ПРИРОДА ФЕНОМЕНА ЧУВСТВЕННОГО 8 глава




Было бы большой ошибкой допускать, что это фило­софское требование не распространяется на понимание эстетической деятельности, даже если признавать пра­вильным известный тезис о «незаинтересованности» та­кой деятельности. Практика подтверждает, что сама эта «незаинтересованность» (которая, кстати, и дает формальный повод допускать существование некой «эстетически нейтральной» оценки, в отношении которой выводится эстетичность безобразного) вовсе не означа­ет отсутствие какого бы то ни было интереса. Скорее, она есть обратная сторона выражения наивысшей чело­веческой заинтересованности. И именно потому, что такая заинтересованность действительно существует, более того — способна реализоваться целиком и без остатка,— именно эта полнота ее реализации делает возможным ее превращение и в нечто не -заинтересован­ное: в такое ценностное выражение жизни, завершен­ность которого положена по ту сторону всевозможного частного интереса и даже всего интереса как такового (не-за-интересом данная — значит данная сейчас, не­посредственно, как самореализация того, что положено в интересе). Предстоит еще уяснить, что собой пред­ставляет такая самореализация и может ли ее форма сводиться к форме выражения оценки или оценочного суждения как такового.

Нельзя не отметить, что почти вся эстетика прош­лого, по крайней мере в лучших ее устремлениях, свя­зывала с эстетическим довольно широкий круг ценнос­тей. Но при любых обстоятельствах это были ценности, которые брались по какой-то наивысшей человеческой мере, по предельно глубокому человеческому интересу. Кант свел этот интерес к априорной способности чело­века выражать суждение вкуса, Гегель — к самоцели развития человеческого духа и выявлению его в созна­нии индивида, Чернышевский — к выражению жизни, которая есть «наилучшая по нашим понятиям». И хотя положительное содержание такого интереса большей


частью раскрывалось на метафизической или идеали­стической основе и сводилось к сугубо духовной потреб­ности человека в таких же духовных феноменах *, нель­зя не отдать должное исследователям прошлого в их стремлении проводить определенную грань между эмпи­рическим, непосредственно-чувственным смыслом эсте­тического и теоретическим его смыслом, т. е. между возможностью представления его в той или иной кон­кретной оценке или во вкусе человека и действитель­ностью его существования с точки зрения функциониро­вания этих оценок и вкусов вообще, по самому их по­нятию.

Кант, например, так и ставил вопрос: как вообще возможно суждение вкуса? Ответ сводился к тому, что такое суждение возможно благодаря существова­нию у человека априорной способности к выражению чувства удовольствия и неудовольствия. Отбросим апри­оризм Канта и обратим внимание на другое. Заметим, его интересовало не то или иное конкретное удовольст­вие или неудовольствие, а сама возможность их по представлению в понятии, иначе говоря, по представле­нию их всеобщего и необходимого выражения.

Что же это дает Канту? А дает многое. Он ищет не­которые исходные понятия возможного существования суждения вкуса, ищет для того, чтобы, подняв их до уровня определенного обобщения, сделать вывод о су­ществовании особого выражения суждения вкуса — способности к эстетическому суждению. Так Кант и по­ступает. Логически поставив границы понятиям «удо-

* Можно сказать, что вся домарксовская эстетика, за исключе­нием, пожалуй, эстетики Н. Г. Чернышевского, не знала реальной потребности в эстетическом, т. е. отличной от потребности человека в искусстве, в духовных феноменах. Именно это обстоятельство и приводило к отождествлению эстетического с прекрасным, а безраз­личного — с безобразным, что в данном случае очень логично. Ведь эстетическое и безразличное, взятые в системе движения искусства, т. е. в контексте определенных целей художника, не могут существо­вать в том виде, в каком они возможны до включения в такую систе­му, когда остаются не разрешенными по своему антагонизму, не до­веденными до «снятия» этого антагонизма в пользу идеала, кра­соты. Если бы такое «снятие» (и именно в пользу идеала) не осу­ществлялось, то потерялся бы сам смысл существования искусства. С другой стороны, если бы противоречия между эстетическим и без­различным всегда оказывались реально разрешимыми, то на долю художника выпало бы простое копирование действительности.


вольствие» и «неудовольствие», т. е. взяв их по наивыс­шей шкале возможной заинтересованности или незаин­тересованности, он приходит к выводу о необходимости существования у человека уже упомянутой способности к эстетическому суждению. Причем важно как раз то, что приходит чисто логическим путем, минуя, может быть, саму логику строгого и последовательного анали­за первоначально вычлененных понятий, доведя эмпири­ческое представление суждения вкуса и оценки до их простого обобщения в сознании.

Конечно же, не следует преувеличивать важность кантовского шага. Не понимая практических и социаль­ных предпосылок возникновения и развития способнос­ти к эстетическому суждению, Кант вынужден был тол­ковать ее врожденной и априорной. Это означало, что из его поля зрения сразу же выпадали все реальные (не просто духовные, художественные) предпосылки ее становления, к тому же такие, которые в качестве диа­лектически активной стороны предполагали и опреде­ленное обезразличивание человека к безобразному, к своему реальному социально-отчужденному состоянию. Кант вообще не мог понимать, что благодаря такому обезразличиванию к безобразному рождается и само небезразличие человека к прекрасному, что, таким об­разом, в той мере, в какой этот процесс остается соци­альным, ибо порождается конкретной практикой жизни, в такой же мере и сама способность к эстетическому восприятию остается социальной и практической по своей природе. Однако ввести этот диалектический, по-социальному противоречивый момент в саму теорию, т. е. сделать ее и моментом логики — все это было не под силу Канту в такой же мере, в какой вообще было не­возможно в то время дать научный анализ социальным противоречиям, осуществить их диалектико-материали­стическое толкование.

По этим же обстоятельствам и Гегель не сумел уви­деть в безразличном какое-то предметно-практическое содержание и его противоположность содержанию эсте­тического. Гегель вообще не затрагивает эстетическое и безразличное вне контекста движения искусства, где они уже представлены как разрешающиеся по этой про­тивоположности и в соответствии с требованиями идеа­ла. Даже там, где Гегель предпринимает анализ отчуж-


дения и, казалось, затрагивает момент обезразличива­ния человека, этот анализ не выходит за рамки чисто теоретического представления такого отчуждения, кото­рое фактически сводится здесь к понятию распредме­чивания.

В итоге для Гегеля осталась непонятной другая пот­ребность в эстетическом, кроме потребности в чисто ду­ховных феноменах вообще и в феноменах искусства в частности. Но еще большего внимания заслуживает тот факт, что даже такая потребность оказывалась, по Ге­гелю, рожденной не самими людьми (и уж, тем более, не вследствие существования какого-то негативного со­циального момента в жизнедеятельности этих людей, через отрицание которого исторически вырабатывалось и что-то позитивное в их интересе), а волей «абсолют­ного духа» с его наперед положенным, своеобразно за­кодированным стремлением к «саморазвитию» и «само­совершенствованию».

Эта внечеловеческая положенность «духа» предопре­делила, по Гегелю, направленность развития и всех ос­тальных потребностей человека, которые выводились уже не столько из жизненной основы бытия людей, сколько навязывались им со стороны собственным раз­витием такого «духа». Иначе говоря, хотя такие пот­ребности оказывались и не априорными по форме, как это получалось по Канту, то априорными по содержа­нию, по собственно человеческой необходимости их воз­никновения и существования. А отсюда и вывод: если в представлении К. Маркса именно социальные проти­воречия, доведенные до крайней, «невыносимой силы» [1, т. 3, 33 ] (следовательно, и силы негативного отно­шения человека к тому, что еще может существовать, но уже исторически должно быть упразднено), и побуж­дали его к подлинно революционному практическому действию, то в представлении Гегеля вовсе не эти про­тиворечия, а лишь спокойное и умиротворенное развитие «духа» через опредмечивание и распредмечивание опре­деляло весь смысл революций в разуме и самочувствии людей.

Впрочем, не только для Гегеля, но и для всего идеа­лизма и старого материализма остался совершенно не­понятным реальный смысл безразличного, который в общем-то отличен от чисто духовного его выражения.


И дело не только в том, что эта философия была не в состоянии вычленить понятия «безразличное» — «не­безразличное» как мертвые противоположности (именно гак подчас понимают смысл подобного рода вычленения понятий).

Дело в том, что она еще не могла наполнить эти понятия по-живому практическим, конкретно-историче­ским содержанием. Для нее вся действительная практи­ка представала если не в форме теоретической, как это было у Гегеля, то в форме «грязно-торгашеской», как это было у Фейербаха. Это означало, что даже там, где она и улавливала, скажем, в производственной дея­тельности людей какой-то негативный момент (обезраз­личивание людей), она вынуждена была толковать его в каком угодно смысле, но только не в революционном, «практически-критическом». Именно поэтому у Гегеля, например, единственно земной, человеческий (но совер­шенно не «практически-критический») мотив, с которым он связывает необходимость возникновения и существо­вания искусства вообще, оказывается втиснутым в рам­ки обычного психофизиологического феномена — удивле­ния. «Если говорить о первом выступлении символиче­ского искусства,— пишет Гегель,— то можно вспомнить высказанную мысль, что художественное созерцание, так же как и религиозное, или, вернее, одновременно и то и другое, и даже научное исследование началось с удивления» [14, т. 1, 25 ]. Иначе говоря, акт удивления заслонил для Гегеля всю действительную основу отде­ления духовного от материального, форм сознания — от форм бытия. Что здесь с самого начала было обой­дено стороной — это именно реальная, по-социальному противоречивая предпосылка возникновения форм об­щественного сознания вообще и искусства в частности *.

* К сожалению, нельзя не отметить, что такая ошибка нередко допускается исследователями и поныне, когда необходимость возник­новения искусства связывается не с появлением в историческом про­цессе определенных социальных противоречий, характеризующих рас­щепление общественного бытия, утерю непосредственности состояния человека, а лишь с природным, почти врожденным стремлением людей к творчеству, к опредмечиванию своих сил и способностей. При этом такие исследователи не отдают отчет в том, что такое стремление могло бы вполне успешно реализоваться и не побуждать к жизни существование искусства, если бы само производство и реальная жизнь людей не превратились для них в сферу отчуждения и обез­различивания.


По замечанию К. Маркса, Гегель «видит только по­ложительную сторону труда, но не отрицательную» [1, т. 42, 159 ], т. е. не видит революционизирующую его сущность. Ведь труд не только создает человека, но и превращает его в раба, в отчужденное существо. С дру­гой стороны, именно благодаря этой негативности тру­да формировалась как противоположность и его пози­тивность: обобществленность, осознанность, наконец, его историческая способность выступить в качестве ре­альной силы по упразднению капитала.

В равной мере и в факте существования искусства Гегель улавливает лишь позитивный момент. Объясняет­ся это тем, что там, где ему приходилось сталкиваться с необходимостью выводить то или иное духовное яв­ление из самого же «духа» (а идеализм требовал от него не касаться подлинно земных основ такого явле­ния), Гегель все же вынужден был обращаться к этим основам, но делал это так, что фактически оставался в плену у обыденной эмпирии. И в самом деле, первое, что улавливает именно эмпирический взгляд на суще­ствование искусства, есть прежде всего некоторая по­ложительность такого существования: с помощью ис­кусства человек очеловечивает себя, идеально утверж­дает; искусство несет в себе великий гуманистический смысл и т. д. При этом такой взгляд упускает из виду другое: само это очеловечивание, идеальное утвержде­ние человека в сфере духовной есть лишь обратная сто­рона отсутствия такого утверждения во всех остальных сферах реальной жизнедеятельности людей.

Иначе говоря, то, что в силу социальной историче­ской необходимости искусство становится средоточи­ем творческого отношения человека к бытию (по край­ней мере для классового периода времени), что это от­ношение приобретает особую духовную, художествен­ную форму, есть результат не только творческой фанта­зии самого художника, но и определенное следствие «утраты» людьми непосредственности и целостности их заинтересованности в любой из возможных сфер реаль­ной жизнедеятельности. Образно выражаясь, искусст­во — это и своеобразная компенсация такой «утраты», т. е. оно живет и за счет постоянного отрицания той исторической расщепленности чувственного состояния человека, которая еще и поныне может иметь место в

 


виде проявления одностороннего утверждения, обыден­ного интереса, уродливого наслаждения. Искусство, ак­кумулируя в себе огромнейшую степень человеческого (исторического) небезразличия по сути к любому из моментов проявления жизни людей, уже этим становит­ся в своеобразную оппозицию тому обыденному интере­су и тем несовершенным формам жизни, которые также сложились исторически и могут иметь место незави­симо от функционирования искусства.

Но эта оппозиция — не вечна. Ибо хотя в искусстве конфликт между прекрасным и безобразным, целостным и расщепленным, эстетическим и безразличным и т. д. доводится до крайней их непримиримости, противостоя­ния и в конечном счете до разрешения в пользу идеала (что, безусловно, составляет не просто положительную, а крайне жизненно необходимую, революционизирую­щую сторону существования искусства), не следует за­бывать о том, что само это разрешение осуществляется в идеальной, духовной форме и как таковое не может быть отождествлено с реальным, фактическим разреше­нием указанных противоположностей. Ибо реальное разрешение — это уже дело не только искусства, но и реальной практики жизни. Поэтому для диалектическо­го мышления не может выглядеть необычной и другая мысль: с полным устранением тех негативных социаль­ных моментов, в оппозиции к которым находится искус­ство, само оно должно выходить за рамки чисто духов­ного его выражения, становиться своеобразной «произ­водительной», творческой силой человека — формой реального эстетического совершенствования. Но этот выход не означает «саморазрушение искусства», как это получилось у Гегеля. Он будет означать все то же разрешение конфликта между эстетическим и безраз­личным, прекрасным и безобразным и т. д., но уже не только в форме идеальной, как это возможно в сфере собственно сознания и «духа», но и в форме всего бо­гатства реально выраженной деятельности или само­деятельности людей.

Впрочем, эта сторона дела нас интересовала лишь постольку, поскольку важно подчеркнуть достаточно простую мысль: безразличное не следует брать лишь в негативно-оценочном смысле, хотя, безусловно, оно не­сет в себе и такой смысл; гораздо важнее понять его и


в значении определенного теоретического инструмента, что предполагает четкое разграничение его методологи­ческой и непосредственно-оценочной функции.

Как и в случае с двузначностью термина «эстетиче­ское», нельзя смешивать два совершенно различных зна­чения термина «безразличное»: 1) как нечто принадле­жащее науке эстетике («эстетическое понятие»), т. е. как сугубо теоретический элемент логической системы знаний, и 2) как непосредственно чувственное выра­жение определенного рода отрицательной оценки.

Сразу же оговоримся, что понимание необходимости введения в эстетику понятия безразличного ни в коем случае не должно переноситься на понимание необходи­мости выражения той или иной оценки, какой она ви­дится с точки зрения целей эстетического воспитания. Безразличное важно для эстетики лишь как определен­ная специфическая черта теоретико-эстетического ана­лиза чувственных явлений. И для нас введение этого понятия в эстетику является само собой разумеющимся хотя бы потому, что «изгонять» из нее так называемые «отрицательные категории» (безобразное, низменное и т. п.) или же не брать их в качестве узловых момен­тов, принципов, законов движения научных знаний — значит «изгонять» из нее само существо диалектики и логики, подменяя их набором простых пожеланий о не­обходимом выражении тех или иных оценок *.

Вероятно, для диалектического материализма выгля­дела бы крайне странной, скажем, попытка исключить из рассмотрения понятие «случайность» только на том основании, что в представлении обыденного сознания оно может ассоциироваться с чем-то несущественным, незакономерным, противостоящим необходимости. На­верное, недопустимо и в эстетике умалчивать о безоб­разном или безразличном только потому, что за ними

* К сожалению, в эстетической литературе уже примелькались выражения типа «воспитаем здоровый эстетический вкус», «за здо­ровую оценку», «за здоровое эстетическое начало» и т. п. Это «здо­ровое» тоже является своеобразной компенсацией утери в теории существа логики и диалектики. Здесь чем меньше этой логики в зна­ниях, тем больше морализаторства по поводу того, что «здоровое» и что «нездоровое» в оценках следует принимать за истину. Отсюда — и все достоинства таких исследований приходится измерять чуть ли не по художественным критериям: по пафосу автора, по эмоциональ­ности его языка и т. п.


скрывается что-то отрицательное и глубоко противо­положное всему тому, что по самому смыслу сущест­вования эстетической науки и нашей жизни в целом должно быть всегда положительным и оставлять нас небезразличными к нему.

Вряд ли можно научно разобраться в сущности (и именно в сущности) красоты, миновав такое же уясне­ние сущности безобразного; вряд ли можно выработать богатство чувственной восприимчивости к эстетическому без выработки соответствующего представления о без­различном. Вообще путь формирования чувственной культуры человека (если уж переводить разговор в плоскость осознания практики эстетического воспита­ния) по природе своей противоречив и диалектичен. И с точки зрения этой диалектичности заводить разговор о безобразном совершенно не означает, как это кажется эмпирику, создавать человеку предрасположенность к тому или иному безобразному поступку или действию, намеренно обращать внимание на какие-то отрицатель­ные стороны нашей жизни (дескать, «к примеру», ибо эмпирик не может без них), сознательно преувеличи­вать значение каких-то нетипических случаев и обстоя­тельств в нашей жизни.

Следует помнить, что научная система знаний исхо­дит из единого гносеологического идеала: взять пости­гаемый предмет таким, каков он есть, без возможного искажения его в мысли и оценке, хотя и с. учетом их. Не составляет исключения в этом отношении и эстети­ка, которую интересует не только единичный случай проявления красоты или безобразного, но и вся сущ­ность, закон, принцип такого проявления (будь оно в виде вещи или поступка человека, со стороны субъек­тивной или объективной). Что же касается непосредст­венно воспитательного момента, то именно потому что эстетика преследует раскрытие законов красоты, таким действием она апеллирует не только к необходимости выработки определенной суммы знаний, но и должной чувственной ориентации человека.

Поэтому было бы неправильным делать вывод о том, что в собственно понятийном смысле безразличное или безобразное не несут в себе никакого специфически эмоционального содержания и представляют собой прос­тое обобщение тех или иных оценочных отношений че-


ловека. Понятия эстетики, как и всякой другой науки, не могут быть индифферентными по отношению к тому предмету, который отражают. С другой стороны, вполне правильной выглядит и та мысль, что, скажем, понятие красоты не содержит в себе ни грана самой красоты. Но правильной только в том смысле, в каком всякое понятие как таковое, как определенное отраже­ние не содержит в себе никакого отражаемого, его ве­щественности, материальности и т. д.*.

Из этого вытекает, что научное понятие — это не просто слово, языковой термин. В сущности, оно есть целая система знаний, к тому же представленная как снятое выражение всей исторической практики постиже­ния того или иного предмета науки. С этой точки зре­ния формирование понятия достигается не просто за счет прямого переноса содержания предмета в сознание человека (скажем, содержания того или иного «эстети­ческого свойства» — в саму субъективность), а за счет выработки таких знаний, которые в своей системе мог­ли бы отразить всю логику исторического развития, по­стижения и освоения предмета.

В этом плане взятое как понятие безразличное фик­сирует исключительно большой степени обобщение все­го непосредственно противостоящего эстетическому и этим выделяет несколько иной смысл последнего, чем это может быть выделено той или иной эмпирической оценкой. Именно эта сторона дела не всегда попадает в поле зрения исследователей, чем, по-видимому, и объ­ясняется недоумение по поводу того, насколько оправ­данно включать данное понятие в систему знаний науки эстетики.

* В этом отношении некорректным выглядит деление категорий эстетики на «объективные», «субъективные», «объективно-субъектив­ные» (см., напр.: Крюковский Н. И. Основные эстетические катего­рии (опыт систематизации). Минск, Изд-во Белорус, ун-та, 1974; Яковлев Е. Г. О системе основных эстетических категорий (опыт теоретического анализа). — Филос. науки, 1977, № 4, с. 96–106).

Категории всегда объективны по содержанию, но субъективны по форме, независимо от того, обобщенным представлением о чем они являются (то ли представлением о творчестве как таковом, то ли представлением об объективном «свойстве» красоты). Скажем, кате­гория «мышление» так же объективна по содержанию, как и катего­рия «бытие», хотя первое само по себе есть субъективное, а вто­рое — объективное. Для категории совершенно безразлично, сту­пенью, моментом истины чего она является.


Правда, такое недоумение будет обоснованным, ес­ли двигаться на уровне анализа все тех же эмпири­ческих оценок и рассуждать от обратного. Действитель­но, не всякое не -безразличное отношение человека мож­но назвать эстетическим. К примеру, мы небезразличны к пепельнице на столе, но вряд ли это отношение эсте­тично.

Однако это будет правильно лишь с точки зрения оценок. С точки же зрения подлинного обобщения или существа самой понятийности (даже не суммы оценок) «безразличное» предполагает несколько иную направ­ленность размышлений.

Мы не станем сейчас задаваться целью выяснять, с реализацией каких небезразличных человеку потребнос­тей рождается то особое его состояние, которое могло бы быть по праву названо эстетическим. По-видимому, всякая потребность, по крайней мере субъективно, не­безразлична человеку. В этом смысле безразличных по­требностей вообще нет. Вероятно, и чисто безразлично­го отношения человека не бывает: так или иначе оно связано с движением какого-то интереса. Даже если перед нами выражение так называемой «нейтральной оценки» (как она подчас сопровождается словами: «мне это абсолютно безразлично») — все равно за ней скры­то какое-то небезразличие. В конце концов, сознатель­ное безразличие — это своего рода нонсенс, но, если можно так выразиться, нонсенс социального порядка. Если безразличие действительно сознательное, то оно уже есть небезразличие, во всяком случае в отношении самого же сознания, а потом, естественно, и в отношении чувств человека, поскольку бесчувственного сознания не бывает. Если же оно выявляется как полное нераз­личение человеком себя и предметного мира (без-раз-лично), то этим, напротив, уже исключается проявление сознания как чего-то взятого в форме цели, мотива, интереса человека в общественном значении этих слов.

Поэтому можно было бы сказать, что там, где без­различие обнаруживается в осознанной форме выраже­ния, т. е. проявляется со стороны человека, а не живот­ного, оно есть просто равнодушие. Там же, где такая форма выражения отсутствует, безразличие характери­зует собой разве что чисто психическое, асоциальное состояние человека. А. И. Герцен так описывает это со-


стояние: «Во время обморока наступает полное психи­ческое небытие; полное отсутствие сознания. Потом яв­ляется смутное, неопределенное ощущение — ощущение бытия вообще, без выделения собственной индивидуаль­ности, без малейшего следа разграничения Я от не-Я; человек составляет тогда «органическую часть приро­ды», сознающую свое бытие, но не сознающую свое су­ществование в качестве органической единицы; другими словами, сознание его безразлично. Это ощущение мо­жет быть приятно, если обморок не был вызван жесто­кой болью, и крайне неприятно — в противном случае. Вот и все, что можно различить: человек чувствует, что он живет и наслаждается или живет и страдает, не зная, почему он наслаждается или страдает, не зная, кто и что ощущает это чувство» [15, 170 ] (Подчеркнуто нами. — А. К.).

В еще большей мере это касается психически нор­мального состояния человека. Практически получается так, что актом отрицательного отношения к чему-то внешнему, реальному человек уже выказывает положи­тельное, не -безразличное отношение к чему-то внутрен­нему, идеальному, духовному. И наоборот. Поэтому субъективно можно было бы констатировать своего рода закон, указывающий на то, что при любой направ­ленности деятельности человека в его состоянии всегда удерживается какая-то положительность его интереса (к себе или к окружающему), не допускающая проявле­ния в нем безразличия как такового; что, таким обра­зом, последнее вообще невозможно, по крайней мере до тех пор, пока человек живет, мыслит, сознательно действует.

Но данный закон не имел бы исключений, а человек вообще не ведал бы о безразличии в отношении к себе или к другим людям, если бы эти отношения всегда ос­тавались действительно осознанными, общественными, необходимыми. Наверное, в том и состоит уже упомяну­тый нонсенс, что состояние безразличия человека воз­можно не только при полном психическом небытии, как это было описано в случае с обмороком, но и при вполне нормальной психической деятельности. Более того, это состояние может быть представлено даже в форме той самой радости или восхищения, по которым мы так привыкли определять эстетичность отношения человека.

 


Конечно, выражение «безразличие в форме радости» звучит не­сколько странно, если не учитывать того, что и сама радость может быть нечеловеческой, что, проявляясь как результат удовлетворения грубой и односторонней потребности человека, она как в зеркале может отражать всю объективную невосприимчивость этого чело­века к богатству подлинно общественных потребностей, следователь­но, и полное безразличие его как к предметам этих потребностей, так и к своему общественному состоянию в целом.

Безразличное есть абсолютная форма выражения равнодушия — момент своеобразного «общественного небытия», хотя при этом и может иметь место бытие психофизическое. Иначе говоря, безразличное свидетель­ствует и о равнодушии человека к чему-то внешнему, окружающему, и одновременно о равнодушии его к са­мой «душе», к цели жизни, к смыслу человеческого бытия.

Чему противостоит такой момент и что он может вы­делить в наших понятиях о человеческих ценностях вообще?

Говорят, скептик «безразличен ко всему на свете». Но безразличен ли? И ко всему ли? Скорее, за отрица­тельным отношением к чему-то окружающему, внешне­му, объективному здесь прячется далеко не отрицатель­ное, не безразличное отношение человека к чему-то своему, субъективному («идеальному»). Как правило, это уже отживающие «идеалы», и единственное, что де­лает их ширмой для прикрытия пустоты скепсиса и равнодушия (а не безразличия) человека, есть некая претензия их на отрицание жизни, без осознания того, согласуется или не согласуется такое отрицание с ис­торической необходимостью, «исторически необходимым требованием» (К. Маркс).

Мы говорим «как правило», ибо, скажем, подлинно трагической личности, состояние которой может харак­теризоваться моментом выраженного безразличия, нет надобности быть скептиком. Идеалы такой личности не противоречат этому «исторически необходимому требо­ванию». Напротив, в ее действиях они находят свое наиболее непосредственное, пережитое, прочувствован­ное выражение. То же, что побуждает эту личность в ис­ключительных коллизиях быть равнодушной к таким идеалам (а об этом лучшим образом свидетельствует сам факт пожертвования ее жизни вместе с идеалом, хотя и во имя идеала), а потом равнодушной и к окру-


жающему вообще (что в итоге и дает нам эту абсолют­ность выраженного равнодушия или безразличность как таковую), есть сугубо практическая сторона дела: не­возможность осуществления таких идеалов силами личности или группы личностей в данное время, в сло­жившихся условиях бытия. Но именно по этой же при­чине личность не может просто избавиться от идеала, принять «другие» представления о необходимой жизни без того, чтобы они не порывали с упомянутым истори­ческим требованием, а тем самым вновь не возвращали личность ко все той же невозможности, а вернее — уже бессмысленности их осуществления.

Так обнажается жесточайшее противоречие непо­средственности состояния человека, которое, пожалуй, единичным случаем указывает на полный и закончен­ный смысл того, что вообще скрывается за понятиями безразличного и эстетического, по отношению к чему человек может быть наиболее заинтересованным и не­заинтересованным. Причем поскольку это противоречие есть противоречие именно непосредственности состояния человека, а не одной оценки, то на законченность тако­го смысла указывает вся жизнь и вся направленность бытия человека, которые, в свою очередь, представляют собой что-то большее, чем выражение чистой субъек­тивности.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-07-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: