ПРИРОДА ФЕНОМЕНА ЧУВСТВЕННОГО 6 глава




В более пространном изложении ту же мысль выска­зывает и М. С. Каган: «... Сведение А. Нуйкиным красо­ты к чувству красоты и эстетической ценности к эстети­ческой оценке, т. е. к субъективной стороне системы объ­ектно-субъектных ценностных отношений, столь же од­носторонне-ошибочно, как и представления Н. Дмитрие­вой, Г. Поспелова или Н. Крюковского, сводящих прек­расное к одной объективной стороне этой системы, к структуре материальных носителей эстетических ценнос­тей. Подобные метафизически-односторонние трактовки эстетического равносильны определению человека толь­ко как биологического, материального или же только как духовного и социального существа. Ибо точно так же как «человек» есть именно противоречивое единство и взаи­мопроникновение биологического и социального, матери­ального и духовного, так и «эстетическое» есть диалекти­ческое единство объективного и субъективного, матери­ального и духовного, и потому оно не может быть отнесено ни к онтологическому статусу бытия, ни к пси­хологическому статусу познания. Статус эстетического — аксиологический, что означает: прекрасное, возвышенное и т. п. суть ценности, а восприятие их — форма оценива­ющей деятельности человеческого сознания» [24, 8889 ].

На первый взгляд кажется, что авторы понимают су­щество трудностей в решении проблемы и стремятся


преодолеть крайности онтологизма и гносеологизма. Но это только кажется. Ибо, во-первых, никто никогда не решал и не мог решать теоретические вопросы в какой-то «чисто» онтологической или «чисто» психологической плоскости познания. В теории возможна только одна плоскость — гносеологическая, которая в равной мере может быть представлена и онтологизмом, и гносеологиз­мом, и психологизмом. Во-вторых — и это главное, — размышления о «плоскостях» познания преследовали цель сделать вывод об «эстетическом» (М. С. Каган не случайно в конце берет этот термин в кавычки, дабы переключить уже внимание на него как на понятие) как о «природно-социальном», точнее, аксиологическом яв­лении, которое нельзя отнести ни к принадлежности бы­тия, ни к принадлежности сознания, ни к объективному, ни к субъективному.

Но это, мягко выражаясь, слишком большая неточ­ность. Ведь речь идет о принципиальном решении ос­новного вопроса философии, т. е. таком решении, которое как раз и предполагает «отрыв» красоты от чело­века, если уж оперировать такими понятиями, как «субъ­ективное» и «объективное», «сознание и бытие», «мате­риальное» и «духовное». В каком же еще смысле будет позволительно толковать здесь эти понятия? Если, до­пустим, сказанное авторами касалось не существа ре­шения основного вопроса философии, а диалектики ре­ального взаимодействия субъекта и объекта эстетиче­ской деятельности, то к чему тогда какие-то размышле­ния о статусах эстетического?

Разумеется, эстетическое, как и многое другое в этом мире, действительно связано с человеком; оно способно удовлетворять его определенные потребности и желания. И это не подлежит сомнению. Но не подлежит сомне­нию и другое. Упомянутая связь не мешает ставить и решать вопрос об объективности эстетического, если угодно, о его принципиальной независимости ни от че­ловека, Ни от человечества. Никакая аналогия с двой­ственной природой «человека» не может играть здесь существенной роли. В конечном счете весь мир высту­пает перед людьми не только как фон для созерцания или «оценивающей деятельности сознания», но и как мир для практического его преобразования и удовлетворе­ния интересов людей. И от этого он не становится менее


объективным, т. е. «субъективно-объективным». Напро­тив, именно этой практической связью с человеком он и обнаруживает свою подлинную объективность и незави­симость от сознания и оценок.

Но в том-то и дело, что надо было до этого саму прак­тику истолковать, скажем словами М. С. Кагана, мета­физически-односторонне, чтобы уже любая связь чело­века с миром, будь она гносеологического или психоло­гического порядка, мыслилась авторами своеобразным «покушением» на чистоту объективности эстетического и предполагала какую-то особую «плоскость» или сторону его познания.

Критикует обе концепции эстетического и Ф. Д. Конд­ратенко. Можно сказать, что это типичный образец той критики, которая и поныне высказывается в адрес «об­щественников» и «природников». Однако нетрудно убе­диться, что автор работы «Эстетическое как отношение» [26] стоит на той же методологической платформе, на которой находятся и его противники. Ф. Д. Кондратенко лишь доводит методологию последних до определенного логического конца, не сознавая того, что этим завершает и свою собственную.

Вспомним, ни один из представителей обеих кон­цепций не допускал ликвидации в эстетической вещи са­мой ее эстетичности. Так или иначе, «общественники» и «природники» оставляли за этой вещью свойства — ее «эстетические свойства». У Ф. Д. Кондратенко же... «выходит, что в вещи ничего не остается, что можно бы­ло бы оценить эстетически. Вместе с тем, — признается автор, — эстетическая оценка существует, и от этого факта никуда не денешься. Остается предположить, что при эстетической оценке вещи мы оцениваем не свойства вещи, а нечто иное» [26, 305 ]. Уже в конце работы мы узнаем, что это «нечто иное» есть сам человек, его твор­ческие способности, которые проявляются «в любой сфе­ре деятельности, способствующей прогрессивному раз­витию» [26, 308 ].

К сожалению, Ф. Д. Кондратенко не представляет другой эстетический объект, кроме того, который крити­кует сам. Иллюзия такого объекта особенно наглядно проступает тогда, когда автор пытается совместить пред­ставление об эстетическом как вещи и эстетическом как отношении. Здесь логика размышления автора слишком


уж напоминает известную логику старых экономистов, впадавших в иллюзию при определении природы моне­тарных систем. «Эта иллюзия, — писал К. Маркс о та­ких экономистах, — прорывается у них в виде наивного изумления, когда то, что они грубо только что определи­ли, как вещь, вдруг выступает пред ними в качестве об­щественного отношения, а затем то, что они едва успели зафиксировать как общественное отношение, вновь драз­нит их как вещь» [1, т. 13, 21 ].

Ф. Д. Кондратенко остановился на эстетическом как отношении. Но, нечего греха таить, его тут же беспоко­ит эстетическое как вещь. И в самом деле, если в су­ществе разговора важна не вещь, но налицо факт ее эстетического оценивания, то, спрашивается, почему та­кая оценка не возникает тогда, когда этой вещи нет? (Мы исключаем тот единственный случай, когда пред­метом эстетической оценки могут выступать и собствен­ные мысли человека.) Короче — какую же функцию ав­тор отводит таким вещам, как, скажем, вполне реальное художественное полотно, тот или иной предмет красоты и т. д.? Ведь наши способности и творческие возмож­ности всегда при нас, и если именно это мы оцениваем эстетически, то, попросту говоря, к чему тогда какие-то музеи, художественные выставки, филармонии и многое другое?

Если бы, к примеру, чувство голода можно было уто­лять только одним отношением к желудку, а не такой вещью, как, скажем, кусок хлеба (кстати, не обладаю­щего никакими иными, кроме физических, химических и т. п. свойств, против которых так остроумно выступает Ф. Д. Кондратенко), то мы никогда не испытывали бы потребности в пище. С другой стороны, тот же кусок хлеба пока еще нельзя сотворить из куска кирпича, как бы велик голод ни был или какое бы отношение к нему мы ни испытывали. Это означает, что с той необходи­мостью, с какой определенная потребность порождает специфический предмет ее удовлетворения, с той же не­обходимостью и сам предмет порождает соответствую­щую ему потребность (отношение) человека.

К. Маркс так и разрешает указанную выше иллюзию старых экономистов относительно сущности денег: «При­рода не создает денег, так же как она не создает бан­киров или вексельный курс. Но так как буржуазное про-


изводство должно кристаллизовать богатство как фетиш в форме единичной вещи, то золото и серебро суть соот­ветствующее воплощение этого богатства. Золото и се­ребро по природе своей не деньги, но деньги по своей природе — золото и серебро» [1, т. 13, 136–137].

Правильно, эстетическое по своей природе есть опре­деленное общественное отношение человека. Но это та­кое отношение, которое представлено и в форме вполне реальной вещи, в форме предметности явления, события и т. д. Ибо, независимо от всякой фетишизации, действи­тельность человеческого отношения состоит в том, что оно должно не просто мниться, но и воплощаться в го­товых или созданных руками человека предметных фор­мах. Очевидно, нельзя игнорировать эту предметную, или вещную, сторону дела, ибо тем самым мы уничтожим и интересующее нас отношение. Никакое апеллирование к «человеку», к его способностям и возможностям не по­может выйти из тупика.

Скажем больше: то «индивидуально-оценочное отношение», ко­торое Ф. Д. Кондратенко попытался истолковать в значении соб­ственно эстетического, вряд ли может быть представлено в форме вещи или какой-то предметности вообще. Ибо, взятое в виде прак­тически безучастной, пассивной оценки человека (а Ф. Д. Кондра­тенко даже равнодушие возвел в ранг эстетических оценок), оно есть порождение не действительного субъекта эстетической деятель­ности, а абстракции субъекта — абстракции индивидуально-оценоч­ной деятельности вообще (как будто возможна не индивидуально-оценочная деятельность или оценка коллектива без составляющих его индивидов).

Впрочем, если высказываться до конца, то даже за этой абст­ракцией субъекта тоже, видимо, скрывается определенный человек, но как раз такой, который волей известных исторических обстоя­тельств уже давно лишился каких-то действенных общественных стимулов в жизни, оставив себе лишь потребность в «индивидуаль­ных оценках», в созерцании мира «со стороны», в словесной актив­ности. Смеем думать, однако, что это «индивидуально-оценочное» отношение подлежит практическому упразднению как раз во имя подлинного эстетического отношения человека.

К сожалению, требование введения существа (а не видимости) практики в логику анализа природы эстети­ческого не нашло должного осознания даже в тех рабо­тах, которые, казалось, уже по времени должны были бы учесть ошибки «общественников» и «природников». Бро­сается в глаза постоянное увлечение гносеологизмом, стремление перевести проблему в плоскость методологий


других наук, расчленить ее на массу второстепенных для эстетики вопросов.

Думается, что при такой открытой несогласованности представления об эстетическом, какой она все еще на­блюдается в эстетической литературе, было бы слиш­ком поспешно ставить вопросы о «моделировании эсте­тических явлений» или, как это отмечает Ю. Борев, пы­таться «общественную концепцию (!) прекрасного выра­зить математически, создать ее знаковую модель» [10, 18 ]. Не станем спорить, может, такое моделирование и необходимо в эстетике. Что же касается самой концепции «общественников», то, прежде чем ее моделировать, сле­довало бы хорошо разобраться в ней даже самим «об­щественникам». Ибо, право же, некоторые из них уже готовы последовать своеобразно сложившемуся в эсте­тике штампу: использование в исследовании достижений бионики, семиотики, кибернетики и т. д. мыслится чуть ли не верхом современного подхода к эстетическому, хотя такое обращение к естественным наукам вряд ли до конца проясняет дело.

При этом далеко не лучшее, что было ранее у «обще­ственников», может найти свое выражение в подобного рода устремлениях. Здесь нельзя не отметить все тот же односторонний анализ, расчленение эстетического объек­та (разумеется, на уровне методов той же семиотики или кибернетики), тот же абстрактный синтез этих уже омертвленных его «структурных элементов», завершаю­щийся описанием их в «субъективно-объективном» зна­чении. Различие только в том, что если раньше в аб­стракцию общего представления об эстетическом возво­дились такие понятия, как «свойство», «качество», «от­ношение» и т. д., то сейчас — такие, как «ценность», «значение», «мера», «норма» и др. Тяга к оперированию такими понятиями не случайна. Согласно объяснениям самих авторов, каждое из них несет двойственную на­грузку, или, скажем по-современному, двойственную ин­формацию, и о субъекте, и об объекте, что якобы и со­ответствует двойственной природе эстетического. (Как будто любое человеческое понятие не несет аналогичную нагрузку!)

Между тем существо задачи остается прежним, и за­мена абстракции «свойство» на абстракцию «ценность» или «мера» так же ничего не проясняет, как не проясня-


ет замена понятия «эстетическое» на понятие «икс» или «игрек». Этим можно только оттянуть решение задачи, но не решить ее по существу.

К слову сказать, современная буржуазная эстетика весьма успешно реализует установку на исчерпание фе­номена эстетического с помощью почти всех перечислен­ных выше естественнонаучных приемов. Настолько ус­пешно, что из этого следовало бы сделать недвусмыслен­ный вывод: стремление всесторонне проанализировать предмет исследования — это стремление хорошее, но не увлекаемся ли мы естественнонаучной методологией хо­тя бы в том смысле, что восполняем ею пробелы в раз­работке методологии своей науки?

Герберт Франке в работе «Феномен искусства» («Естественнонаучные основы эстетики») достаточно правильно формулирует задачу: «найти средства, кото­рые освещали бы многогранность явлений искусства» [41, 8 ]. Таким средством автору видится эстетика в ее «соприкосновении с естественными науками» или эсте­тика, которая «основывалась бы на новейших исследова­ниях теории происхождения, психологии отношений, неврологии, исследованиях в области мотивов и биоки­бернетики» [41, 8]. Автор при этом вовсе не гоняется за какими-то частными результатами. Акцент на необходи­мости «соприкосновения» эстетики с естественными нау­ками делается для проведения мысли о том, что «в эсте­тике теперь представляются новые пути выхода, так как рядом с ее философским и историческим аспектами выс­тупают и биологический, и технический». И далее: «Ма­тематический инструмент кибернетики — это теория ин­формации. Только с ней стало возможным найти меру для того понятия, с помощью которого произведение искусства становится измеримым. Это понятие — инфор­мация» [41, 13 ].

Не заостряя ситуацию, отдадим должное и естествен­ным наукам в вопросах эстетических. Ведь, в конце кон­цов, важна идея, а не ее интерпретация буржуазным эстетиком. К тому же и сама практика вторжения таких наук в эстетику настолько полна достаточно красноре­чивыми результатами, что вряд ли можно игнориро­вать их.

Все это так, и мы вообще обошли бы эту идею сторо­ной, предоставив обсуждение ее более сведущим в есте-


ствознании людям, если бы в реализации ее трезво оце­нивались возможности самого естествознания и не сме­шивались границы между естественнонаучным взглядом на вещи и взглядом собственно философским, теорети­ко-эстетическим.

Весьма любопытно, что цитируемый нами автор пре­красно понимает все это. Больше того, он понимает и другое, что, к сожалению, не всегда сознается нашими исследователями: хотим мы того или не хотим, но стремление к видимой «полноте» охвата эстетического явления различными естественнонаучными точками зре­ния ведет вовсе не к углублению в предмет исследова­ния, не к проникновению в его сущность, а скорее к уп­рощению его, к своеобразному «очищению» от всего то­го, что требует не естественнонаучной, а философской, социальной, политической и т. д. интерпретации. Цити­руемый нами эстетик последователен, по крайней мере в том смысле, что сознательно становится на точку зрения этого упрощения, ибо при этом может мыслить совер­шенно несущественным как раз то содержание, которое оказывается «трудным» для естественнонаучного истол­кования, т. е. которое затрагивает самое сердцевину спе­цифичности эстетического феномена, социальный смысл такой специфичности. «Выводы естественнонаучной тео­рии искусства должны быть объективными, — предуп­реждает автор. — Этого можно достичь, если явление (произведение искусства. — А. К.) подавать чистым; если мы исключим полностью влияние всего того, что не является предметом (!) исследования. Однако высокая сложность материала исследования делает сложным и момент исследования. Настоящее произведение искусст­ва редко когда отвечает требованиям чистоты. Когда появляется необходимость проверить эффект его воздей­ствия, то обычно всплывают при этом побочные величи­ны, которые прикрывают главное. Многие из этих вели­чин-помех базируются на ассоциациях, воспоминаниях, традициях, социальных представлениях, выводах крити­ков искусства и т. п. Когда эти побочные величины до­бавляются к нашему восприятию произведения искусст­ва и, таким образом, влияют на понимание его эффектив­ности, то ими можно в конечном счете и пренебречь. Если же объект исследования не поддается эксперимен­ту, естествоиспытатель помогает себе попытками приме-


нения моделей.... Модель произведения искусства долж­на отвечать двум требованиям: 1) она должна быть доступно простой, чтобы легко ею оперировать; 2) она должна заключать в себе как можно меньше побочных явлений... чтобы исключить ассоциации» [41, 10 ].

«Техника,— заключает Г. Франке,— позволяет нам охватить даже целые жанры искусства измерениями в моделях. Например, осциллограф катодных лучей дает возможность проанализировать беспредметную графи­ческую игру света — связь образа с ритмом и, таким об­разом, ее аналогом — музыкой. Обращение с аппаратом простое... Этим аппаратом и другими, подобными ему, можно в любое время проследить созревание формы искусства от ее первого выражения до проявления в це­лой системе правил. Даже электронно-вычислительная машина пригодна для этого. Ею можно гипотетически обосновать стили искусства и по желанию изменять их. Осциллограф катодных лучей и электронная машина, перерабатывающая информацию, в своем значении для искусства далеко перешагнули рамки известных иссле­дований. Они применимы как предвестники будущего ис­кусства — искусства автоматизации и машинизации» [41, 10–11 ].

Не знаем, как читателю, но нам приятно иметь дело с откровенным противником. Уж если он считает, что все социальное в явлении искусства — это просто «величи­на-помеха», то так и говорит; если ассоциации, выводы критиков искусства, традиции и т. д. находит трудными для моделирования, то говорит и о вполне реальных трудностях, которые призывает просто обойти. Гораздо хуже, когда то же моделирование сопровождается без­мерным оптимизмом, пышным набором категорий от­нюдь не естественнонаучного порядка, призывами «учесть и социальное» в явлении и т. д., но все это — ради того, чтобы каким-то образом не принизить наши возможности в деле автоматизации или машинизации.

Гносеологизм в эстетике должен быть преодолен с диалектико-материалистических позиций. Методологически в нем может быть признана правильной лишь постановка вопроса о предмете исследо­вания, т. е. попытка с самого начала представить эстетическое не­безотносительным к человеческим потребностям и, таким образом, изменяющимся и развивающимся вместе с ними. Правда, даже в этой попытке гносеологизм остается крайне бесплодным, так как схватывает самое абстрактную связь эстетического с человеком.

6 — 8-1197


ГЛАВА II

О СПЕЦИФИЧЕСКОМ ПРИНЦИПЕ

И «НАЧАЛЕ» ТЕОРИИ ЭСТЕТИЧЕСКОГО.

ЭСТЕТИЧЕСКОЕ И БЕЗРАЗЛИЧНОЕ

ЕДИНСТВО ДИАЛЕКТИКИ,

ЛОГИКИ И ТЕОРИИ ПОЗНАНИЯ ПРИМЕНИТЕЛЬНО К СПЕЦИФИКЕ ЭСТЕТИЧЕСКИХ ИССЛЕДОВАНИЙ. ПОНЯТИЕ «НАЧАЛА» ТЕОРИИ ЭСТЕТИЧЕСКОГО

Решить проблему эстетического можно только при усло­вии, что мысль исследователя обратится к действитель­ной истории возникновения и развития человеческих пот­ребностей, к истории их формирования и способов удов­летворения. Такой подход к проблеме не противоречил бы конечным целям исследования — анализу объектив­ного существа эстетического, — как это могло бы пока­заться стороннику онтологического направления.

Всякое бытие дается человеку через мышление, со­знание, через логику и историю их развития. В равной мере и бытие эстетического может быть обнаружено и доказано не иначе как через живое движение человече­ской чувственной практики. Причем для собственно тео­ретического исследования, не имеющего непосредственно дела с бытием объекта, вопрос о «доверии» этому исто­рическому (и практическому) движению, иначе говоря, вопрос о действительности того, что лежит (и лежит ли?) по ту сторону мышления, сознания, чувственности, сразу же превращается в вопрос о «доверии» самому существу марксистской теории отражения. Для исследо­вателя, строящего свою логику лишь на наглядности эмпирического опыта, такая теория фактически выполня­ет чисто формальную функцию, так что, скажем, поло­жение о той же объективности эстетического, вместо то­го чтобы быть выводимым из самодвижения принципов отражения, может задолго до этого выводиться совер­шенно стихийным образом простой ссылкой на абстрак­цию практики. В действительности же теория отраже­ния призвана выполнить методологическую функцию от начала и до конца исследования, составить внутренний источник логического развития знаний. В этом смысле


отношение к объективности всякого бытия оборачива­ется для теоретика отношением к философскому смыслу процесса отражения.

Другое дело, когда надо выяснить, в какой принци­пиально необходимой (соответствующей природе объек­та отражения) форме взять само это отражение, мыш­ление, чувственность и т. д., чтобы довериться им, т. е. рассматривать их не только как моменты произвольно составленного представления, скажем, о существовании красоты, но и как моменты вполне существенного и ко­нечного доказательства такого существования. Боязнь некоторых эстетиков обращаться к субъективности, не­доверие к чувственному, апеллирование к абстрактной практике и т. п. — все это и есть результат непонимания формы тех субъективных процессов, осознание самоот­ражения в которых только и может составить предпо­сылку правильного уяснения природы эстетических явле­ний и объективности их существования одновременно.

Что же касается практики, то она действительно яв­ляется критерием доказательства существования эстети­ческого, но не в том смысле, что представляет собой чис­то внешний, механический, без движения субъективности процесс (какой ее фактически и мыслит онтологизм), а в том, что она включает в себя это субъективное и как что-то подлинно непосредственное, несомненное, неоспо­римое. Вероятно, и сама чувственность, взятая в значе­нии этой непосредственности и неоспоримости, может нести в себе выражение всего богатства практики и в та­кой форме предстать важным инструментом анализа природы чувственных явлений.

Поэтому непременным условием правильного подхо­да к проблеме должно явиться признание методологиче­ской значимости одного очень важного положения. Спо­соб движения чувственности, взятой во всем богатстве ее общественных практических определений, и способ выявления, познания и доказательства бытия эстетиче­ского есть один и тот же диалектический процесс, под­чиняющийся одному и тому же закону их. Объективно истинного функционирования. Этот процесс, конечно, можно расчленить какими-то аспектами познания (он­тологическим, аксиологическим, психологическим и т. д.), равно как и упростить закон его указанного функционирования. Но расчленить лишь в теории. Ибо

6* 83


на практике никакой другой способ познания, кроме способа этого живого, человеческого движения чувствен­ности, не в состоянии обнаружить и адекватным обра­зом отразить специфическую являемость эстетического; иными словами, никакая более достоверная «внешняя практика», кроме правильно понятого акта чувственной человеческой деятельности, не может быть конечным до­казательством бытия и сущности эстетического.

Тем самым для позиции теоретика, не имеющего не­посредственно дела с бытием эстетического, вопрос о таком бытии и его сущности сразу же превращается в вопрос о специфичности указанного чувственного акта и о путях «введения» его в саму теорию без возможного обеднения и произвольного расщепления.

Лишь с совершенно сознательным признанием этих положений в качестве методологически важных и необ­ходимых для исследования можно, наконец, очертить действительные границы нашей проблемы и преодолеть крайности онтологизма и гносеологизма в ее постановке и решении. Речь идет о том, что:

1) единственно специфическим предметом исследо­вания остается самодвижение и развитие эстетического не в каком-то особом онтологическом, или психологиче­ском, или аксиологическом его смысле *, а в смысле уже указанного способа его непосредственно чувствен­ного проявления и воздействия на человека;

2) только рассмотрение эстетического в такой фор­ме проявления, а отсюда — и объективного его суще­ствования дает возможность ввести в теорию и на деле использовать, с одной стороны, принцип совпадения субъ­ективных и объективных закономерностей вообще и при­менительно к познанию эстетического в частности, с другой — принцип их действительного различия, выте­кающего из существа отражения и решения основного вопроса философии;

* Нам представляется, что так называемый аксиологический, или ценностный, смысл эстетического есть тот же чувственный его смысл, по крайней мере, если сами ценности рассматривать доведенными до какого-то присвоения или утверждения их человеком, т. е. до завер­шения в самом чувстве человека. В противном случае так называе­мый аксиологический аспект эстетического обернется все тем же онто­логическим аспектом со всеми присущими ему методологическими ошибками.


3) лишь последовательное развертывание этих прин­ципов в контексте или в самой логике исследования явится достаточным основанием правильного соединения в теории вопроса о природе эстетического и вопроса об объективности эстетического в один, собственно прак­тический, вопрос проблемы; только в таком соединении диалектика эстетического процесса может быть пред­ставлена как логика (история) развития человеческой чувственной деятельности, а отсюда — и как специфиче­ская теория его познания.

Наше намерение обратиться к субъективному, в част­ности чувственному, акту может быть оправдано и ря­дом других методологических соображений. Что анализ истории развития предмета исследования всегда по-своему необходим,— это не требует особой аргумента­ции. Но в данном случае история не является само­целью. Обращение к ней необходимо для правильного построения логики анализа предмета в его совершен­ной, законченной, действительно существующей форме. Совершенность же, или законченность, развития эстети­ческого состоит не в том, что оно существует как нечто предметно застывшее, статичное, природное и т. д. (о каком тогда его развитии может идти речь?), а в том, что по самому смыслу своего практического функциони­рования оно воздействует на человека, присваивается им, в конечном счете — движется сомо -чувствием чело­века. Другими словами, действительность эстетического состоит и в том, что оно получает завершение, угасая в акте потребления, где само потребление его есть и свое­образная конечная цель, конечный смысл его существо­вания, а потому и законченная форма совершенства.

Но если принять это во внимание, то, возвращаясь к методологической стороне, мы опять вынуждены будем констатировать необходимость обращения к субъектив­ности, к тому же в достаточно определенной ее форме.

Кроме того, обращение к истории, как известно, в оп­ределенном смысле вообще невозможно. Если анализу подлежат, скажем, человеческие потребности и способы их удовлетворения, то именно по причине их историче­ской изменчивости исследователь всегда будет сталки­ваться с необходимостью уяснения их в таком виде, в каком они уже не существуют. Тем самым складывается ситуация, которую Гегель образно передал словами:


«Сова Минервы вылетает в полночь». Стремление схва­тить предмет мыслью в его совершенной форме обнару­живает себя тогда, когда фактическое становление та­кого предмета уже оказалось скрытым за горизонтом времени.

Это обращение познания к несуществующему может на деле означать обращение его лишь к самому себе, к своей логике, к своему развитию. Применительно к пред­мету нашего разговора это означает, что мысль должна быть повернута прежде всего к той логике развития человеческих чувственных процессов, которая в сверну­том виде уже вобрала в себя и фактическую завершен­ность развития эстетического (движение его в само­чувствии человека), и всю историю такого развития.

Отныне задача могла бы свестись к осуществлению своеобразного «обратного» развертывания такой логики в само представление истории развития предмета, т. е. в собственно движение или построение его теории. Эта теория и могла бы составить выражение существа сов­падения диалектики и логики развития предмета, но совпадения таким образом, каким оно вытекает из от­ражения или из определенного различия познания и познаваемого.

Мы не останавливаемся сейчас на особенностях ме­ханизма развертывания мысли в интересующей нас тео­рии. Важно подчеркнуть, что представление реальной истории становления предмета исследования в самой логике не должно быть упрощено мыслью, рассудком. Указанный механизм должен быть в высшей степени диалектичным, имманентным процессу отражения как становлению тождества различий логического и истори­ческого *.

* Применительно к анализу эстетического речь идет не о какой-то особой «логике выражения» или «логике вчувствования», какими они традиционно противопоставлялись логике отражения (Шеллингом, Шопенгауэром, особенно — Кроте). Что рассудочным движением мысли нельзя постигнуть феномен чувственного,— эта истина извест­на еще со времен Канта. Но дело в том, что она родила, и нередко поныне порождает, представление, будто теория об эстетическом, вообще эстетика, должна иметь свою логику, принципиально отлич­ную от логики вообще. Указанная истина, однако, не предполагает такого вывода, поскольку помимо рассудочной, т. е. традиционно аристотелевской, логики существуют и современная формальная ло­гика, и логика диалектическая, или же — логика как материалисти­ческая диалектика. И если эстетическое действительно нельзя по-



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-07-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: