Автопортрет в жанре экзистенциального триллера (заметки переводчика). 10 глава




В начале терапии Бетти действительно хотела только "покрасить фасад", но неизбежно была вовлечена в глубокую перестройку всего интерьера своего дома. Кроме того, маляр-терапевт занес внутрь дома смерть — смерть ее отца, ее собственную смерть. Теперь, го­ворил этот сон, она зашла слишком далеко, пора было остановиться.

Когда мы приближались к последнему сеансу, я чувствовал об­легчение, как будто у меня гора с плеч свалилась. Одна из акси­ом психотерапии состоит в том, что сильные чувства, которые один из участников испытывает к другому, всегда так или иначе передаются, — если не вербально, то по каким-то другим каналам. На­сколько помню, я всегда говорил студентам, что если какой-то се­рьезный аспект отношений замалчивается (либо терапевтом, либо пациентом), то никакие другие важные обсуждения становятся не­возможны.

Однако я начал терапию с сильными отрицательными чувства­ми к Бетти — чувствами, которые я ни разу не обсуждал и о кото­рых она так и не узнала. Несмотря на это, мы, несомненно, обсуж­дали важные вопросы и достигли прогресса в терапии. Неужели я опроверг закон? Или в терапии не существует "аксиом"?

Три наших последних сеанса были посвящены обсуждению со­жалений Бетти о нашей предстоящей разлуке. Должно было прои­зойти то, чего она боялась с самого начала: она позволила себе испытывать глубокие чувства ко мне и теперь должна была поте­рять меня. Какой смысл был вообще сближаться со мной? Как она говорила вначале: "Если нет привязанности, нет и разлуки".

Меня не беспокоило воскрешение этих старых настроений. Во-первых, когда близится завершение терапии, пациенты пережива­ют временный регресс (и это аксиома). Во-вторых, в терапии проб­лемы не разрешаются раз и навсегда. Наоборот, терапевт и пациент снова и снова возвращаются к ним, чтобы закрепить полученное знание — из-за этого психотерапию иногда называют "циклотерапией".

Я попытался побороть отчаянье Бетти и ее мнение, что раз она теряет меня, вся наша работа пойдет насмарку. Я напомнил ей, что ее изменение — не моя заслуга, а ее собственное достижение, и оно останется с ней. Например, если она смогла раскрыться передо мной больше, чем перед кем-либо раньше, она сохранит этот опыт вместе со способностью делать это и впредь. Чтобы доказать свою правоту, я попытался привести в пример самого себя.

— То же самое со мной, Бетти. Мне будет не хватать наших встреч. Но общение с Вами изменило меня...

Она плакала, опустив глаза, но при этих словах замолчала и с интересом посмотрела на меня.

— И, хотя мы больше не встретимся, это изменение сохранится во мне.

— Какое изменение?

— Ну, как я уже упоминал, у меня не было большого опыта с — э-э-э... — с проблемой полноты... — Я заметил, что в глазах Бетти мелькнуло разочарование, и отругал себя за такие безличные слова.

— Ну, я имел в виду, что раньше никогда не работал с полными пациентами, и я стал лучше понимать проблемы... — По выраже­нию лица Бетти я понял, что ее разочарование усилилось. — Я имею в виду, что мое отношение к полноте сильно изменилось. Когда мы с Вами впервые встретились, я чувствовал себя с полными людь­ми неловко...

Бетти со своей обычной бесцеремонностью перебила меня:

— Ха-ха-ха! "Чувствовал себя неловко" — это мягко сказано. Вы знаете, что первые шесть месяцев Вы почти не смотрели на меня? А за все полтора года Вы ни разу — ни одного раза! — не дотрону­лись до меня, даже руки не пожали!

У меня ёкнуло сердце. Боже мой, она права! Я действительно ни разу не дотронулся до нее. Я просто этого не замечал. И подозре­ваю, что действительно не слишком часто смотрел на нее. Я не ожидал, что она это заметит!

Я осекся.

— Знаете, психиатры обычно не дотрагиваются до своих...

— Позвольте мне перебить Вас до того, как Вы наговорите еще больше неправды и у Вас вырастет нос, как у Пиноккио. — Каза­лось, мое замешательство забавляет Бетти. — Я Вам намекну. Пом­ните, я была в той же группе, что и Карлос, и мы часто болтали о Вас после сеанса.

О-хо-хо, теперь я убедился, что меня загнали в угол. Я не пре­дусмотрел этого. Карлос, страдавший неизлечимым раком, был так одинок, его все избегали, и я решил поддержать его, изменив сво­ей привычке не дотрагиваться до пациентов. Я пожимал ему руку в начале и в конце каждого сеанса и обычно, когда он покидал мой кабинет, клал ему руку на плечо. Однажды, когда ему сообщили, что болезнь распространилась на мозг, он зарыдал, и я обнял его.

Я не знал, что сказать. Я не мог объяснить Бетти, что случай Карлоса был особым, что он больше других в этом нуждался. Бог свидетель: она тоже в этом нуждалась. Я почувствовал, что крас­нею. Мне оставалось только сдаться.

— Да, Вы нащупали одно из моих слабых мест! Это правда — или, точнее, было правдой, — что когда мы начали встречаться, Ваше тело было мне неприятно.

— Знаю, знаю. Оно не было слишком стройным.

— Скажите, Бетти, зная это — видя, что я не смотрю на Вас или чувствую себя неуютно с Вами, — почему Вы остались? Почему Вы не бросили ходить ко мне и не нашли кого-нибудь другого? Вокруг полно терапевтов. (Я не придумал ничего лучше, чем задать этот вопрос, чтобы скрыть свою неловкость.)

— Ну, я могу назвать по крайней мере две причины. Во-первых, вспомните, что я привыкла к этому. Я как бы и не ожидала ничего другого. Все так относятся ко мне. Люди ненавидят мой внешний вид. Никто никогда не дотрагивается до меня. Поэтому я была удив­лена — помните? — когда мой парикмахер сделал мне массаж го­ловы. И, хотя Вы на меня и не смотрели, Вы, по крайней мере, интересовались тем, что я говорила, — вернее, Вы интересовались тем, что я могла бы сказать, если бы перестала Вас развлекать. Это в самом деле помогло мне. К тому же Вы не засыпали. Это был прогресс по сравнению с доктором Фабером.

— Вы сказали, было две причины.

— Вторая причина в том, что я могла понять Ваши чувства. Мы с Вами очень похожи — по крайней мере, в одном отношении. Помните, как Вы советовали мне вступить в Анонимные Обжоры? Познакомиться с другими полными людьми, найти друзей, ходить на свидания?

— Да, я помню. Вы ответили, что ненавидите группы.

— Да, это правда. Я действительно ненавижу группы. Но это не вся правда. Настоящая причина в том, что я не выношу толстых. Меня от них тошнит. Я не хочу, чтобы меня видели среди них. Как же я могу осуждать Вас за подобные чувства?

Когда часы показали, что мы должны заканчивать, мы сидели, как громом пораженные. Наши признания потрясли меня, и мне тяжело было прощаться. Мне не хотелось расставаться с Бетти. Я хотел продолжать беседовать с ней, продолжать узнавать ее.

Она собралась уходить, и я протянул ей руку — обе руки.

— О нет, нет! Я хочу, чтобы Вы меня обняли! Только так Вы можете заслужить прощение!

Когда мы обнялись, я с удивлением обнаружил, что мне удалось обхватить ее руками.

4. "Не тот ребенок".

Несколько лет назад, во время подготовки исследовательского проекта по изучению утраты, я поместил маленькую заметку в ме­стной газете, которая заканчивалась следующим объявлением:

"На первом, предварительном этапе исследования док­тор Ялом хотел бы побеседовать с людьми, которым не удалось справиться со своим горем. Прошу добровольцев, готовых дать интервью, позвонить по тел. 555-63-52".

Из тридцати пяти человек, откликнувшихся на объявление, Пенни была первой. Она сказала моей секретарше, что ей тридцать восемь лет, она разведена, что четыре года назад она потеряла свою дочь и ей необходимо немедленно со мной поговорить. Хотя она работала по шестьдесят часов в неделю водителем такси, она под­черкнула, что сможет прийти для беседы в любое время дня и ночи.

Через двадцать четыре часа она сидела напротив меня. Крупная, сильная женщина с обветренным и изможденным лицом и незави­симым видом. Она производила впечатление очень упрямой, напом­нив мне несгибаемую звезду 30-х годов Марджори Мэйн, сейчас уже давно умершую.

Тот факт, что Пенни переживала кризис (по крайней мере, она так утверждала), поставил меня перед дилеммой. Я не мог лечить ее; у меня не было свободных часов, чтобы принимать еще одну пациентку. Каждая свободная минута моего времени была посвя­щена завершению исследовательского проекта, срок сдачи отчета по которому неуклонно приближался. В то время это было самым неотложным делом моей жизни; именно поэтому я и искал добро­вольцев с помощью объявления. Кроме того, поскольку я уходил в трехмесячный отпуск, это было неподходящее время для начала курса психотерапии.

Чтобы избежать недоразумений, я решил, что лучше всего сра­зу выяснить вопрос с терапией — прежде чем углубляться в проб­лемы Пенни и даже прежде чем выяснять, почему через четыре года после смерти дочери ей необходимо было встретиться со мной не­медленно.

Поэтому я начал со слов благодарности за то, что она вызвалась поговорить со мной в течение двух часов о своем горе. Я предуп­редил ее, что прежде чем она согласится продолжать, ей следует знать, что это исследовательское, а не терапевтическое интервью. Я даже добавил, что, хотя и существует шанс, что наш разговор будет ей полезен, возможно также, что он вызовет временное обострение. Однако, если я увижу, что терапия действительно необходима, я буду рад помочь ей подыскать терапевта.

Я остановился и посмотрел на Пенни. Я был очень доволен своими словами: я обезопасил себя и говорил достаточно ясно, чтобы предотвратить любые недоразумения.

Пенни кивнула. Она поднялась со стула. На мгновение я встре­вожился, решив, что она собралась уходить. Но Пенни просто рас­правила свою длинную джинсовую юбку, снова села и спросила, нельзя ли закурить. Я протянул ей пепельницу, она закурила и начала сильным глубоким голосом:

— Хорошо, мне нужно поговорить, но я не могу позволить себе терапию. Я стеснена в средствах. Я уже посещала двух дешевых терапевтов — один из них был еще студентом — в государственной клинике. Но они боялись меня. Никто не хочет говорить о смерти ребенка. Когда мне было восемнадцать лет, я ходила к женщине-консультанту в наркологическую клинику, которая сама была быв­шей алкоголичкой, — она была хорошим консультантом, задавала верные вопросы. Может быть, мне нужен бедняга, потерявший ребенка. А, может быть, настоящий специалист. Я питаю большое уважение к Стэнфордскому университету. Вот почему я подпрыг­нула, увидев объявление в газете. Я всегда думала, что моя дочь училась бы в Стэнфорде — если бы осталась жива.

Она смотрела прямо на меня и говорила резко. Я люблю резких женщин, и ее стиль мне понравился. Я заметил, что и сам стал говорить немного резче.

— Я помогу Вам говорить. И я могу задавать болезненные воп­росы. Но я не намерен потом собирать Вас по кусочкам.

— Я Вас поняла. Помогите мне только начать. Я сама о себе позабочусь. С десяти лет я была самостоятельным ребенком и ходила со своим ключом.

— О 'кей, начните с того, почему Вы хотели видеть меня немед­ленно. Моей секретарше показалось, что Вы в отчаянии. Что слу­чилось?

— Несколько дней назад, когда я ехала домой с работы, — я за­канчиваю примерно в час ночи — у меня произошло помрачение рассудка. Когда я очнулась, я ехала по встречной полосе и ревела, как раненный зверь. Если бы навстречу попался какой-нибудь тран­спорт, меня бы здесь не было.

Вот так мы начали. Меня смутил образ женщины, ревущей, как раненный зверь, и я не мог сразу отделаться от него. Затем я на­чал задавать вопросы. Дочь Пенни, Крисси, заболела редкой фор­мой лейкемии в девять лет и умерла четыре года спустя, за день до своего тринадцатилетия. В течение этих четырех лет Крисси пы­талась посещать школу, но почти половину всего времени была прикована к постели и ложилась в больницу каждые три или че­тыре месяца.

Как само заболевание, так и его лечение были крайне мучитель­ны. За четыре года болезни она перенесла множество курсов химио­терапии, которые продлевали ей жизнь, но ослабляли и уродовали ее. Крисси сделали больше дюжины пункций и столько перелива­ний крови, что в конце концов не осталось ни одной нормальной вены. В последний год жизни врачи поставили ей постоянный внутривенный катетер, чтобы было легче контролировать состав ее крови.

Ее смерть была ужасной — я не могу себе представить, насколько ужасной, сказала Пенни. В этот момент она начала плакать. Вер­ный данному обещанию задавать болезненные вопросы, я заставил ее рассказать, как ужасна была смерть Крисси.

Пенни хотела, чтобы я помог ей начать, и, по чистой случай­ности, мой вопрос вызвал поток чувств. (Позже я убедился, что причинил бы Пенни боль в любом случае, с чего бы ни начал.) В конце концов Крисси умерла от пневмонии; ее сердце и легкие не справились: она не могла дышать и захлебнулась собственным гноем.

Самое ужасное, сказала мне Пенни сквозь слезы, что она не может вспомнить смерть дочери: последние часы жизни Крисси выпали из ее сознания. Она помнит только, как собиралась в тот вечер лечь спать рядом с дочерью (во время госпитализации Крисси Пенни спала на кушетке рядом с ее постелью), а много позже — как сидела у изголовья кровати Крисси, обнимая свою мертвую дочь.

Пенни начала говорить о своей вине. Ее преследовала навязчи­вая мысль о том, как она вела себя во время смерти Крисси. Она не могла себе простить. Ее голос стал громким, а тон — самообви­няющим. Она говорила как прокурор, пытающийся убедить меня у чужой виновности.

— Можете представить, — восклицала она, — я даже не могу вспомнить, когда, я не могу вспомнить, как я узнала, что моя Крис­си умерла!

Она была уверена и вскоре убедила меня в своей правоте, что вина за это постыдное поведение и была причиной, по которой она не могла отпустить Крисси, по которой ее горе было законсерви­ровано на четыре года.

Я был вынужден придерживаться своей исследовательской за­дачи: узнать как можно больше о хроническом чувстве утраты и составить исследовательский протокол нашего интервью. Несмот­ря на это, возможно, из-за ее большой потребности в терапии, я обнаружил, что соскальзываю в терапевтический стиль. Посколь­ку чувство вины казалось основной проблемой, я решил за остав­шееся время выяснить как можно больше о чувстве вины Пенни.

— Виновны в чем? — спросил я. — Каковы обвинения? Главное, в чем она себя обвиняла, — это что она не присутствова­ла в полной мере рядом с Крисси. Она играла, как она выразилась, во множество воображаемых игр. Она никогда не разрешала себе поверить в то, что Крисси умрет. Даже когда доктор сказал ей, что ее дочь чудом до сих пор жива, даже когда он абсолютно ясно дал ей понять, что от этой болезни не выздоравливают и что Крисси осталось жить совсем немного, Пенни отказывалась верить, что Крисси не поправится. Она была вне себя от ярости, когда доктор назвал ее последнюю пневмонию благословением, которому не нуж­но противиться.

Фактически даже сейчас, четыре года спустя, она не приняла смерть Крисси. Только неделю назад она "очнулась" у прилавка аптеки с подарком для Крисси в руке — плюшевой игрушкой. Однажды во время нашего с ней разговора она сказала, что Крис­си "исполнится" семнадцать в следующем месяце, а не "исполни­лось бы".

— Разве это такое уж преступление? — спросил я. — Разве на­деяться — это преступление? Какая мать хотела бы верить в то, что ее ребенок умрет?

Пенни ответила, что действовала так не из любви к Крисси, а из эгоизма. Каким образом? Она никогда не помогала Крисси говорить о ее страхах и чувствах. Как могла Крисси говорить о смерти с матерью, которая притворялась, что этого не случится? Сле­довательно, Крисси вынуждена была оставаться одна со своими мыслями. Какая польза в том, что она спала рядом с дочерью? На самом деле она не была с ней рядом. Самое страшное, что может случиться с человеком, — это умереть в одиночестве, и именно так она позволила умереть своей дочери.

Затем Пенни призналась мне, что глубоко верит в реинкарнацию. Эта вера возникла давно, когда она, бедная униженная, де­вочка-подросток, сильно страдала оттого, что оказалась обманута жизнью, и единственным утешением для нее стала мысль, что ей выпадет еще один шанс. Пенни знала, что в следующей жизни будет удачливее — возможно, богаче. Она знала также, что и у Крисси будет другая — более здоровая и счастливая жизнь.

Однако она не помогла Крисси умереть. Фактически Пенни была убеждена, что именно по ее вине Крисси умирала так долго. Ради своей матери Крисси оставалась здесь, продлевая свою боль и не получая облегчения. Хотя Пенни не помнила последних часов жизни Крисси, она была уверена, что не сказала ей то, что должна была сказать: "Иди! Иди! Пришло время тебе уходить. Тебе боль­ше не нужно оставаться здесь ради меня".

Один из моих сыновей в то время был подростком, и, пока она говорила, я начал думать о нем. Смог бы я сделать это, отпустить его, помочь ему умереть, сказать ему: "Иди! Пришло время ухо­дить"? Его сияющее лицо встало у меня перед глазами, и мной овладел приступ невыразимого ужаса.

"Нет!" — сказал я себе, встряхнувшись. Утонуть в эмоциях — это как раз то, что позволяли себе другие терапевты, которые не смогли ей помочь. Я понимал, что для того, чтобы работать с Пен­ни, я должен был привязать себя к мачте разума.

— Итак, насколько я понял, Вы говорите, что чувствуете себя виноватой по двум основным причинам. Во-первых, потому, что Вы не помогли Крисси поговорить о смерти, и, во-вторых, потому, что Вы слишком долго не отпускали ее.

Пенни кивнула, отрезвленная моим аналитическим тоном, и перестала плакать.

Ничто не создает лучше ощущения псевдобезопасности в пси­хотерапии, чем сухое резюме, особенно содержащее перечень пун­ктов. Мои слова ободрили меня самого: проблема внезапно пока­залась более ясной, знакомой и гораздо более разрешимой. Хотя мне не приходилось раньше работать с родителями, потерявшими ребенка, мне показалось, что я могу помочь ей, поскольку большая часть ее горя сводилась к чувству вины. А с этим чувством я был давно знаком как лично, так и профессионально.

Еще раньше Пенни сказала мне, что часто общается с Крисси, ежедневно посещает кладбище и проводит по часу в день, убирая ее могилу и разговаривая с ней. Пенни уделяла Крисси столько энергии и внимания, что ее брак распался и муж ушел от нее два года назад. Пенни сказала, что почти не заметила его ухода.

В память о Крисси Пенни оставила ее комнату нетронутой, со­хранив все веши и одежду на привычных местах. Даже ее послед­нее неоконченное домашнее задание лежало на столе. Только одно изменилось: Пенни забрала кровать Крисси в свою комнату и каж­дую ночь спала на ней. Позже, поговорив с другими пациентами, пережившими острую утрату, я понял, что такое поведение довольно распространено. Но тогда по своей наивности я подумал, что это болезненное преувеличение, с которым нужно бороться.

— Итак, Вы справляетесь со своим чувством вины, цепляясь за Крисси и не живя своей собственной жизнью?

— Я просто не могу ее забыть. Знаете, память нельзя просто включать и выключать.

— Отпустить ее — не значит забыть. И никто не требует от Вас отключать память. — Теперь я был убежден, что с Пенни нужно говорить напрямик: когда я становился резким, ее выносливость повышалась.

— Забыть Крисси — это то же самое, что признать, что я никог­да не любила ее. Это как признаться в том, что твоя любовь к соб­ственной дочери была чем-то временным — чем-то преходящим. Я ее не забуду.

"Не забуду". Ну, это немного отличается от того, чтобы "от­ключать память". — Она проигнорировала сделанное мной разли­чие между "отпустить" и "забыть", но я настаивал на нем. — Прежде чем отпустить Крисси, Вам нужно захотеть этого, быть готовой к этому. Давайте попробуем разобраться вместе. Представьте на ми­нуту, что Вы цепляетесь за Крисси, потому что сами выбрали это. Зачем Вам это может быть нужно?

— Я не знаю, о чем Вы говорите.

— Да нет, Вы знаете! Ну, подумайте! Что Вы извлекаете из это­го цепляния за Крисси?

— Я изменила ей, когда она умирала, когда нуждалась во мне. Я ни за что не изменю ей снова.

Хотя Пенни пока не поняла этого, существовало непримиримое противоречие между ее привязанностью к Крисси и ее верой в реинкарнацию. Горе Пенни было заперто, сдерживалось искусствен­но. Возможно, если она осознает это противоречие, ее горе снова обострится.

—- Пенни, Вы говорите с Крисси каждый день. Где она? Где она существует?

У Пенни округлились глаза. Никто никогда не задавал ей таких идиотских вопросов.

— В день ее смерти я перенесла ее дух обратно домой. Я могу почувствовать ее рядом со мной в машине. Вначале она была во­круг меня, иногда дома, в своей комнате. Затем, позже, я смогла установить с ней контакт на кладбище. Обычно она знала, что про­исходило в моей жизни, но хотела узнать о своих друзьях и брать­ях. Я поддерживала связи со всеми ее друзьями, чтобы рассказы­вать ей о них.

Пенни остановилась.

— А теперь?

— А теперь она уходит. И это хорошо. Это значит, она перерож­дается в новую жизнь.

— У нее осталась какая-то память об этой жизни?

— Нет. Она внутри другой жизни. Я не верю в это вранье о при­поминании своих прошлых жизней.

— Итак, она должна быть свободной, чтобы начать новую жизнь, и все же какая-то часть Вас не хочет ее отпускать.

Пенни ничего не сказала, только пристально посмотрела на меня.

— Пенни, Вы суровый судья. Вы приговорили себя к пытке за преступление, которое состояло в том, что Вы не отпускали Крис­си, когда она должна была умереть. Лично я думаю, что Вы суди­те себя слишком строго. Покажите мне родителя, который вел бы себя иначе. Должен сказать Вам, что если бы мой ребенок умирал, я не смог бы примириться с этим. Но мало того, что приговор суров, он к тому же бессмысленно жесток по отношению к Вам. Похоже, что Ваше горе и чувство вины уже разрушили Ваш брак. А длительность наказания! Вот что меня действительно беспоко­ит. Наказание длится уже четыре года. Сколько еще? Год? Четы­ре? Десять? Пожизненно?

Я задумался, пытаясь сообразить, как помочь ей понять, что она с собой делает. Она сидела неподвижно, уставившись на меня своими серыми глазами, и, казалось, почти не дышала. Сигарета ды­милась в пепельнице у нее на коленях. Я продолжал:

— Пока я сидел здесь, пытаясь понять все это, у меня возникла одна идея. Вы наказываете себя не за что-то, что Вы сделали рань­ше, четыре года назад, когда Крисси умирала. Вы наказываете себя за что-то, что Вы делаете сейчас, за что-то, что Вы продолжаете делать в этот самый момент. Вы цепляетесь за нее, пытаясь удер­жать ее в этой жизни, хотя знаете, что она принадлежит иной. Позволить ей уйти не значит отказаться от нее или не любить ее, — как раз наоборот, это значит по-настоящему ее любить — любить так сильно, чтобы отпустить ее в другую жизнь.

Пенни продолжала пристально смотреть на меня. Она ничего не говорила, но, казалось, мои слова произвели на нее впечатление. В них чувствовалась сила, и я знал, что лучше всего будет просто молча посидеть рядом с ней. Но я решил добавить кое-что еще. Возможно, это был уже перебор.

— Вернитесь к тому моменту, когда Вы должны были помочь Крисси уйти, к тому мгновению, которое выпало из Вашей памя­ти. Где теперь это мгновение?

— Что Вы имеете в виду?

— Ну, где оно? Где оно существует? Пенни казалась возбужденной и встревоженной моим настой­чивым выпытыванием.

— Я не знаю, что Вы имеете в виду. Это прошлое. Оно ушло.

— Существует ли какая-то память о нем? Например, у Крисси? Вы говорите, она забыла все следы этой жизни?

— Все это прошло. Она не помнит, я не помню. Так что...

— Так что Вы продолжаете мучиться из-за мгновения, которого нигде не существует, — "мгновения-фантома". Если бы Вам рас­сказали о ком-то другом, кто так поступает, думаю, Вы сочли бы его глупцом.

Обдумывая этот разговор задним числом, я нахожу в своих сло­вах много софистики. Но в тот момент они казались верными и глубокими. Пенни, которая при своей прямолинейности всегда имела на все ответ, опять сидела молча, как будто в шоке.

Наши два часа подходили к концу. Хотя Пенни не просила о Дополнительном времени, было очевидно, что мы должны встре­титься снова. Слишком много всего произошло: было бы профес­сионально безответственно не предоставить ей дополнительный час. Она, казалось, не удивилась моему предложению и сразу же согла­силась встретиться на следующей неделе в это же время.

"Замороженное"— этот эпитет, часто применяемый к хроничес­кому горю, оказался в данном случае очень точным. Тело немеет, лицо неподвижно, холодные надоедливые мысли заполняют мозг. Пенни была заморожена. Сможет ли наша встреча разбить ледяную корку? Я надеялся, что сможет. Я не имел представления о том, что в результате вырвется на свободу, но предвидел значительный про­рыв и ждал ее следующего визита с большим любопытством.

Пенни начала этот сеанс с того, что тяжело рухнула в кресло и произнесла:

— Ну, парень, рада тебя видеть! Что за неделька была!

Она продолжала, с преувеличенным весельем сообщив мне хо­рошую новость: за последнюю неделю она чувствовала себя менее виноватой перед Крисси и меньше о ней думала. Плохая новость заключалась в том, что у нее произошла крупная ссора с Джимом, ее старшим сыном, и поэтому она всю неделю то злилась, то пла­кала.

У Пенни было двое сыновей, Брент и Джим. Оба успели бро­сить школу и нажить себе крупные неприятности. Шестнадцати­летний Брент отбывал срок в колонии для несовершеннолетних за участие в краже, а девятнадцатилетний Джим был уже хроничес­ким наркоманом. Стычка с сыном произошла на следующий день после нашей встречи, когда Пенни узнала, что Джим последние три месяца не вносил плату за их место на кладбище.

Место на кладбище? Наверное, я ослышался и попросил пов­торить. Нет, все верно, она сказала "место на кладбище". Около пяти лет назад, когда Крисси была еще жива, но слабела, Пенни подписала контракт на дорогой участок земли на кладбище — дос­таточно большой, заметила она (как будто это что-то объясняло), "чтобы собрать вместе всю семью". Все члены семьи — Пенни, ее муж Джеф и двое ее сыновей — согласились, после сильного дав­ления с ее стороны, в течение семи лет вносить свою часть суммы.

Но, несмотря на их обещания, вся тяжесть выплат легла на плечи Пенни. Джеф ушел два года назад и не желает иметь с ней ничего общего — ни с живой, ни с мертвой. Ее младший сын, находящийся сейчас в заключении, естественно, не может вносить свою долю (раньше он выделял небольшую сумму из того, что ему удавалось заработать в свободное время). А теперь она обнаружила, что Джим лгал ей и не вносил свою плату.

Я хотел было обратить ее внимание, что довольно странно было с ее стороны ожидать от этих двух молодых людей, имевших, оче­видно, больше чем достаточно проблем для своего возраста, готов­ности оплачивать свое место на кладбище. Но Пенни продолжала перечислять душераздирающие события недели.

На следующий день после ее стычки с Джимом его спрашива­ли двое мужчин, очевидно, торговцев наркотиками. Когда Пенни сказала им, что Джима нет дома, один из них приказал Пенни пе­редать ему, чтобы он вернул деньги, которые задолжал, иначе пусть забудет о возвращении домой: никакого дома не будет.

Сейчас, сказала Пенни, для нее нет ничего важнее, чем ее дом. После смерти отца (ей тогда было восемь лет), мать перевозила ее и сестер с квартиры на квартиру по крайней мере раз двадцать, часто оставаясь на одном месте не больше двух-трех месяцев, пока их не выселяли за неуплату. Она поклялась тогда, что когда-нибудь у нее и у ее семьи будет настоящий дом, — и яростно боролась за свою мечту. Ежемесячный взнос был очень высоким, и после того как ушел Джеф, ей пришлось одной нести все расходы. Несмотря на сверхурочную работу, ей это с трудом удавалось.

Так что те двое зря так говорили с ней. После их ухода она не­сколько минут стояла в дверях ошеломленная; затем она стала про­клинать Джима за то, что он тратил деньги на наркотики, а не на взнос за участок; и, наконец, по ее собственному выражению, она "совершенно вышла из себя" и погналась за ними. Они уже уеха­ли, но она прыгнула в свой мощный пикап и преследовала их на бешеной скорости по шоссе, пытаясь столкнуть на обочину. Пару раз ей удалось их стукнуть, и они оторвались только потому, что гнали со скоростью больше ста миль в час.

Затем она сообщила в полицию об угрозе (умолчав, естествен­но, о дорожном происшествии), и всю последнюю неделю ее дом находился под постоянным полицейским патрулированием. Джим пришел домой в тот же вечер, только немного позже, и, услышав о том, что произошло, быстренько побросал в рюкзак кое-какую одежду и покинул город. С тех пор она ничего о нем не слышала.

Хотя в словах Пенни не было слышно сожаления о том, как она себя вела, — наоборот, казалось, она рассказывает об этом с удо­вольствием, — все это ее, несомненно, сильно потрясло. Она чув­ствовала себя очень возбужденной, плохо и беспокойно спала и видела следующий замечательный сон:

Я брожу по комнатам какого-то старого учреждения. Наконец, я открываю дверь и вижу двух мальчиков, сто­ящих на возвышении, напоминающем сцену. Они кажут­ся похожими на моих сыновей, но у них длинные волосы, как у девочек, и одеты они в платья. Только все как-то неправильно: платья грязные и одеты наизнанку и задом наперед. Туфли тоже одеты не на ту ногу.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: