ДВА ГЛАДИОЛУСА, ТРИ РОЗЫ 8 глава




— Не помнишь, — резюмировал капитан. — Понятно.

И он вкратце рассказал, как закончился мой вчерашний вечер.

В самый разгар пьянки (а это была самая настоящая пьянка, кто ж спорит) я схватил со стола нож и несколько раз полоснул себе по запястью. Затем выскочил на улицу и, пока меня не скрутили, успел изуродовать невесть откуда взявшейся в моих руках лопатой стоящий на тротуаре автомобиль.

Только-то и всего? Я полностью приходил в себя.

— Черная Ауди? — спросил я.

— Что? — не понял капитан.

— Машина, изуродованная мной, — черная Ауди?

Капитан опустил глаза в свои записи.

— Допустим. И что это меняет?

Я пожал плечами.

— Это моя машина. Посмотрите документы.

— Да мне поебать, чья это машина! — взорвался капитан. — Мне это до пизды, понял?!

Я понял.

— Слушай, — сказал я. — Ты же мне жизнь спас. Ты ж крестный теперь мой. Спаси еще раз.

Он вздохнул, тут же успокаиваясь.

— Это будет тебе стоить, — тихо произнес он.

— Сколько?

— Штука.

— Годится.

— Не рублей.

— Уж понятно, — вздохнул я. — Дай мне мой телефон.

Через два часа я сидел на заднем сиденье такси. Рядом сидела Ольга.

За стеклом мелькал город. Моросил дождик.

— Спасибо, — сказал я жене.

— Я от тебя ухожу, — ответила она.

Я попросил таксиста остановиться недалеко от дома.

Выйдя из машины, захлопнул дверь.

Потом вошел в магазин и купил пузырь коньяка…

Бомж на углу долго смотрел мне вслед, сжимая в руке едва початую диковинную по форме дорогую бутыль.

Я шел домой с твердым намерением завязать.

У парадной на скамейке сидел Иваныч.

— Ты что, Иваныч? — я наклонился над ним.

Из его глаз полились слезы.

— Умру я, Сереж, — сказал он. — Скоро.

— Ты что?.. Ты это что такое сейчас говоришь?

Я всматривался в его испитое лицо и вдруг совершенно отчетливо увидел в нем свое.

Меня пробрал озноб.

— Я умру, Сережа. Умру, — не умолкал он.

— Заткнись! — заорал я, чувствуя, как мои глаза обжигает огнем. — Заткнись, сука!

Но он все продолжал твердить о своей смерти.

Я размахнулся и влепил ему пощечину.

Иваныч замолчал, только чаще захлопал ресницами, еще больше выдавливая слезы из своих потухших глаз.

Меня захлестнула волна жалости. То ли к нему, то ли к себе, то ли еще хрен знает к кому. Это была огромная соленая волна.

Я встал перед ним на колени. Меня колотило.

— Не плачь, Иваныч, — мой голос исказили рыдания. — Не плачь, ты!.. Человек!.. Хули ж ты ревешь, как маленький!

Но я уже сам ревел пуще него.

— Ну прекрати…Слышишь?… Ну что для тебя сделать?..

Скажи, что?!..

Я обнял его голову, и тут меня осенило.

— Хочешь, я возьму тебя на Кубу?.. Иваныч, завтра же!.. Слышишь?.. Все, решено! Завтра же мы с тобой летим на Кубу!.. Обещаю, только не плачь! Слышишь?.. Не плачь!

Дверь парадной открылась, и из нее вышла соседка.

Она прошла мимо, оглядываясь, но мне уже было все равно.

Я улетал на Кубу…

РОЛАН ГАРРОС

«А-моресмо, а-моресми!» — пищал рисованный цыпленок, судорожно взмахивая желтыми культяпками в перерывах репортажей с Ролан Гаррос. Мы с Таней смеялись, глядя на его потешные усилия взлететь с именем французской теннисистки в клюве, посеянной на турнире под вторым номером. Второй номер посева — это что-то да значило, но только не для нас. Возможно, этой рекламной птичке было не до смеха, — она делала то, что делала, — но, право, забавно было глазеть на ее вытаращенные болты по пять копеек. «Кто его рисовал? — думал я, глядя, как цыпленок подпрыгивает на тонких коротеньких лапках. — Кому вообще могла придти в голову такая бредовая идея?» Амели Моресмо не нуждалась в подобной рекламе, это было ежу понятно, хотя, с другой стороны, почему бы и нет, если над этим можно было искренне, от всего сердца, посмеяться. Короче, цыпленок нас вовсю веселил, Амели была хороша, но ее время прошло, и второй номер мог ввести в заблуж- дение лишь несведущего человека, далекого от реалий большого тенниса.

Мы много смеялись, слишком много на двоих. Лежа на диване перед большим телевизором, мы упивались великолепной игрой, и каждый удар ракетки по мячу тугим звоном отдавался в наших телах.

— Ты хотел бы оказаться сейчас на корте? — задавала воп- рос Таня, и ее подбородок касался моего кадыка, щекоча в этом месте кожу.

— На корте? — переспрашивал я, подушечкой указательного пальца ласково водя по ее плечу. — Сейчас?

Я пытался представить в своих руках ракетку, напряженную фигуру соперника на том конце грунтовой площадки, судью на вышке, разделительную сетку, палящее солнце и свой выдох после хлесткого удара. От этого мне становилось не по себе, меня охватывало томительно-сладкое предвкушение игры, ощущение возможности полета.

— Ты чувствуешь э т о? — ее шепот проникал в мой слух, и мое «да» тонуло в наступающей тишине в момент подачи, когда любой случайный шорох может помешать правильному исполнению приема. Да, я чувствовал.

Она перекатывалась, ложилась на меня, прижимаясь ко мне спиной в ожидании парной игры. Начинали мы размеренно, не торопясь, расслабленно перекидывая мяч через сетку, не вкладываясь в удары, как бы разминаясь перед тем, когда можно будет взорваться и показать все, на что ты способен по-настоящему. Она что-то шептала, шептал и я, мы обменивались тайными знаками, выстраивая ближайший розыгрыш на несколько ходов вперед, и эта приобщенность была сродни заговору.

Все заканчивалось в тот момент, когда мне нужно было уходить. За окном моросил холодный питерский дождь, и он был реальнее заходящего парижского солнца.

Таня провожала меня до дверей, мы расставались молча, она улыбалась, и я целовал ее на прощание. Потом выходил в парадное, спускался по гулкой широкой лестнице и нырял в сырой сумрак.

Потом наступал новый день, мы снова смотрели теннис, комментируя шансы того или иного спортсмена в продвижении по турнирной сетке. Все эти разговоры вертелись вокруг одних и тех же имен: фавориты всегда одни и те же — таков реальный расклад, хотя, конечно, случаются и сенсации. Когда люди играют на вылет и выкладываются в каждом матче по полной, никогда нельзя предугадать, что в конечном результате окажется сильнее — страсть или же хладнокровная уверенность в своих силах.

Турнир набирал ход, после двух первых «въезжающих» кругов все четче стал вырисовываться упругий соревновательный ритм, и даже «болл-бои» на линиях подтянулись и кричали «аут» так, как будто спасали кому-то жизнь.

Нас также охватил азарт: уже можно было не сомневаться, что борьба пошла нешуточная, хотя до решающих поединков было далеко. Мы еще могли позволить себе некоторую расслабленность, но тягучая томность первых встреч уже отходила в прошлое.

В перерывах Таня заваривала чай, кидала в микроволновку пиццу, нарезала фрукты для салата. Меня умилял кишмиш в ее голове, когда дело не касалось самой игры, — в те моменты, когда она позволяла себе отвлечься, — но вот эта девочка возвращалась ко мне и обхватывала ладонью твердую ручку ракетки, и все становилась на свои места.

— Как он двигается! — в восхищении выдыхала она, глядя на экран.

— А как он стоит, — подначивал ее я.

— Да он вообще не стоит, — возражала она, и наш смех сливался с аплодисментами искушенных зрителей, приветст- вующих классную обводку по линии.

Судья объявлял счет, и он был пока в нашу пользу.

Шла вторая неделя турнира. Каждый вечер я уходил домой, получая необходимую мне передышку. Я не то чтобы нарушал режим, но иногда позволял себе пару банок пива, шагая к метро в молочном тумане белой ночи. Французы, испанцы, итальянцы и хорваты, — все их чудные имена растворялись в этой наполненной сыростью городской вязи, во всем том, что окружало меня в те минуты, когда я был абсолютно свободен. Ролан Гаросс отходил далеко на зад- ний план, его шум пропадал в листве лип, прохладный воздух вытравливал из памяти жаркий запах пота, дрожь переживания уступала место другой дрожи, рождаемой не желанием, но покоем.

«Господи, — думал я, попивая из банки, — неужели т о и э т о — величины разного порядка? Неужели их нельзя сложить, — так, чтобы получилось целое число, которое можно будет без остатка поделить на свою жажду обладания тем и другим в равной мере? Как справляются с этим те, у кого нет времени остановиться, у кого воля к победе и совершенству преобладает над простым желанием жить?» Я думал о Тане, которую оставлял каждый вечер, чтобы вернуться в свой мир; я был раздвоен, но это были мои проблемы. Что чувствовала она, я не знал. Вероятно, то же самое.

Наступил день финала.

Я пришел за пару часов до игры, чтобы как следует подготовиться к решающему поединку. Таня также была возбуждена больше обычного, она буквально не могла усидеть на одном месте. Вопреки нашим предположениям, Амели все же дошла до финала, и сегодня ей предстояло побороться за титул. «А-моресмо, а-моресми!» — верещал цыпленок, который за последние две недели, не прибавив ни в росте, ни в весе, успел задолбать половину земного шара.

Спортсменки с большими сумками через плечо вышли на корт.

— Ложись, — сказала мне Таня.

Я лег рядом, пытаясь справиться с нервной дрожью. «Гос- поди, как в первый раз», — думал я, целуя горячие губы. Моя ладонь легла на ее грудь и легонько сжала.

— Не-е-ет, — выворачиваясь из-под меня, протянула она. — Я хочу посмотреть финал.

— Правда? — отстраняясь, спросил я.

— Правда, — ответила она.

Заканчивался третий гейм, француженка проигрывала на своей подаче, но это было уже неважно, потому что теперь уже подавал я, четко и уверенно выцеливая туда, куда мне было нужно.

Уже потом, целуя меня на прощание, она опустила ресницы, чтобы скрыть выражение глаз.

Закурив, я вышел на улицу, постоял немного, выдыхая сигаретный дым, затем двинулся вдоль домов.

«Какая разница, кто победил, — думал я, стоя на перекрестке, — если все остается по-прежнему. Если победа, как и поражение, по сути ничего не меняет в этой жизни. Если сама жизнь гораздо больше, чем наши понятия о ней».

Светофор загорелся зеленым, я затянулся в последний раз, бросил окурок под ноги и пересек проезжую часть.

Игра была закончена, но жизнь продолжалась.

Кстати, кому интересно, Амели проиграла.

КА ЛЛАЙДЕР

Мне тридцать пять, сынку двадцать три. Мы копаем яму под коллайдер.

— Сука, — говорит сынок, вгрызаясь лопатой в глину. — Гребаная работа.

Я молчу. Начнешь ему отвечать, и он опять сведет к тому, что он лучший писатель современности. Может, это и так, даже скорее всего, но мне-то что с этого? Лучший, да и хер с ним.

Мы в сапогах, под ногами хлюпает вода. У меня насморк, немного болит голова, глина идет вперемешку с камнями. Коллайдер, лежа на краю ямы, нависает над нами черными боками как некое материализовавшееся из пустоты возмездие. «Ускоритель элементарных частиц», — вспоминаю я и плюю в коричневую воду.

— Ты еще поссы сюда, — предлагает сынок, выбрасывая за бруствер жижу. — Теплее будет.

Интересно, как он сможет связать это с тем, что он лучший писатель?

— Слышь, сынок? — говорю я.

Он поднимает на меня глаза. В них вся боль и страдания этого мира.

— Тащи мешок.

Это пароль к гомерическому смеху. От которого дрожат и падают осенние листья. От которого у него вчера треснула нижняя губа.

— Я одинок, — говорит сынок. — Если бы ты знал, как я одинок.

Я усмехаюсь. Что он может знать об одиночестве?

— А как же я?

— А ты здесь причем? — спрашивает он.

— Я — твой отец, — напоминаю я.

— А я — лучший писатель современности.

Это уж да, никто и не спорит. Потому что никто еще не доказал обратного. Но меня уже забодало.

— Михалыч! — ору я.

— Михалыч! — подхватывает сынок.

— Начальник! — орем мы хором так, что от наших ног по воде расходятся круги.

На недостроенную веранду выходит бригадир. На его голове вязаная шапка с адидасовской эмблемой над левым ухом. А может, над правым — лично мне все равно: на звание лучшего писателя современности я не претендую.

— Выкопали? — он заглядывает в яму.

— Сынок, тащи мешок, — говорит сынок.

— Ну, давайте попробуем.

Следующие пятнадцать минут мы тягаем коллайдер, пытаясь опустить его в яму.

— Сука, — кряхтит сынок. Он обнимает черный бок, как живот огромной беременной женщины. На лице — страдание всех земных матерей.

— Нужно позвать уэльбека, — говорю я. — Без него не справиться.

Михалыч уходит за узбеком. Тот является почему-то в трусах.

— Эгей, — говорю я. — Ты что, нырять его заставишь?

— Он уже спать готовился, — говорит Михалыч.

Сынок поднимает брови.

— В восемь часов спать? Ни хрена себе.

— Это же уэльбек, — говорю я. — Лучшему писателю современности закон не писан.

— Я — лучший писатель, — возражает сынок. — Я.

— Давайте, — говорит Михалыч. — С четырех сторон. Роза ветров.

Мы обступаем коллайдер, но тут узбек хватает его за пластмассовый выступ и один скидывает агрегат в яму.

Затем молча, не взглянув на нас, удаляется.

Мы переглядываемся.

— Нужно бы с ним поосторожнее, — говорит Михалыч. — Он три дня назад мобильный телефон пальцами разорвал.

Напополам.

— Хуясе, — говорю я.

— А я… — открывает рот сынок, но Михалыч его перебивает:

— Знаем, знаем. Давай замерим.

Он достает из кармана спецовки рулетку, вытягивает конец и опускает его в воду. Мы с сынком смотрим на его манипуляции.

— Мало, — говорит Михалыч. — Еще бы тридцать сантиметров.

Это невыносимо. Опять тридцать. Вчера было столько же. Получается, мы целый день околачивали груши. Боль в затылке усиливается.

— Давайте отпилим дно, — предлагает сынок. — Отпилим и закопаем.

Михалыч смотрит на сынка. Тот серьезен. Мне тоже не до смеха. А что, прекрасная идея. Я не против.

— Нужно вытащить коллайдер и подкопать, — качает головой Михалыч. — Тридцать сантиметров.

Сынок поднимает лицо в небо и начинает выть. С соседних участков с готовностью откликаются собаки.

— Может, проверим? — говорю я. — Чего, давай проверим.

Михалыч недоверчиво глядит на меня. В этой шапке он похож на спившегося спортсмена.

Мы соединяем трубы. Это тоже не сахар, но повеселее, чем выгребать дерьмо лопатой.

— Сынок, — говорю я, когда все готово. — Ты как, давно не серил?

— Часа два уже, — отвечает тот. — Требуется мое говно?

— Хватит пургу гнать, — кривится Михалыч. — Писатели.

Потом обращается к сынку:

— Возьми лейку на участке и плесни воды в трубу.

Сынок уходит. Я закуриваю.

Мы сидим на краю ямы и смотрим на пластмассовые бока коллайдера. Я думаю о взрыве, из которого должна появиться новая вселенная. Думаю о том, как мы ее назовем. О чем думает Михалыч, я не знаю.

Из коллайдера, как из крейсера "Аврора", вырастают три трубы. Михалыч забирается наверх и смотрит в первую. Сейчас он похож на спившегося капитана Нэмо, разглядывающего недра своего "Наутилуса".

Проходит некоторое количество времени, но ничего не происходит. Быстро темнеет. На участке тихо, только слышно, как в дальнем его углу стучит дятел. За пристройкой чернеет близкий лес. Пахнет вечерней сыростью, воздух прохладен и свеж, как воспоминания о любимой женщине. Если как-нибудь стереть Михалыча и яму с коллайдером, — картинка идеальна.

Я докуриваю и щелчком выстреливаю бычок в кусты. Михалыч не обращает на это внимания, он сам — весь внимание.

Из пристройки на веранду выходит сынок. Впервые я замечаю, какая у него большая голова по сравнению со всем остальным. Может, он и вправду будет лучшим. С такой башкой нетрудно им стать.

— Налил? — спрашивает Михалыч.

Сынок кивает, затем с утробным звуком собрав в носоглотке сопли, выхаркивает их в рот и смачно плюет перед собой. — Где же она?

— А я знаю? — пожимает плечами сынок.

— Не идет, — морщится Михалыч. — Нужно копать.

— Ничего же уже не видно, — говорю я. Мне не терпится свернуть этот день, как неудачное предприятие. Манал я все эти ученые штучки с их дурацкими коллайдерами. Со всеми взрывами и вселенными в придачу. На хрена мне этот космос, когда из носа текут слезы, а из глаз сопли! У меня болит голова по мне самому, а не по дурацкому человечеству. Мне вообще ближе лягушка, которую сегодня спас сынок, чем, например, жилец с соседнего участка.

— Нельзя так относиться к дому нашему, в котором мы живем, — заводит Михалыч старую песню. — Наш дом нам этого не простит. Мы все должны дому, а не тому, про кого вы думаете.

Лично я думаю о своей любимой женщине. Какое она имеет отношение к "этому нашему дому"? Если, конечно, Михалыч не говорит о дурацкой пристройке, подразумевая на самом деле небо, виднеющееся в прорехах крыши. Голова наполняется шумом. Это болезнь или это то, что бежит по трубе?

— Кажется, идет, — говорит Михалыч.

— Пойду готовить ужин, — зевает с веранды сынок.

— Вам бы только пожрать, — бурчит бригадир, берясь за трубу. Начинает ее расшатывать, пытаясь отрегулировать наклон.

Я закуриваю по новой. «Этот день должен кончиться, — говорю я себе. — Он не может продолжаться вечно».

Внутрь коллайдера с шумом падает вода. Звук такой, будто какой-то припадочный забил в барабан и тут же затих. Михалыч, обняв трубу, прислушивается.

— Все, что ли? — смотрит он на меня.

Я выпускаю струю дыма в уже темное небо. Господи, сколько на нем звезд! Если представить, что на каждой хотя бы по одному такому коллайдеру, можно сразу, не мешкая, сходить с ума. Сынок с интересом смотрит на Михалыча.

Тот лезет на коллайдер и заглядывает в трубу.

— О-о-о! — отшатывается он от резервуара. — Ты что, насрал туда, что ли?!

— Нужно быть поосторожнее с уэльбеком, — говорю я, облизывая ложку. — По-моему, его к нам приставили.

— То есть? — говорит сынок, насыпая в свою тарелку добавки.

— Михалычу оставь, — говорю я. Потом понижаю голос, чтобы узбек за перегородкой не мог услышать: — Он у меня допытывался сегодня, зачем мы ворота открываем.

— А ты чего?

— Ничего. Я узбекского не понимаю.

— Тогда на каком он спросил? — ухмыляется сынок.

— На французском, конечно.

В комнату заходит Михалыч. Без своей спортивной шапочки он похож на хрен знает кого.

— Жрете уже, — недовольно говорит он. — Меня не подождать.

— А где ты ходишь, — сынок ускоряется, черпая ложкой горячую жижу.

— Я стихотворение сочинил.

— Ну-ка, — хмыкает сынок. — Удиви.

Михалыч набирает в легкие воздуха.

— Здесь тетя Таня, здесь тетя Вера.

А я между ними, и жизнь — трехмерна.

— Хера себе, — говорю я.

— Херня, — говорит сынок. — Лучший поэт современ- ности — я!

Перед сном я беру в руки проспект по установке и использованию канализационного отстойника, который мы обозвали коллайдером. Читаю.

«Отстойник, произведенный методом центробежного литья из полиэтилена высокой плотности, состоит из отдельных камер, через которые проистекают стоки бытовой канализации. Обычно камер, соединенных лотками, три. Лотки расположены таким образом, чтобы сточные воды протекали с наименьшей скоростью, благодаря чему в каждой камере происходит оседание грубодисперсерных взвешенных частиц на дно. После этого осветленные сточные воды отводятся через распределительный колодец и систему трубопроводов на поле поглощения или в специально приготовленный почвенный фильтр для дальнейшей очистки».

Свернув проспект, я отбрасываю его в угол. Встаю и выхожу на участок.

Прямо передо мной — недостроенный дом, с которым мы мудохаемся уже четыре месяца. Я выпускаю дым и сквозь прищур смотрю на звезды. Некоторые мерцают, остальные — нет, но все они бездушны и недоступны. Однако мне кажется, что еще немного, и я что-то пойму. Но сигарета кончается быстрее, и мне ничего не остается, как снова зайти в бытовку.

Сынок крутится на своей лежанке. Я выключаю свет, подхожу к своей постели и, скинув одежду, залезаю под одеяло. Голова прошла, но мне отчего-то грустно. Меня охватывает нежная печаль.

— Отец, — доносится из темноты голос сынка.

— Только не говори, что ты лучший писатель современности, — предупреждаю я.

— Я о другом.

— Ну?

— Как ты можешь быть мне отцом? — спрашивает он. — Ты что, родил меня в двенадцать лет?

— Сам не знаю, — вздыхаю я. — А тебя это сильно волнует?

— Нет. Но все же.

— Космос, — отвечаю я.

— А, — говорит сынок. — Спокойной ночи, отец.

— Спокойной ночи.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-10-25 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: