так как они «следуют за агнцем, куда бы он ни пошел, и в устах их нет неправды». Привел ей слова апостола Павла из Послания к коринфя­нам о том, что «неженатый заботится о господнем, как угодить господу, а женатый заботится о мирском, как угодить жене...» «Незамужняя,— сказал он,— заботится о господнем, чтобы быть святою телом и духом». Тут Ева ясно вспомнила, как, обращаясь непосредственно к пей самой, священник стал осторожно перебирать ее грехи, словно груду отвратительной ветоши, сложенной у его ног.

Слова его были осторожны, определения деликатны и в высшей степени скромны. Казалось, искусный врач ка-

сается опытными пальцами внутренности воспаленной ра­ны. Но при этом он ни одного греха не пропустил. Упо­мянул о каждом, со всеми его особенностями. Видно было, что сразу понял всю ее жизнь, все домашние обстоятель­ства. И совершенно очевидно, не только предусмотрел все, что могло быть в данный момент, при данных услови­ях, но и предвосхитил чувства, сомнения, соблазны... Смело говорил о красоте телесной не как обыкновенный человек и молодой мужчина, но как бесстрастный мудрец, который видит и оценивает явление, исследует и рассматривает без изъятия все, даже свое собственное отношение к этой кра­соте.

— Ты прекрасна,—шептал он в порыве вдохнове­ния,— как лилия долин, как ветвь сирени, как молодая роза. Милосердный господь дал тебе одной то, в чем от­казал тысяче девушек: красоту неописанную. Но для чего совершил он это? Было бы страшным делом, поступком, внушающим стыд и ужас, если б ты унизила этот дар не­бесный, сделав его своей собственностью. Это было бы от­вратительно, как святотатство, как осквернение святых даров. «Тела ваши — храм живущего в вас святого духа, которого имеете вы от бога, и вы не свои». Вот что гово­рят огненные слова Послания к коринфянам. Подумай,— шептал он,-— ведь в красоте лица твоего нет твоей заслуги. Ты даже не знала, что оно станет прекрасным. Создай же внутри себя душу ангельскую,— это в твоей власти,— и са­ма стань столь же прекрасной, как твоя телесная красота, духовно уподобившись ангелам. Никогда не веди легкомыс­ленных речей, ибо «худые сообщества развращают добрые нравы»,— говорит апостол Павел. Закрывай глаза при ви­де греха...

— А что такое грех? — спросила она.

— Грех — дурной поступок человека.

— Но как отличить дурной поступок среди других?

— Прежде всего поступок этот должен быть доброволь­ным. Воля человеческая ограничена с двух сторон; одна граница — близкая: это человеческий разум; другая — дальше: это предвечная справедливость, или разум божий. Значит, грех — оскорбление, наносимое богу. Совершая грех, ничтожное создание подымает руку на бога. Причины греха — разум и воля. Дальнейшая, более глубокая причи­на его — воображение и похоть. Святой Фома, наряду с по-хотыо, называет еще неведение и злобу. Но причиной внешней, находящейся вне человека, может быть только другой человек или же дьявол. В Писании сказано, что

«Бог ожесточает и ослепляет грешников...» Что это значит? Это значит, что бог лишает грешного человека благодати. Святой Фома Аквинский в своих Questiones disputatae ', в главе об источнике греха, говорит: «На вопрос, может ли бог быть источником греха, надо отвечать: «Да»... Симон — волхв, манихейцы, Лютер, Кальвин, Цвингли, Беза и дру­гие еретики причиной и подлинным виновником греха счи­тали бога. Но Тридентский собор постановил, что если бы кто стал утверждать, будто человек не в состоянии сам из­брать пути неправедные, а злые поступки, так же, как и добрые, предопределяет бог... тот да будет проклят. Все причины, наводящие на грех, можно свести к одному по­нятию: соблазн. Дьявол, будучи не в силах влиять на волю человека непосредственно, затемняет его разум, воздейст­вует па его воображение, разжигает алчбу. Всякий со­блазн — зло. Никогда не читай книг, сочиненных для рас­пространения греха, не рассматривай гадких рисунков и картин, а главное — никогда не думай о вещах, внешне привлекательных, но внутренне мерзких. В них-то и таят­ся соблазны дьявольские. Что же касается людей... Ведь, наверно, когда ты идешь по улице, сотни юношей устрем­ляют на тебя свои взгляды. Правда?

— Да,— прошептала она.

— Наверно, когда ты проходишь мимо толпы молодых людей, то испытываешь чувство безмерной услады, будто шагаешь по аллее, полной света, роз, благоухания? На­верно, взгляды совершенно незнакомых людей пробужда­ют в тебе какое-то тревожное, переполняющее все тело наслаждение, которое невозможно даже выразить словами? Так вот — пусть эти взгляды не доставляют тебе радости. С этого и начни. С той минуты, когда ты победишь в себе презренную гордость своей красотой и низменную ра­дость от того, что встречные мужчины смотрят на тебя наглыми глазами, вызывающе улыбаясь, с этой минуты ты вступишь на стезю самоисправления, на стезю попра­ния соблазнов, а там — и на крутую тропу, ведущую к со­вершенству. На этой тропе достигнешь ты благодати. На­ступит время, ты перестанешь гордиться не только красо­той своей, но и чистотой душевной. Тогда перестанешь спрашивать: что такое грех и как его отличить, ибо прибли­зишься к состоянию простоты самой в себе, которая по допускает к себе грязи; и так, идя вперед, дойдешь до род­ника святого смирения, до того, что великий апостол Па­вел называет «любовью и духом тишины».

Спорные вопросы (лат.).

21

Тут она осмелилась спросить:

— А это состояние «любви и духа тишины» не эгоизм? Священник удивился и, помолчав, спросил:

— Как же любовь может быть эгоизмом?

Она не умела объяснить как следует... Заикаясь, глотая слова, начала толковать что-то насчет того, что состояние собственной духовной тишины при виде мучений и бури страстей, которые испытывает, скажем, убийца или вор, бегущий, скрывающийся, дрожащий от страха,— есть эго­изм, так как является как бы наслаждением своим богат­ством, спокойствием богача перед лицом огромной нужды тех, у кого нет, чем накормить своих плачущих детей.

Священник внимательно посмотрел на нее. Она увиде­ла на его губах улыбку. Наконец он тихо и торжественно произнес:

— Научись молиться своими собственными, любимыми молитвами, словами — повеленьями и символами, способ­ными, подобно мечу, рассекать соблазны. Воздыхай тихо, с упорством, с мужеством, с неодолимой настойчивостью. Дар благодати пе обойдет тебя. И если в эту минуту ты примешь твердое решение исправиться...

Тут перед духовными очами ее возникла подлинная радость: твердое решение исправиться! Но теперь она ска­зала себе: «Нет, нет, милая! Не твердое решение испра­виться, а самое исправление!»

Она положила свой Pantheon litteraire на обезображен­ный столик и, крадучись, побежала на кухню. Там, не го­воря ни слова Леоське, развела из муки и воды полную тарелку липкого клейстера, набрала мокрых тряпок, ще­ток, взяла бутылку с черным лаком и другую — с белой краской, потом разные кусочки замши, жестянку с масти­кой для полов, мел и т. д. Нагруженная всем этим, верну­лась в ту комнату. Заперла дверь на ключ, скинула лиф и принялась за работу. Быстро подклеила висящие и отстаю­щие лоскутья обоев, в точности сохраняя рисунок; потом столь же искусно залепила пробитые дыры. Почистила печ­ку и покрыла черные щели между изразцами «снежной» массой из гипса и мела. Обтерла безобразный дымоход и, наконец, занялась полом. Вытерла его мокрыми тряп­ками и в самых ободранных местах покрасила краской. Так же поступила с подоконником. Потом дошла очередь до столика. Деловито и с невероятной ловкостью она вы­лила на кусочек замши остатки засыхающего в бутылке лака и принялась изо всех сил тереть ею поверхность, уничтожив таким способом не только следы ожогов, но

сообщив жалкому стольчишке «выражение» полной (ко­нечно, сравнительно) новизны. Душа ее преисполнилась радостью, когда стол из страшилища, из отвратительного грешника превратился в чудо очарования. Он улыбался ей своею сияющей черной поверхностью, этот кривоногий стол, совсем как физиономия человека, получившего отпу­щение грехов.

Пока она с такой поспешностью, усиленно двигая рука­ми, еле переводя дух и стиснув зубы, терла этот столик, у нее распустились волосы и хлынули потоком на обнажен­ные плечи. Прекрасные, королевской красоты руки устали от работы. Кровь ударила в голову. Глаза застлала нелепа утомления. Ева, обессиленная, присела на кровать, а потом легла навзничь на ее железные прутья, как на решетку в преисподней. Окинула взглядом комнату — и вся про­сияла. Это была уже не отвратительная «отдельная комна­та в семейном доме с самоваром и услугами»; это была келья св. Терезы. Только еще — чтоб видно небо!

Она лениво поднялась и сильным движением распахну­ла окно. А через мгновение уже опять лежала на желез­ных прутьях кровати, терзающих тело, как власяница. Од­ним движением руки собрала волосы и подложила их себе под голову вместо подушки.

В мыслях возникло это самое слово: «власяница». «Власяница»!

Ах, попробовать! Начать! Втайне ото всех. Мама заме­тит....Ну, маме можно открыть секрет... Но больше нико­му... Папе тоже бы можно, да он разболтает... Еще того и гляди расскажет Хорсту. Чего можно будет достигнуть, ис­томив тело власяницей... Родник святого смирения... 'Тут между ее полусмеженных век — о божественный вос­торг! — на минуту возникло видение. Какая-то фигура! Белый лик, угасший взор, снежной белизны покрывало... Среди вихря мыслей и волнения чувств Ева шепнула себе самой: «Святая Тереза, я пойду за тобой... Ведь это ты, да? Святая Екатерина, несущая колесо пытки и меч палача, символ своего мученичества, это ты, да? Я пойду за тобой... Сберегу душу свою неоскверненной для бессмертного воз­любленного... Надену власяницу и каждый вечер буду би­чевать себя».

Видение исчезло.

Перед глазами ее было небо. Она только теперь заме­тила его и воззвала к нему из бездонных глубин души;

— О небо!

Весенние, апрельские, расцветшие предпасхальные об­лака плыли и реяли в небесной шири. Одни — темные, си­невато-стальные или бурые в своих клубчатых недрах, но окаймленные сотканной из сплошного солнечного сияния светлой позолотой; другие — лиловые, манящие взгляд, как пучки, как целые полосы фиалок. За облаками пря­тался глубокий синий простор, словно дивный бог молодо­сти, твердой рукой натянувший лук с чуткой, быстрой, опе­ренной стрелой на тетиве. «Облака, облака!» Они казались авангардом поднимающейся бури, передовыми отрядами л колоннами гроз, знаменами и вестниками притаившихся за скалами молний, быстро нагромождаясь друг на друга бе­лыми массами, подобно вершинам Альп, но неся с собой лишь ясную погоду. Там и сям из-за них проглядывала похожая на стальной щит темно-синяя хмурь, гоня прочь сладкое изнеможение и тихую родственную ласку. За ней раскрывалось окно, в которое глядит вечное небо. Вот из глубины клубами возносятся белоснежные государства, ко­ролевства, царства, княжества... Плывут за оконную раму, исчезают. Как уже исчезли там какие-то Троянские и Пу­нические войны, переселения народов, крестовые походы, Тридцатилетние войны, всякие полные ужаса, воплей и крови революции... Разверзались скалистые берега, окру­жавшие синий — без конца и края — океан... Неслись од­ни лишь развеянные и рассеянные, растрепанные облака, ничего не знающие о себе и своей красоте, но существую­щие лишь затем, чтобы доказать реальность красоты и — исчезнуть. Они притягивали друг друга, исчезая одно в другом, подобно любовным взглядам.

Тучки эти, проносящиеся по небосводу, видом своим заставляли сердце сжиматься. Опутывали душу золотыми нитями, которые на глазах мгновенно превращались в бе­лизну и лазурь. Из отдаленных глубин выплыло облако, белое, будто утренний снег,— росло па глазах, распрости­рало белые крылья... Губы Евы радостно, испуганно, бла­гоговейно прошептали:

— Серафим!..

Все ее духовное существо устремилось к нему, а тело словно повисло где-то в воздухе. Слух и обоняние обо­стрились. Сила зрения и понимания возросла безмерно. Право, теперь можно было понять вой и рев зверей, услы­шать повесть их страданий, узнать, о чем поют птицы, постигнуть, что шепчут тростники над глубинами вод. Можно было охватить всем естеством своим внутреннюю историю скал и трагедию земных глубин, послушать,

о чем плачут и как — поникшие пряди берез над выбоина­ми дорог, истоптанных человеческими босыми ногами и копытами погоняемых лошадей... Светлые облака стали складываться в дивные мерные звуки, словно стихи, возни­кающие из глубин, из рудоносных пластов просторечья, из народного языка, начали сплавляться в мелодии, чьи красота и высокое совершенство должны бы жить века, подобно тому, как живет алмаз, рожденный в грубых пла­стах черного каменного угля. В душе зазвучал одинокий напев души, превращенной в ангела, а может быть — и напев престолов, херувимов, серафимов, архангелов и ан­гелов, разносящийся в поднебесье, плывущий по росам облаков, по нивам, селам и городам на всем земном прост­ранстве,—гимн, вписанный в сердце раскаленным углем:

«О, как счастлив человек, победивший грех и вырвав­ший его из сердца! Как счастлив он, плывя, подобно обла­ку среди других облаков!

Он плывет к богу своему, спеша без отдыха, все вперед, чтобы постучаться в его дверь. Как счастлив человек, вос­ходящий на коленях по небесной лестнице, подобно про­стецам, тянущимся па поклонение к чудотворному образу, чтимому в Ченстохове! Как счастлив человек, когда он мо­жет принять господа в невинное тело свое и носить его под сердцем своим чистым!

Вот стала я, господи, ангелом твоим н, облаком одетая, лежу на небесах. Руки у меня сложены на сердце, которое громко бьется, и тело мое полно блаженством бытия. Я ни­чего не знаю, совсем невежда. Милость твоя, свет весен­ний — на душе моей. Благоухание фиалок — детство мое — вновь со мною. Только счастье сердца моего, бьющегося под ладонями моими, я слышу. Сгораю, как фимиам, и словно синий дым каждения от руки ангела восхожу к ли­ку твоему. Погружаю взор свой в лазурь твою без границ, целую устами сестер своих — тучек-серафимов, тучек-ан­гелов...

Господи, воззри па меня, грешную, подыми меня из праха земного. Ты окропишь меня иссопом — и буду чиста, омоешь — и стану белей снегов. Буду, как облак бегущий, белей снега. Багряные раны перебитых ног твоих обовью собою. Сделаюсь гладким и благоухающим лепестком алой розы, посмуглевшей на солнце,— на раны рук твоих паду невзначай».

Из этих мечтаний, как из настоящего сновидения, ее вырвал новый звонок. Она очнулась с трудом, с досадой. Сразу поняла: звонит чужой. Так не мог давать знать о

 

себе никто ни из квартирантов, ни из своих. Нехотя наде. платье, поспешно завязала волосы, собрала разбросанн} посуду, инструменты и краски. Пошла было на кухню. П сто: Леоська куда-то вышла. Ева заглянула в комнату с мьи. Там сидел за разборкой бумаг отец. Ему ни до че не было дела; в такие минуты его нельзя было тревожит как поэта, охваченного вдохновением.

Ева наспех причесалась и привела в порядок юбк блузку, быстро вымыла руки, умылась и, как только звоне раздался вторично, вдвое настойчивей, побежала открв вать. За порогом стоял господин лет тридцати, хорошо од| тый. Он приподнял шляпу, спросил:

— Это у вас сдается?

Ева впустила его и повела по коридору. Так как ел} жанка с матерью по случаю воскресного дня отсутствовг ли, ей самой пришлось перечислить достоинства и coot щить о цене комнаты.

Молодой человек с угрюмым, недовольным видом огля дел все углы, несколько раз бесцеремонно заглянул в печ пую трубу, ощупал глазами прихотливые изгибы прутье: и ножек железной кровати. Казалось, ничего не получит ся: не снимет. Ева, уже не глядя на него, ждала в коридо ре. Он еще раз спросил о цене, о самоваре, услугах, взгля нул туда-сюда и, наконец, объявил, что снимает комнату и сейчас же внесет сюда свои вещи. Вынул бумажник г заплатил пятнадцать рублей — сразу за месяц. Ева радост­но держала в руке три бумажки, невольно твердя про себя благодарственную молитву. Никогда эти деньги не были нужней в доме, никогда еще такая сумма не появлялась более кстати. Видно, сам бог прислал этого человека! На мгновение вспомнив, чем она была занята — телесно и ду­ховно — час тому назад, в этой комнате, Ева, сама не зная почему, вдруг поглядела снизу вверх, из самых глубоких «ангельских» глубин сердца на нового квартиранта до дна ясными глазами и улыбнулась ему. Слова готовы были сорваться с губ... Если б он знал, до какой степени далекие друг другу люди — братья и дети одного отца! Если бы знал, кто послал его сюда!..

Но странно, только тут она увидела этого господина по-настоящему. Стоя боком к ней, он смотрел на нее искоса, равнодушно, прищурившись. Она обратила внимание на его прекрасный белый лоб и тотчас назвала его словами поэта: «упоенный мыслями». Отметила его прямой нос, маленькую темную бородку, деликатный очерк губ и мыс­ленно назвала его «славным, простым малым». Но тут же

почувствовала, что не совсем удачно, так как она видела, какой он самоуверенный и надменный. Он ушел, буркнув, что сейчас велит взять свои вещи с извозчика. Проходя мимо нее по коридору, говорил с ней, как со служанкой. Она с улыбкой глядела ему вслед даже после того, как дверь закрылась.

«Вот мама придет — сколько радостных новостей-то!» И перечислила: «Отпущение грехов, комната сдана, пят­надцать рублей наличных... А еще что? Что же еще та­кое?.. Самое главное — не студент снял, не «скандалист», не какой-нибудь варшавский обыватель, а вот этот вот господин... Кто же он может быть?.. Да... Конечно, он даст паспорт, но разузнать бы...»

Она вернулась в комнату и села в своем уголке, пе сказав ничего отцу о происшедшем. Но он своим невозму­тимым и барственным тоном спросил, не оборачиваясь: — Кто приходил, детка?

Она ответила нерешительно: да там, дескать... кварти­рант один. В то же время слушая тишину, чувствуя вол­нение, возбуждение, какое-то щекотание души. Хотела, чтоб поскорей пришла мать и сама ввела этого нелюдима в дом. Вдруг опять зазвенел звонок. Побежала открывать. Вошел «этот господин» в сопровождении дворника и рас­сыльного, которые несли его вещи. Вещи были скромные, невзрачные: корзина, потертый дорожный мешок, какое-то легкое полосатое одеяло, кожаная подушка. Смущенно и уже совсем не так гордо квартирант разместил эти вещи в комнате и заплатил носильщикам. Ева сочла своим дол­гом предупредить его, что в комнате есть места, только что окрашенные масляной краской — белой либо желтой. Она вошла в открытую дверь и указала на подоконник, пол... При этом она чувствовала, что вся пылает. Ей стало невыразимо неловко, неприятно.

С ней произошло то, что происходило всегда, когда ее с кем-нибудь знакомили: она ничего не видела, потеряла способность различать окружающее и от этого испытывала глухую досаду на незнакомца и на самое себя.

Ей казалось, он знает, что она была здесь только что без блузки, прямо в сорочке, что он видит это, словно за­печатленное каким-то образом на негативе. В то же время в голове ее облаком пронеслось воспоминание об ангель­ских грезах, пережитых вот здесь, где теперь лежат его чужие, мужские вещи... Призрак печали... Печаль — ве­сенняя тень... Какой-то образ скорби или неизвестно чем вызванного угрызения совести.

Новый жилец несколько раз поклонился холодно и не­ловко. В сумятице своих ощущений она услыхала его го­лос:

— Благодарю, сударыня... Но это пустяки. Я буду пом­нить. Позвольте представиться: Лукаш Неполомский.

Это имя и фамилия не произвели на нее никакого впе­чатления.

Голос доносился до нее как бы издали. Она буркнула:

— Очень приятно.

И поспешно удалилась.

Она унесла с собой выражение его лица и неподвиж­ный взгляд. Взгляд был внимательный, испытующий, удив­ленный, застывший.

Наконец она снова в своем углу за ширмами. Взяла душеспасительную книжку, раскрыла ее на прежнем месте и, вперив глаза в страницу, внутренне застыла, заснула духом. Это был уже второй сон ее души в тот день. Она узнала его по тому счастью, которое он распространял.; Она впивала в себя это счастье, как истосковавшиеся лег­кие с наслаждением впивают в себя воздух весеннего утра. Перед нею открылся мир добра. Раскинулся неожиданно * и внезапно — благословенной долиной в скалистых горах. Там бродили веяния бескорыстных тревог, опасения души за что-то ей чуждое, заботы о невыразимо хрупком и слабом венчике цветка, видном из-за железной ограды в господском, в королевском саду. Одно грубое прикосно­вение способно навеки погубить драгоценный цветок. Чье? Какое? Откуда оно придет? Поднимались, подобно весен­ним дымкам тумана в горных лощинах, порывы к нездеш­нему, возникали стремления в неведомый край, росли в тай­не от сознания и воли, достигая почти неодолимой силы и превращаясь во взрывные снаряды гнетущих ощущений, которых грудь не в силах обнять и вместить.

Из этой бури вдруг вырвалось желание общего добра, чувство всеобъемлющей благодати. Оно стало кровью и мозгом, движением тела и жизнью души, улыбкой губ, зрением и слухом. Если б это чувство могло длиться вечно! Если б в таком состоянии благодати жить и умирать!

Нет, оно длилось недолго. Что-то вдруг произошло вну­три него, в нем самом. Произошло несомненно, хоть и не­известно, откуда взялось, словно рожденный в пустоте музыкальный звук.

Состояние благодати распалось, разделилось пополам (подобно тому, как звук разделяет тишину), и обе поло­вины послушно разошлись. В душе возникла и затрепетала

лаемом преступнике мы — кто знает? — караем, может быть, давно похороненного грешника, сбрасываем с Тар-пейской скалы, быть может, святого, у которого общее с этим преступником только имя и фамилия.

Неполомский улыбнулся насмешливо... Всю жизнь он стремился познать, анализировать, исследовать. Перевер­нуть каждое утверждение, разъять его, пройти насквозь, прозондировать, как некий предмет иглой испытателя, со­поставить, сделать выводы. Ни в нем самом, ни во внешнем мире не должно быть ничего неузнанного, чего он не схва­тил бы пинцетом, не рассек скальпелем, не разделил мик­ротомом, не определил с помощью силлогизма. И вот вдруг пришло воспоминание о мгновении неведения, моменте темноты, в котором, однако, был целый мир тайны и кото­рого никак не схватишь, не разложишь на исходные фак­торы.

Одно только можно было сказать о природе этого мгно­вения на основании его отдаленных последствий: это — то, что в нем спрятан некий клубок, узел первичных и не-. • ведомых сил души, которых хватит на всю жизнь для вся­кого рода восприятий и побуждений.

Радость это или отчаянье, добродетель или подлость?

Неизвестно.

Он задумался, ушел в свои мысли и увидел перед собой глаза цвета горной горечавки и той самой воды в родной деревне, глаза колдовские, глаза — вселенную духа, глаза премудрые и бессмертные...

Сел на прутья железной кровати и, оглядывая свое но­вое жилище, вдруг услыхал за стеной в высшей степени грубый мужской смех и отвратительный, хриплый, жен­ский хохот. Он вздрогнул и вернулся к действительности. Через минуту высунул голову в коридор, чтобы узнать, кто так славно веселится. Громкий смех слышался за дверью, украшенной надписью «Адольф Хорст — философ».

В тот же день, часов около пяти, г-н Побратынский, как обычно в эту пору, дремал, провалившись между поло­манных пружин старого дивана. Г-жа Побратынская рас­парывала какие-то затасканные бумазеи.

Ева штопала белье.

На деревянном табурете, спиной к окну, сидел кварти­рант Адольф Хорст. Это был красивый мужчина неопре­деленного возраста (от 30 до 50 лет), с чрезвычайно само­довольной физиономией и острым взглядом. Упитанный,

по ire до такой степени, чтоб можно было назвать -тол­стяком.

На тщательно выбритом лице его были оставлены толь­ко редкие усики; голова острижена наголо, благодаря чему были почти совершенно незаметны очертания уже обшир­ных залысин. Одет — в полном смысле слова — прилично, даже изысканно, хотя костюм поношен и вытерт на локтях. У самых ног квартиранта Хорста лежала длинная, лосня­щаяся красивая такса, ни на мгновенье не спуская глаз с лица хозяина. Побратынский уже проснулся и зевал.

Послышался легкий стук в дверь. Грязные бумазеи, >•;- одним махом свернутые в огромный ком, исчезли под одея­лом. Комната слегка затряслась под ногами матери семей­ства, устремившейся на кухню, чтобы скрыть свое после­обеденное неглиже.

'Господин Побратынский принял изысканно небрежную позу, один из своих духовных шедевров. Ева открыла.

^— Простите за беспокойство,— промолвил Неполом­ский, входя.—Я хотел отдать свои документы управляю­щему. Но Дворник объяснил мне, что ваш батюшка сам ве^ дает пропиской...

— Да, да. Пожалуйста,— ответила Ева, пропуская его в Комнату.

Гость вошел в (плохо проветренный) семейный cubicu-luni '. Старый господин принял документы из рук ново- ' прибывшего с достоинством и оттенком признательной бла­гожелательности. Достал очки, надел их па нос и чуть но министерским жестом представил гостю квартиранта Хор­ста. Потом указал ему на кресло, глубокое, как сидячая ванна. Новый квартирант опустился в глубины старого кресла не без ощущения риска. Колени его оказалиа. на одном уровне с галстуком, а голова и плечи образовали не-' что вроде вопросительного знака.

; Господин Побратынский, медленно вытащив из стола бумаги^ явочные листки, приготовил перо и уже протянул руку к чернильнице.

— Вы, стало быть, прибыли к нам с Волчьей улицы? — спросил он, наклонив голову с улыбкой легкого сочувствия

" — Да, с Волчьей.

— У нас здесь тише, хоть и центр города,— продол* жал т;-н Побратыпский с отеческим добродушием.

— Кто любит тишину...

— А вы, сударь, может быть, предпочитаете шум, дви­жение? Вкусы разные...

1 Спальня (лат.) —здесь в смысле общей комнаты в квартире 2 О. Жеромский 33

— По правде говоря, мне все равно. Шум или тиши-па — я никогда об этом не думал.

— Вот это хорошо, отлично! Это доказывает, что вы в добром здоровье. В наш век, век неврастении...— сказал старик, наблюдая поверх очков, какое впечатление произ­водит необычный стиль его речи.

Новый квартирант промолчал.

Между тем Хорст не спускал с него глаз, осматривая с головы до ног, словно чтобы снять мерку для костюма или гроба.

— Позвольте узнать, сударь, служанка устроила вам все как надо? — осведомился хозяин дома.

— Я сам сделал все, что мне нужно. От служанки я требую, чтоб она вовремя чистила мне ботинки, прино­сила булки, самовар и, самое главное, чтобы не входила в комнату без зова.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: