Тициан и его возлюбленная




 

Венеция, Италия – 1516–1582 годы

 

Но убежать от времени в Венеции было невозможно. На каждой площади стояла церковь, колокола которой отбивали уходящие часы.

На башне площади Сан‑Марко мавры каждый час ударяли молотами по колоколу, а позолоченный шар показывал убывание и нарастание луны. Я приходила сюда только в случае крайней необходимости. От звона большого колокола у меня начинала кружиться голова. Сердце ускоряло свой ритм, словно я бегом поднималась на самый верх часовой башни, тогда как я всего лишь стояла в ее тени. Мне хотелось уйти как можно скорее, но колени у меня подгибались, так что я с трудом переставляла ноги.

Однажды Великий инквизитор решил похвастаться передо мною своей новой игрушкой. Изо всех мужчин, которые покупали мою благосклонность, Великий инквизитор был единственным, кому я не рисковала указать на дверь, хотя в Венеции он пребывал с неохотного согласия Совета Десяти, члены которого сухо заявили ему, что бедные крестьяне Венето, стонущие под каленой пятой Римской инквизиции, нуждаются в отеческом наставлении, а не в жестоком преследовании. Великий инквизитор был высоким мужчиной с бледным аскетическим лицом, всем прочим нарядам предпочитавший тяжелую коричневую сутану ордена доминиканцев, поскольку она позволяла скрыть эрекцию, каковая могла возникнуть у него прямо во время церковного служения при виде какой‑нибудь молоденькой пылкой прихожанки. Его новой игрушкой оказались ручные часы – невероятно крошечный механизм размером не больше моего кулачка, которые он носил на цепочке на шее. Они громко тикали, пока он ерзал на мне, и каждый его жестокий толчок отсчитывал уходящие секунды моей жизни. Я не могла дышать, от страха у меня перехватывало горло. Я даже не находила в себе сил притворяться, будто получаю удовольствие от происходящего. Я молча страдала и сдерживала слезы, чтобы не застонать в голос, и мне хотелось только одного – схватить маленькую мерзость и с размаху шваркнуть об пол, а потом еще и топтать их ногами до тех пор, пока от них не останется лишь покореженный корпус да всякие колесики, пружинки и осколки стекла. И тишина.

А вот Великому инквизитору мои всхлипы и стоны, похоже, доставляли удовольствие. Он кончил раньше, чем обычно, но явился на следующий же день, так что в мою жизнь вошла новая пытка – жгучее и разъедающее «тик‑так» ручных часов.

Тициан вернулся в Венецию, но разыскивать меня не стал. Собственно говоря, он прилагал нешуточные усилия, дабы избежать моего общества. Вскоре до меня дошли слухи, что он взял в любовницы свою экономку – коварную и ушлую молодую особу по имени Сесилия. Она была дочерью деревенского цирюльника из родного городка Тициана – Кадоре, и в Венецию приехала с единственной целью – прислуживать ему. Я не встречалась с нею лично, но лицо ее скоро сделалось для меня знакомым, потому что Тициан писал ее так же часто, как и меня, с искренней преданностью и целеустремленностью. Полагаю, ее вполне можно было назвать симпатичной, хотя никакие ухищрения не могли скрыть от внимательного взгляда ее толстую шею крестьянки и могучие лодыжки. Очевидно, и здоровье ее оказалось отвратительно крепким, потому как на протяжении следующих нескольких лет она быстренько родила ему двух крупных мальчиков, не испытывая явных неудобств от моего недоброжелательства. Стоило ей захворать, как Тициан поспешно женился на ней, дабы признать законными своих сыновей. А мне оставалось только негодовать и скрипеть зубами. Применить более действенное заклятие я не могла, не имея в своем распоряжении ее волос или ногтей, но, похоже, дочь цирюльника, по крайней мере, оказалась хорошей хозяйкой.

Я сказала себе, что они меня более не интересуют и, пожалуй, даже сама поверила в это. Я погрязла в роскоши заляпанных семенем простыней, умопомрачительно дорогих духов и благовоний, редких деликатесов, сверкающих драгоценных камней и, в нарушение закона социальных сословий, самой изысканной одежды, какую только могла предложить Венеция. Я окружила себя самыми порочными и безнравственными повесами в Венеции, жадно стремящимися купить то, что я могла им предложить. Помимо ухода за своим прекрасным, нестареющим телом, я составляла всевозможные снадобья из растений, произрастающих в моем ведьмовском саду. Настойка из корней мандрагоры, присыпка из душистого дурмана, зелье из паслена и морозника черного, вино из ягод можжевельника и фенхеля – словом, все что угодно, лишь бы оно способно было принести исступление и возбуждение. Я покупала опиум у моряков, вернувшихся с берегов Восточного Китая, дикие грибы, собранные в Черном лесу,[130]порошки со странным вкусом, попавшие в Венецию по Великому шелковому пути, и табак, привезенный из Нового Света испанскими солдатами. Салон Анджелы обрел славу самого разнузданного, распущенного и дорогого во всей Венеции. Отцы предостерегали своих молодых сыновей от встреч со мной, а те, естественно, лишь упорнее домогались моего внимания. Я стала очень богатой.

Как‑то зимней ночью наше веселье затянулось до самого утра. Своего гондольера я давно отпустила и, нетвердой походкой выйдя из палаццо Анджелы, обнаружила, что площадь заливают потоки ледяного дождя, а вокруг не видно ни единой гондолы.

– Мелкий дождик? Ерунда! – заплетающимся языком заявила я. – Заодно он смоет наши грехи. Идем, Магли, давай прогуляемся пешочком.

Мой евнух редко отверзал уста – ему не нравился звук собственного голоса, – посему он лишь накинул капюшон на голову и предложил мне руку. Мои же chopines были настолько высоки, что идти без посторонней помощи я не могла. Держась друг за друга, мы брели через площадь, и мое бархатное платье уже через несколько мгновений промокло выше колен. Со всех сторон нас обступили угрюмые и мрачные палаццо, наглухо отгородившись ставнями от проливного дождя. Сырость расползалась от их фундаментов, и камни позеленели от плесени. Каналы вышли из берегов, и потоки воды неслись по сточным канавам и хлестали из канализационных труб. Венеция выглядела так, словно собиралась уйти под воду вместе со всеми своими дворцами, церквями и площадями. И в погожие дни люди будут перегибаться через борта лодок у нас над головами и показывать пальцами на рыб, снующих вокруг завитушек башни с часами на площади Сан‑Марко. Они станут прикладывать согнутые ковшиком ладони к ушам, прислушиваясь, не донесет ли река гул больших колоколов, раздающийся в сумрачных глубинах. Венеция утонет и превратится в воспоминание, прекрасное видение, и только. Меня вдруг охватила грусть. Я почувствовала, что меня душат слезы. Поэтому я засмеялась, раскинула руки в стороны и сделала несколько танцевальных па, пошатываясь и притворяясь веселой и беспечной.

– Утопи меня, если сможешь, – воззвала я к хмурому небу и едва не упала. Лишь сильная рука Магли удержала меня на ногах.

От вина и опиумного дыма я испытывала головокружительную легкость во всем теле. Через несколько часов меня будет тошнить, голова будет раскалываться от боли, заноет каждая жилка и клеточка, но сейчас, во власти всепоглощающей грусти и пьяного веселья, я чувствовала себя беспечно и восхитительно живой.

Нас обогнал мужчина в низко надвинутом на лицо капюшоне. Я мельком увидела благородный нос с горбинкой, торчащую бородку и блеск черных глаз.

– Тициан! Ты тоже возвращаешься домой? Старый ты дьявол, а я‑то думала, что ты давно и благополучно устроился у уютного очага и носа не кажешь на улицу. А что думает твоя славненькая маленькая женушка о том, где ты шляешься по ночам?

Он повернулся ко мне, и черты его лица исказились от ярости.

– Моя жена мертва, – хриплым голосом проскрежетал он. – Она умерла вчера ночью.

Я расхохоталась.

В мгновение ока он выбросил кулак, чтобы ударить меня, но Магли перехватил его руку и заломил за спину, так что Тициан упал передо мной на колени, и ледяная вода поднялась ему до пояса.

– Ведьма! Шлюха! – выплюнул художник.

– Я не имею никакого касательства к смерти твоей жены. Уж кому, как не тебе, знать, что смерть может прийти за каждым из нас в любой день и час.

Тициан опустил голову. Слезы смешивались с каплями дождя на его лице.

Я наклонилась и ухватила его за бороду.

– И что ты будешь делать теперь без своей маленькой самодовольной и глупой женушки, которую ты мог бы рисовать? Что, спрячешь кисти с глаз подальше?

Он отдернул голову.

– В Венеции полно красивых женщин.

– Да, но мы‑то с тобой знаем, что ты не можешь рисовать кого попало. Ты должен заглянуть им в душу, Тициан. Ты должен знать наизусть каждый изгиб их тела, каждое желание их сердца, если хочешь увековечить их на холсте. Ты должен заниматься с ними любовью, верно, Тициан? Но при этом ты такой ханжа и скромник, что не можешь заниматься любовью, если не любишь по‑настоящему.

Он отвернулся, чтобы я не увидела горя, отчаяния и гнева на его лице. Но, видите ли, я слишком хорошо его знала.

– Ты знаешь, где найти меня. Когда будешь готов написать что‑либо действительно великое.

А потом я крепко поцеловала его. Он отдернул голову, но не раньше, чем я успела почувствовать, как дрогнули его губы, и он невольно ответил на мой поцелуй. Улыбнувшись, я жестом показала Магли, что готова продолжать путь, и мы побрели дальше, сквозь слякоть и дождь. По животу у меня разлилось столь искрящееся и восхитительное возбуждение, что я готова была раздвинуть ноги перед Тицианом прямо здесь и сейчас, несмотря на усталость и боль. Тициан же так и остался стоять на коленях, понурив голову и закрыв лицо руками, подставив спину беспощадным струям дождя.

Но он так и не пришел ко мне, как я того ожидала. Тициан вообще стал избегать Венецию, путешествуя за границей, рисуя герцогов и императоров, кардиналов и пап, принцев и маленьких принцесс. Иногда ярость не давала мне уснуть, и я металась по постели, обещая себе, что прокляну его прямо с утра. Но так и не сделала этого.

Раз в месяц, в полнолуние, я спускалась в подвал и брала несколько капель крови из запястья Абунданции. Девчонка больше не пыталась убежать. Теперь она целыми днями апатично сидела на тюфяке из грязной соломы. Она не позволяла Магли сменить его, а лишь прижимала к груди и рычала на нас сквозь стиснутые зубы, если мы пытались отобрать его силой. Она стала бояться света и пронзительно кричала, если мы слишком близко подносили к ней лампу. Поэтому мы подходили к ней с большой осторожностью, прикрывая свечу ладонью, и мягко заговаривали с нею, а она тихонько плакала, когда Магли царапал ее запястье и ловил капли крови в небольшую миску. Затем я наклонялась, чтобы лизнуть ранку, а она начинала стонать так, словно я впивалась в ее плоть клыками, а не бережно прикасалась к ней языком.

Однажды, когда я вышла из подвала, прикрывая пламя свечи рукой и слыша доносящиеся снизу всхлипы Абунданции, до меня вдруг донесся испуганный вскрик и почти беззвучный топот убегающих ног. Я поспешила к лестнице и успела увидеть, как на верхней ступеньке мелькнуло что‑то белое. Магли запер дверь подвала и застыл в ожидании распоряжений. Его лицо, по своему обыкновению, ничего не выражало.

– Быстрее, посмотри, кто это был. Первым делом проверь комнату Филомены. Я заметила, что она подсматривает и подслушивает за мной. Скорее всего, это она.

Когда мы поспешно поднимались по ступенькам, я услышала, как с грохотом захлопнулась входная дверь.

– Слишком поздно, она убежала, – сказала я.

Тем не менее мы проверили ее комнату и, естественно, она оказалась пуста. Ее накидки на крючке не было, хотя башмаки по‑прежнему аккуратно стояли под стулом. Я закусила губу и задумалась. Филомена была новенькой служанкой, которую я наняла в помощь старой Сперенце, потому что ей уже было трудно поддерживать в доме прежнюю безукоризненную чистоту и порядок. Филомена прожила у нас три месяца и, на первый взгляд, производила впечатление скромной и тихой девушки. Но, как известно, в тихом омуте черти водятся и, очевидно, чрезмерное любопытство пересилило.

– Она или помчится домой, к матери, и расскажет ей обо всем, что видела и подозревает, или же будет держать язык за зубами и опустит анонимное письмо в пасть льву,[131]– сказала я. – Как бы там ни было, мы должны быть готовы к скорому визиту инквизиции.

Громовой стук в дверь раздался всего три часа спустя. Магли отворил ее и склонился в глубоком поклоне, впустив троих инквизиторов в их вонючих темных сутанах.

– Я разбужу синьорину Леонелли, – проскрипел он, чем вызвал на лицах церковников злорадные усмешки.

Я выскользнула в portego в белом атласном домашнем платье, наброшенном поверх ночной сорочки и небрежно подпоясанном, так что им представилась великолепная возможность полюбоваться на глубокую ложбинку у меня между грудей.

– Джентльмены, вот нежданная радость. Вы должны знать, что я не принимаю гостей в своем доме, но для вас, разумеется, сделаю исключение. Вы хотите взять меня все сразу или по очереди?

– Мы пришли сюда не ради удовольствия, а по делу, – ответил Великий инквизитор, хотя и с ноткой сожаления. – Против вас выдвинуты некоторые обвинения.

– В самом деле? Давайте угадаю. Кто‑то сообщил вам, будто я принимаю ванны из крови девственниц, дабы сохранить свою красоту. – Я выразительно закатила глаза. – Или это что‑нибудь более оригинальное? Попробую угадать еще раз. Наверное, это злопамятная маленькая крыска, Жюстина. Она ревнует к тому, что клиентов у меня больше, чем у нее.

– Мы не имеем права раскрывать источники информации, – провозгласил Великий инквизитор.

– Что ж, джентльмены, не стесняйтесь. Можете обыскать мой дом. Могу обещать вам, что никаких девственниц здесь нет. – Я улыбнулась самому молодому из инквизиторов, который покраснел до ушей и попытался отвести взгляд от ложбинки у меня между грудей.

Они сразу же направились в подвал, где нашли лишь рысь, которая спала, свернувшись клубочком на тюфяке, прикованная к кольцу в стене. Она злобно зарычала при виде незнакомых людей и прыгнула к ним, так что инквизиторы поспешили покинуть подвал.

– Вы ведь знаете мою рысь, не так ли? – осведомилась я. – Иногда она ведет себя довольно шумно, поэтому мы и запираем ее внизу на ночь, чтобы не потревожить соседей.

Великий инквизитор нахмурился, но согласно кивнул головой. А затем трое монахов‑доминиканцев устроили тщательный обыск, но искать было нечего. Мой каменный ларец вновь был закопан под кучей компоста, и все мои яды, заклинания и магические книги благополучно покоились в нем. Хотя младший из инквизиторов потыкал компостную кучу вилами, Магли зарыл ларец достаточно глубоко, так что тот ничего не заметил.

Через шесть часов они ушли, хотя я и была вынуждена позволить Великому инквизитору немного помучить меня, чем тот остался чрезвычайно доволен. Уверившись, что они ушли, я поспешила к своей гондоле, которая лениво покачивалась на волнах у причала. Абунданция находилась в felze, надежно связанная и с кляпом во рту. Я дала ей опиум, чтобы она уснула и не шумела, но девчонка оставалась одна слишком уж долго.

Впрочем, я опоздала. Абунданция была мертва.

Баюкая ее на руках, я рыдала, как мать над мертвым тельцем своего новорожденного младенца. Я сама отнесла ее в свою спальню, уложила в ванну и стала мыть ее худенькие руки, ноги и длинные огненные волосы. Они были прекрасны, и вся жизнь, что ушла из ее бледного личика и обмякшего тела, сосредоточилась здесь, в текущей реке пламени ее волос. Своим ведьмовским ножом я срезала их как можно ближе к корням, потом перевязала лентой и забралась в кровать, прижимая их к щеке и захлебываясь слезами.

Ту ночь я провела без сна, и в моем сердце поселилась боль намного более сильная, чем та, что терзала мои обожженные руки и грудь.

Когда за окном защебетали первые птицы и подала голос кукушка, я отправилась в комнату своей служанки Филомены, взяла несколько волосков из ее гребешка и сотворила самое быстрое и смертельное заклинание, какое только знала. Никто не мог предать меня и надеяться, что ему это сойдет с рук. На следующий день она поскользнулась, сходя с лодки на пристань на материке, где, без сомнения, рассчитывала укрыться от моей мести. Ее зажало между бортом баржи и причалом. Умирала она долго и мучительно. Но ярость моя от этого не уменьшилась. Поэтому я прокляла и Великого инквизитора, и его подручных, получив несказанное удовольствие от наблюдения за их медленным угасанием.

А потом я нашла себе новую рыжую малютку – девочку по имени Кончетта, да благословит Господь ее душу. Я хотела увезти ее подальше от Венеции, но обнаружила, что сама не могу уехать из города больше чем на несколько дней. Сибилла накрепко привязала меня к его каменным лабиринтам. Поэтому я объездила все окрестности, не удаляясь слишком далеко от Венеции и высматривая местечко, где могла бы в безопасности содержать свою Кончетту.

Таковое в конце концов обнаружилось. Им стала старая сторожевая башня, построенная на высокой скале рядом с крошечной деревушкой Манерба, на берегу озера Гарда. Там кишмя кишели бандиты, но мы с Магли вскоре прогнали их прочь, явив им впечатляющих привидений и несколько подобных фокусов, сопровождавшихся замогильным завыванием. Кончетта оказалась полной противоположностью Абунданции. Она была очень рада вырваться из утомительных и серых будней Пиеты с их бесконечными молитвами и хлопотами по хозяйству. Она очень любила вкусную еду и красивые вещи, и бесстрашно подставляла мне свое запястье в обмен на игрушки и развлечения. А таких роскошных волос, как у нее, мне еще не приходилось видеть – они пылали и переливались оттенками, словно пламя костра из сосновых шишек. Она очень любила, когда я мыла и расчесывала ей волосы, и за этим занятием мы с нею провели много счастливых часов. Всякий раз после моего визита она засыпала у меня на руках, и невесомое прикосновение ее губ к моей щеке дарило мне больше счастья, чем ловкие движения мужского языка.

После смерти матери эта девочка была первой, кого я почти полюбила.

Увы, умерла и она. Однажды я пришла и застала ее на постели уже холодной. Должно быть, она умерла не меньше недели тому, потому что в комнате стоял отвратительный запах разложения. Заливаясь слезами, я отнесла ее тело на нижний уровень башни, а потом приказала Магли завалить выход камнями. Всю обратную дорогу в Венецию я проплакала, что случилось впервые после смерти Абунданции. Я не стала возвращаться в свой пустой и безукоризненно чистый палаццо. Не пошла я и к Анджеле, чтобы утопить горе в вине. Ноги сами принесли меня в студию Тициана. Теперь у него был дом, о котором он мечтал, огромный палаццо с видом на северные отроги гор. Один из его учеников впустил меня, и я, как сомнамбула, направилась в его студию. Тициан поднял голову, когда я неуверенной походкой вошла в комнату. Ему хватило одного взгляда на мои покрасневшие глаза, заплаканное лицо и пребывавшую в беспорядке одежду, чтобы понять – у меня горе. Он вскочил на ноги и усадил меня в кресло, а потом дал мне вина и ласково гладил по голове, пока я захлебывалась слезами. Когда я немного успокоилась, он взялся за кисть и стал рисовать меня. К тому времени я совершенно выбилась из сил и потому спокойно сидела, а день за окном сменился сумерками.

Когда стало совсем темно, он перенес меня в постель и занялся со мною любовью, восхитительно и медленно. Он был уже не молод. Волосы его серебрились сединой, вместо квадратов мышц на животе он отрастил мягкое брюшко, а вокруг глаз раскинулась сеточка глубоких морщин, но он по‑прежнему пах землей и краской, а прикосновение его широких ладоней по‑прежнему возбуждало меня.

Эта картина стала первой из тех, что позже получили название «Кающаяся Мария Магдалина». На ней я была изображена полуобнаженной, моя грудь выглядывала из‑под спутанного вороха волос, а заплаканные глаза были обращены к небу. Я возненавидела это полотно, возненавидела всей душой за то, что оказалась запечатлена на нем в минуту слабости, но Тициану оно очень нравилось. Он продал картину за кругленькую сумму и сразу же пожелал написать еще одну. Но я ему не позволила.

– Нарисуй меня такой красивой, какой только можно, – умоляла я его. – Пожалуйста.

Потому что совсем недавно я обнаружила седую прядь в своих волосах и крохотную морщинку между бровей. Не имея возможности каждое полнолуние принимать ванну с кровью юной девственницы, я начала увядать и хотела, чтобы он запечатлел меня раз и навсегда во всем блеске моей несравненной красоты.

И он нарисовал меня совершенно обнаженной, не считая распущенной гривы огненно‑золотистых волос, когда я рукой прикрывала низ живота, словно доставляя себе удовольствие, глядя прямо на зрителя расширенными от желания зрачками. У моих ног резвилась маленькая белая собачка. Позади меня две служанки раскладывали на постели мое вечернее платье. Не думаю, что на свете существует более впечатляющая картина.

Несколько месяцев спустя я случайно заметила роскошную рыжую девочку, вприпрыжку скакавшую рядом со своей матерью, волосы которой сверкали на солнце, подобно шитому золотом боевому знамени. Я должна была заполучить ее во что бы то ни стало и послала Магли украсть ее из дома. Мы вновь открыли башню и заперли ее в комнате на верхнем этаже, прикрыв потайную дверь ковром. Я вплела волосы Абунданции и Кончетты в ее собственные, чтобы постоянно иметь при себе моих дорогих и любимых малюток. Каждый месяц Магли привязывал веревку к оперению стрелы и выпускал ее в окно из лука, который я купила для него. Бонифачия – так звали девочку – привязывала веревку к крюку, чтобы я могла вскарабкаться по ней. Каждый шаг, который я делала по отвесной стене башни, давался мне с трудом, сердце грозило выпрыгнуть из груди, и я боялась, что узел развяжется, а я сорвусь и разобьюсь насмерть. Следовало придумать что‑либо получше.

Бонифачия доставила мне много радости, но в конце концов умерла и она, и я – плачущая – опять позировала Тициану для новой «Кающейся Марии Магдалины».

Когда учение еретика Мартина Лютера начало распространяться по Европе со скоростью лесного пожара, картины Тициана о кающейся Марии Магдалине стали самым ходовым товаром, поскольку католикам требовалось находить все новые подтверждения истинности собственной веры перед лицом возникновения протестантской религии.

Всякий раз, когда в моей башне умирала рыжеволосая девочка, я, с разбитым сердцем и безутешная, бросалась в объятия Тициана. Семь рыжеволосых девушек. Семь картин Марии Магдалины.

Позвольте мне еще раз вспомнить своих маленьких подружек.

Абунданция, чье тело я долгие годы хранила в своем подвале, словно в усыпальнице, прежде чем перенести его в башню.

Кончетта, которая, похоже, умерла оттого, что подавилась собственными волосами. Когда тело ее разложилось, я обнаружила у нее в подреберье большой клок волос, скатанных в шар. Я решила, что она ела свои волосы, пока они не закупорили ей пищеварительную систему и не погубили ее.

Бонифачия, моя самая любимая девочка, чьи нежные ручки и губы доставили мне столько умиротворения и покоя. Она просто перестала есть, и никакие деликатесы не смогли поколебать ее. Она умерла у меня на руках, и морщины горя оставались у меня на лице много месяцев, поскольку я не могла смириться с мыслью о том, что мне придется искать ей замену.

Но затем я похитила Джованну, которая прыгнула в объятия смерти прямо с верхнего этажа башни.

Тереза прожила дольше всех. Она довольствовалась тем, что вышивала для меня платочки на религиозные темы, надеясь, таким образом, спасти мою душу. Я начала страшиться визитов к ней и едва не задушила ее несколько раз, просто так, от скуки. Зато волосы ее отливали червонным золотом, и за это я прощала ей ее непроходимую тупость. В конце концов она умерла, как мне представляется, от банальнейшего насморка.

Алессандра повесилась в изголовье кровати в свой первый месяц в башне.

Вита подавилась кусочком яблока.

Иоконда умерла от чумы, которой я, ни о чем не подозревая, заразила ее от Тициана. В 1576 году, в возрасте целых восьмидесяти восьми лет, Тициан умер от чумы, которая прошлась по Венеции, словно стая голодных крыс. На закате жизни он превратился в древний согбенный скелет, редкие волосы его стали совершенно белыми, а зубы выпали все до единого, но я все равно любила его. В самой последней своей работе он изобразил нас обоих, меня – вечно молодую и красивую, а сам выглядел, как старый сыч, вызывающий лишь жалость и презрение. Картина называлась «Тициан и его возлюбленная». Его сын, Орацио, который всегда ненавидел меня, сжег полотно. Уцелела лишь гравюра, созданная фламандским художником Энтони ван Дейком.[132]Он побывал в Венеции перед самой кончиной Тициана и был настолько поражен контрастом между потерявшим голову стариком и его молодой пышнотелой возлюбленной, что сделал себе копию.

Тициана похоронили в церкви Фрари,[133]что стало большой честью для простого художника. Иоконда же упокоилась в склепе башни вместе с остальными маленькими скелетами. Я остригла ее волосы у самых корней и вплела их в длинную косу, составленную из кудрей моих прочих любимиц. Я связала их воедино волосами моего отца, тем самым клочком, с которым, прижимая его к щеке, умерла моя мать.

После смерти Тициана я несколько месяцев не выходила из своего палаццо, глядя на себя в зеркало, ощущая запах разложения в собственном дыхании, натягивая кожу вокруг глаз в попытке остановить неизбежное увядание и появление морщин. Я не плакала. Я чувствовала себя так, словно моя скорбь проделала дыру в ткани Вселенной, залатать которую уже не удастся. День и ночь я слышала звон колоколов, отбивающих часы, и остановить время или повернуть его вспять не было никакой возможности.

Мои денежные сундуки опустели, и мне опять пришлось выйти на работу. Многие из тех мужчин, которых я некогда обслуживала, уже умерли, и теперь их сыновья и внуки толпами наведывались в салон моей новой сводницы Сесилии. Я слишком много пила, слишком много ела и слишком часто курила опиум. Похоже, это было единственным, что замедляло бег времени. Иногда мне грезилось, что я опять стала маленькой девочкой и сижу в ванне со своей матерью, которая моет мне голову. Или нахожусь в студии Тициана, приковывая его к себе узами любви, а не черной магии. Иногда я спрашивала себя, какой бы была наша жизнь, если бы мы состарились одновременно и умерли вместе. Но когда‑то я дала себе клятву ни о чем не сожалеть, поэтому старательно отгоняла от себя столь недостойные мысли.

Однажды я увидела на улице маленькую девочку, заглядевшуюся на мой сад. На голове у нее, увенчанной шапкой роскошных огненно‑рыжих волос, красовался венок из полевых цветов. Она была голодна и доведена до отчаяния, но, боюсь, уже рассталась с невинностью. Тем не менее за свою долгую жизнь я успела узнать, что рыжие волосы и голубые глаза часто передаются по наследству из поколения в поколение. Я задумалась над тем, каково это – вновь заполучить себе девочку, которая бы мыла мне голову и целовала в щеку, бесстрашно подставляя мне для пореза свое тоненькое запястье с синенькими прожилками вен. Я посмотрелась в зеркало и увидела лицо, иметь которое я бы не хотела. Я взглянула на картину, которую шестьдесят четыре года назад подарил мне Тициан, и пожелала иметь такое же лицо, как и то, что было изображено на ней. Поэтому я отворила калитку и впустила рыжую девчонку, уже прикидывая, как бы заставить ее отдать мне свою дочь.

Потому что она должна будет родить дочь, даже если для этого мне придется пустить в ход всю свою черную магию.

Откуда мне было знать, что эта самая дочь станет моей Немезидой?[134]

Той самой, которая погубит меня и спасет.

 

 

Ноктюрн

 

…Двенадцатый принц влез на башню По золотым кудрям, ждавшим его. Когда он возник в ее окне, Она отвернулась, чтобы разжечь огонь. А он был так ослеплен блеском ее волос, Спорившим с игрой разожженного ею пламени, Что не разглядел кучу Обглоданных костей в углу, у очага.

Арлен Анг. Рапунцель

 

Имитация смерти

 

Аббатство Жерси‑ан‑Брие, Франция – апрель 1697 года

 

Любовь может принимать странные формы. Уж кому об этом знать, как не мне.

Когда я вошла в церковь вслед за остальными послушницами, мысли мои были заняты историей, которую поведала мне сестра Серафина. В кои‑то веки я не переживала из‑за постигших меня несчастий, а размышляла о бедной девочке, запертой в башне, и ведьме, которая боялась времени. Этот страх я могла понять. В аббатстве, например, звон большого колокола отмечал каждый час каждого дня. Мы преклоняли колени, поднимались, если и спали по его сигналу, и каждый его удар приближал нас к смерти.

Я обвела взглядом строй послушниц, стоявших со склоненными головами. Обрамленные апостольниками, их лица выглядели такими юными, свежими и невинными. Сестре Оливии не исполнилось еще и восемнадцати, и личико ее было безупречным, как цветок камеи. Глядя на ее красоту, я вдруг ощутила, как у меня защемило сердце. Никогда ей не изведать ласку мужских губ или слияние обнаженных тел, никогда не следить за стрелками часов, приближающими тот миг, когда она вновь окажется в объятиях своего возлюбленного. Но сожалеет ли она о том, чего лишилась? Испытывает ли ее юное тело те тайные томления и желания, которым было подвержено мое в ее возрасте?

Постепенно я сообразила, что и сестра Эммануэль пристально вглядывается в послушниц. На лице наставницы молоденьких монахинь отражалась столь неприкрытая тоска, что мне пришлось опустить глаза из страха, что она перехватит мой взгляд и догадается, что я слежу за нею. В тот момент я испытала нечто вроде сочувствия к сестре Эммануэль, которого никак не могла ожидать от себя. Я, по крайней мере, любила и была любима, пусть даже в конце и потеряла все.

 

Лувр, Париж, Франция – февраль 1673 года

 

Толчком к моему первому любовному роману послужила смерть.

Стоял обычный зимний вечер, и Париж кутался в белое снежное покрывало. Грязь и мусор оказались скрыты под этой ослепительной накидкой, так что улицы и аллеи выглядели безупречными и девственно непорочными, как купола и шпили замков и соборов.

Двор перебрался в Пале‑Рояль, чтобы посмотреть выступление королевской труппы актеров в личном театре герцога Орлеанского. Я шла пешком от Лувра, наслаждаясь свежим морозным воздухом и сиянием золотистых фонарей, развешанных вдоль всей улицы рю де Риволи. Мои сапожки – малинового цвета, с меховой опушкой – тонули в снегу, а руки я благоразумно прятала в муфточку.

– Мадемуазель де ля Форс, добро пожаловать.

Проходя в двери огромного вестибюля, я услышала резкий голос с сильным акцентом, принадлежавший Элизабет‑Шарлотте, герцогине Орлеанской, новой супруге младшего брата короля, Филиппа. Невысокая и коренастая женщина по прозвищу Лизелотта. Она дурно одевалась, и на ее широком круглом лице, вечно обветренном и красном, поскольку она никогда не надевала вуаль, отправляясь на охоту, выделялся крупный мясистый нос.

– Я вижу, вы пришли пешком, не так ли? Gut gemacht. [135]Ох уж мне эти утонченные леди, которые не могут пройти и шести шагов. Неудивительно, что все они такие толстые. Вам известно, что меня саму приковали к портшезу? Да‑да, боюсь, слухи оказались правдивыми, и в печи появилась булочка.[136]

Я рассмеялась и поздравила ее, снимая меховую шляпку и пелерину и передавая их привратнику.

– Должна признаться, это заставляет меня поверить в то, что чудеса еще случаются, – продолжала громогласно разглагольствовать Лизелотта. – Кто бы мог подумать, что мой жалкий щеголь‑супруг окажется настолько мужчиной? Вам, без сомнения, известно, что ему просто необходимо обвешаться четками и священными амулетами, чтобы у него хотя бы встал…

– Ш‑ш, тише, – сказала я, ведь всего в нескольких шагах от нас стоял король, приветствуя своего брата наклонением головы, что служило признаком наивысшей благосклонности.

– О, не стоит беспокоиться, Его Величество прекрасно осведомлен о своем брате. Да и кто этого не знает?

Лизелотта на мгновение задумалась, и ее густые брови сошлись на переносице. Помимо воли, я ощутила прилив симпатии к ней, потому как всему двору было известно, что Лизелотта была вынуждена жить в menage a trois [137]вместе с любовником своего мужа, смазливым и порочным Филиппом, шевалье де Лорреном.

– Гнусное он создание, этот молодой человек, которого содержит мой супруг, – заявила Лизелотта. – Прощу вас, присядьте рядом со мною. Понимаете, я терпеть не могу находиться рядом с ним или моим супругом, разве что это абсолютно необходимо, и решительно отказываюсь сидеть подле короля и его шлюх.

Я с трудом подавила смешок, потому что в это самое мгновение король усаживался на свой серебряный трон. Рядом устраивалась его приземистая коренастая королева, Мария‑Терезия, а с другой стороны две его роскошные любовницы‑блондинки отталкивали друг друга, стремясь оказаться поближе к нему.

Эти три женщины сопровождали короля повсюду, причем ездили с ним все вместе в одном экипаже, и ходили слухи, что он умудрялся укладывать их в постель по очереди в течение одного дня. Его первой любовницей стала Луиза де Лавальер, но сейчас она уже вышла из фавора. Подлинной королевой Франции теперь считалась ее узурпаторша, сладострастная и чувственная Атенаис, маркиза де Монтеспан, так что она вполне предсказуемо выиграла молчаливую борьбу за стул, опустившись на него рядом с королем в беззвучном мягком взрыве бледного шелка и заговорив с ним таким негромким голосом, что он вынужден был склониться к ее губам, дабы расслышать ее слова.

Атенаис, разумеется, было не именем, а прозвищем. По‑настоящему ее звали Франсуазой, как и добрую половину женщин при дворе, а маркиза де Монтеспан не могла позволить себе быть похожей на других. Собственно говоря, все мы пользовались прозвищами, данными нам в парижских салонах, чтобы отличать одну Луизу, Марию, Анну и Франсуазу от другой. Она взяла себе прозвище «Атенаис», производное от «Афины», греческой богини мудрости. Меня прозвали «Дунамис», что по‑гречески означало «силу» и представляло собой, в некотором роде, игру слов с моей фамилией.

– Я так рада, что вы здесь, мадемуазель де ля Форс! Мне нравятся люди, которые смеются над тем, что я говорю. Я с нетерпением жду спектакля, а вы? – продолжала неугомонная Лизелотта.

– Как и весь Париж!

– Сегодня дают новую пьесу, – сообщила Лизелотта. – Ее ставят всего четвертый раз. А главную роль будет играть сам Мольер.[138]

– О, замечательно. Я слышала, он нездоров.

Лизелотта подмигнула мне.

– Опять якшаемся с актерами, верно?

Я высокомерно задрала нос.

– Что тут можно сказать? В салонах бывает столько интересных людей!

– Включая, как я слышала, одного молодого актера…

– Многих актеров, – решительно заявила я и почувствовала, что заливаюсь краской.

Я и впрямь подружилась с одним молодым исполнителем, протеже самого Мольера по имени Мишель Барон, который играл роль героя в сегодняшней пьесе. Его трудно было назвать писаным красавцем – с таким‑то вытянутым худым лицом, – зато он был очень забавен. Мишель готов был пародировать кого угодно. Поправив воображаемую юбку, взмахнув несуществующим веером и приподняв высокомерный подбородок, он превращался в Атенаис. Или жеманно опускал глаза, игриво ударяя по запястью ладонью другой руки, делал несколько семенящих шажков, и voila![139]Перед вами оказывался герцог Орлеанский.

Я встретилась с Мишелем в салоне Маргериты де ля Саблиер, состоятельной и блестящей дамы, чей дом всегда был полон писателей и актеров, включая Жана де Лафонтена,[140]«Баснями» которого я зачитывалась в детстве. В салоне мы оказались самыми молодыми. Мишелю едва исполнилось двадцать, а я была двумя годами старше, и оба мы лелеяли амбиции стать писателями. Я познакомила его с миром салонов, дабы он мог очаровать какую‑нибудь богатую придворную даму и заручиться ее покровительством, а Мишель водил меня в кафе и кабаре Менильмонтана и Монмартра, дв



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-12-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: