Неразрушенное время. Александр Самойленко 4 глава




Фотограф был парень молодой. На похороны он никогда не ездил. По похоронам ездила Сидоренкова, но она вот уже две недели на больничном сидит. Покойников он боялся до жути, до дрожи в коленках. И предпочитал ходить по свадьбам. Свадьбы — другое дело. Стариков и старух он не любил, потому что сам был молодой и здоровый и считал, что пока ему постареть, учёные придумают такое, что ни старости, ни смерти не станет и он будет жить вечно. Или что-то около того. А тут старая карга с клюкой припёрлась и канючит:
— Сынок, сынок, старушку надоть схотограхвировать...
А на кой черт ее фотографировать?!
— Справка о смерти? — сквозь зубы, отвешивая толстую нижнюю губу, цедит фотограф.
— Дак нету, сынок, дома осталась, — фантазирует матушка.
— Ну вот, дома... Сколько видов делать?
— Дак сколько? Один вид, в гробе... — заискливо говорит матушка
— Десять рублей, — выписывает квитанцию фотограф.
— Десять?! — пугается матушка. — Вот, сынок, пять, а остальные на дому получишь.
— На дому, на дому... — зло бубнит фотограф. — В три часа ждите.

Садится матушка в автобус и назад, в Астраханку к Филиппенчихам. Заходит в хату, и не по себе ей деется. Стоит гробище здоровенный, всю хату занял, а в нём маленькая сухонькая баба Липа лежит. Глаза закрыты, нос в потолок смотрит, вся в чёрном, белым саваном прикрыта. Гроб внутри тоже чёрным покрыт, и цветочки наложены. «Неуж взаправду померла?!» — Удивляется со страхом матушка. Но баба Липа открывает глаза и бодро, как ни в чём не бывало, спрашивает:
— Прийдеть хвотограхв-то? — Матушка смотрит на часы с кукушкой.
— Вылазь, рано ешшо. В три часа обещался. Пять рубликов приготовьте, не хватило...
Липа, кряхтя, с помощью Грипы и матушки, вылазит из гроба. Старухи изучают квитанцию и горестно изумляются: как дорого! Десять рублей для них большая сумма! Они-то надеялись, что матушка им еще сдачу принесет.
Потом они все вместе отобедывают: клюют немного, как воробьи, картошки и помидоров. Пьют чай с сахаром вприкуску и с маленькими твердыми бубликами — зубы у всех свои, не вставные.

В половине третьего баба Лила полезла в домовину — вдруг хвотограхв раньше придет?
В три часа выскочила кукушка из часов, прокуковала, а фотографа нет. И в полчетвертого его нет. Бабе Липе лежать скучно и тошно, надоело. Матушка с бабой Грипой во двор поминутно выглядывают — не появился ли?
В четыре кукушка опять выскочила, прокуковала, а хвотограхва все нет.
Наконец в пятом часу стукнула калитка. Матушка побежала встречать.
— Целый час вашу хибару искал! — раздраженно говорит фотограф.
Матушка знает, что он врёт: спроси у любого, каждый покажет, где хата Филиппенчих. Но матушка вида, конечно, не подает, а ласково приглашает: — Сюда, сынок, сюда...
Фотограф мельком оглядывает вросшую в землю хату. «Избушка на курьих ножках», — думает он с каким-то нехорошим, жутковаты суеверием и предчувствием, перешагивает порог, и его непонятные боязливые ожидания сбываются!
С порога он натыкается на страшенный здоровенный гроб, каких никогда не видывал! А в нём старуха вся в черном, нос крюком — вылитая Баба Яга. А рядом ещё две таких же и больше никого. И внутри хаты всё, как в кино про эту самую Ягу: тяжелые деревянные лавки, сундуки, огромнейшая печь, по стенам трава висит...
Выскочить бы ему из этой ненормальной хибары, да все ж неудобно перед старыми корягами.

— Ну вы... становитесь к нему... к ней б-ближе. Так, так. Щас. Он дрожащими вспотевшими пальцами расстегивает футляр, прикладывает к глазу видоискатель. Резкость наводит не по лицу старухи покойницы, а по цветку в гробу. Щёлк.
Фотограф вспоминает, что не подключил лампу-вспышку. Расстёгивает ещё один футляр, вынимает лампу, вставляет в фотоаппарат, подключает к аккумулятору. Щёлк.
Тут он вспоминает, что забыл снять колпачок с объектива. Снимает, и торопливо передергивает затвор. А, чёрт, кажется, плёнку заело!..

А баба Липа терпит из последних сил. Невмоготу ей больше лежать. И как назло прицепилась к её носу муха. Полетает, полетает, сядет на нос. Она на неё уж и из-под губы дует, и из ноздри. Сгонит, а муха опять...
Грипа и Андреевна мучений бабы Липы не замечают. Они в фотоаппарат очень внимательно глядят: хотят хорошо выйти на карточках.
А муха обнаглела! В нос лезет! И тут баба Липа вдруг нечаянно забыла, где она лежит и что происходит. Подымает руку, замахивается на муху и в полный голос кричит:
— Кыш, нечистая сила!
И это как раз в тот момент, когда фотограф наставил фотоаппарат, чтоб фотографировать, а баба Грипа только что горестно пропела:
— И на кого ж ты нас, касатушка ты наша, покину-ула-а!
Фотограф фотоаппарат из рук выронил — он у него на ремешке на шее повис. Стоит и молчит. Видно, что человек крикнуть хочет, да не может. Тут матушка, чтобы немного сгладить у него неприятное впечатление, а может, и слегка проучить молодого человека за нехорошее обращение со стариками, говорит так серьезно, по-старинному:
— Чур меня, чур! — и осеняет себя крестом.
Грипа, думая, что бабы подшутить решили, тоже не смолчала:
— Чудак покойник: умер во вторник, стали гроб тесать, а он вскочил да и ну плясать! — Молвила лихо старую присказку, и в сухом пергаменте лица, густо исчерканном временем, сверкнули живым молодым блеском глубоко запавшие глаза.

— А-а-а!!! — наконец разразился фотограф и попятился к двери.
— А хвотокарточки когды ж? — Спросила баба Липа, понимая, что терять ей уже нечего больше, вставая и усаживаясь поудобнее в гробу.
Но фотограф не ответил, вывалился во двор, и понесло его на какой-то сверхъестественной, реактивной тяге, да почему-то не в калитку, а по огородам, по грядкам, по заборам, мимо одуревших от удивления, ничего не понимающих, но очень возмущённых собак, с болтающимся на шее фотоаппаратом и аккумулятором на боку на берег Ханки и уже берегом, берегом и до самого Камень-Рыболова...

Матушка обещала Филиппенчихам сохранить происшествие в тайне. Но тайны не получилось. Фотограф написал заявление в милицию, и поползли всякие разные слухи: и про летающий гроб, и про привидения, и про хату, что по ночам по двору гуляет.
Тогда матушка и решилась правду людям поведать.
А к Филиппенчихам приходил участковый. Попытался один затащить гроб на чердак, да не смог. Позвал Алёшу и Даню — втроём кое-как затянули. Так он там и лежит, а Филиппенчихи обе живы и здоровы до сих пор...

Вот такую историю припомнили братья и посмеялись. Вспомнили, как рассказывала её матушка — весело, на разные голоса. Любила она веселье, со смешинкой всегда жила. Потому и выдюжила многотрудную тяжёлую жизнь — без выходных и отпусков.

А на следующий день начались настоящие Алёшины проводы. Как раз удобно получилось, воскресенье выпало. Родичи собрались и с Астраханки, и с Рыболова, и с Ильинки Зинкины подъехали. С производства кое-кто подошёл. Даже сосед Петро пришёл. В последнее время он забогател, «Волгу» купил, зазнался. Думали, не придёт. Пришёл.
Зинаида принарядилась, бегала гордая, раскрасневшаяся, счастливая. Алёша смотрел на неё и радовался. «Пусть погуляет, себя людям покажет.. Театров у нас нету, в кино не ходим — молодёжь там одна, так хоть здесь, среди своих, погуляет баба...»
Заметил он ещё с неодобрением, как за столом Любка с Веркой хлопают рюмку за рюмкой. Хотел прицыкнуть, на них, да постеснялся перед гостями.
Данька разошёлся, на баяне играл, плясал, песни запевал. В общем, загуляли, что к поезду чуть не опоздали. Поезд уходил вечером, в одиннадцать. На вокзал поехали на двух машинах: на Вовкином «Москвиче», и сосед Петро «Волгу» до отказа желающими загрузил.
Но если честно сказать, Алёша концовку своих проводов смутно помнил. Что-то пили возле вагона, кажется, пиво. Что-то пели. Залез он в свой плацкартный, проводница ему сама постель постелила, а он раздеваться, конечно, не стал при людях, бухнулся сверху на одеяло и заснул. Разбудила его проводница перед самой Манзовкой.
Вышел на станции, в одной руке чемодан, в другой плащ. Время — четыре утра, прохладно. Плащ натянул, пошёл в вокзал. Сел на лавку, народ вокруг храпит, а ему не спится, выспался в поезде.
Вдруг мужик подходит, здоровается. Не сразу его и признал Алеша.
Егор, с Рыболова, когда-то в одной бригаде плотничали. Егор к дочке, оказывается, едет, тут у него пересадка. Вышли на улицу, подымили на лавочке, покалякали по душам. Алеша Егора и на поезд посадил.
А время к шести, пора и самому определяться. Пошел, узнал, когда автобус на Шмаковку идет. И тут что-то ему в голову вдарило: «А где ж путевка и деньги?!»
Денег ему Зинаида семьдесят рублей выделила: на дорогу, на гулянье и на подарки внукам.
«Глянь, путёвку вместе с деньгами в пиджак кладу, во внутряной карман, и булавкой застегаю...» — зазвучали в голове слова жены.
Полез в карман — пусто. В другой — булавка расстёгнута! Карман пустой! Потерял!!!
Алешу в пот бросило. Лихорадочно обшарил пиджак, брюки, плащ, чемодан перерыл —нету! Ни денег, ни путёвки...
Стоит возле вокзала, и как-то пусто-пусто в душе. И одна мысль — как домой будет возвертаться с позором? Съездил, называется... Ни о деньгах, ни о путёвке думы нет, но как же возвернуться? Три дня провожали! Получается, он на старости лет навроде клоуна...
Ну что делать? Денег — ни шиша. Пошёл на трассу автомобильную. Простоял с час, повезло, сел на попутку грузовую до Хороля. Три часа в кузове трясся, хорошо, хоть кузов с крышей, не сильно дуло. А с Хороля уже знакомый на «газике» до развилки астраханской подбросил.
Чтоб не идти по деревне, Алёша по рисовым полям, по грязи выбрался на берег Ханки. Ботинки помыл и через огород Филиппенчих, бочком-бочком, пригнувшись, по малинничку и в свой огород. Никто вроде не заметил...
Дома никого, Зинаида на работе. У Даньки тоже все на работе. Поел и спать лег.
В обед Зинаида прибегает. Глядь — что такое?! Воры, что ли, забрались? Хата открыта, и никого не видать, не слыхать. Проходит с опаской в дом — в комнате никого. Заглядывает в спальню — муж на кровати лежит и храпит! Зинаида аж глаза протёрла — не сдурела ли она?! - Лёша, да ты ли это, что ли!?

— Я, я... — Алёша открывает глаза и нехотя встает, предчувствуя дальнейшее Зинкино поведение.
— Понимаешь... Потерял путевку. С деньгами... Булавка расстегнулась, ну, и...
Зинаида смотрит на него круглыми глазами.
— С тебя, окаянного, не будет старика постоянного, — спокойно говорит она. Как-то очень уж спокойно.
И вдруг бросается на Алёшу с вытянутыми руками: — А-а!!! Гад ползучий! Паразит хромой! Чтоб тебя закрючило! Деньги замымрил, а путёвку продал! — кричит Зинка всякие глупости и в то же самое время царапает ногтями Алёше щёки, нос, лоб — всё, что он не успевает прикрыть.
Алёша не сопротивляется: что ж, провинился, виноват, так ему и надо — Зинка свой долг правильно сполняет...

У Зинаиды тоже нет никаких сомнений в своих священных действах. Всегда так и было у них в Ильинке, за большую провинность бабы вот так и наказывали своих мужиков...
Через десять минут Зинка сидит на летней кухне, хлебает борщ, и обильные слёзы текут по раскрасневшимся щекам. Не денег ей жалко и не путвку эту треклятую! Стыдно ж перед обществом! Три дня провожали! Раз в жизни поехал, и то не как у людей...
Зинка в сердцах хватает фартук — он висел на гвозде — и вытирает слёзы. Но что это? Что это шуршит в кармане фартука? Запускает руку и... вытаскивает курортную карту, путевку, деньги!!!..
«Боже ж ты мой! Да что же это?! Дура проклятая! — Зинка только сейчас вспоминает, что не положила она в карман пиджака мужниного ни путёвку, ни деньги. Булавку всунула, а остальное-то и забыла! — Что ж делать? Вот дура...» — Слёзы опять обильно потекли: стыд, жалость к мужу — всё перемешалось у неё в голове.
Она прижимает фартук к лицу, замечает на стене связку бельевой верёвки, срывает её и бежит в хату.
Алеша сидит на кровати и в зеркальце рассматривает своё лицо. То, что от него осталось. Страшный вид. Будто с самолета в крапиву мордой упал...
— Ой, Лёшенька-а! Ой, виновата-а-а-а! — На пороге появляется Зинаида, слёзы текут, и вид такой убитый, что Алёша пугается: не случилось ли чего? — Ой, Лёшенька-а, ой, виновата-а. — Зинаида медленно приближается, как подползает. Она разжимает руку, и Алёша видит деньги и свою путевку. — Ой, Лёша-а, в фартуке лежало-о, — подвывает Зинка и протягивает мужу верёвку: — Бей меня, Лёша! Бей меня, дуру окаянную-у-у...

— Ах, ты ж... — Алёша долго подбирает матерное слово, такое, чтоб пробрало её до костей, но так и не находит в своей памяти подходящего. Видно, не изобрели для подобного случая.
— Ах, ты ж... зараза! — Кричит Алёша и хватает верёвку. Пришла его очередь сполнять свой мужской семейный долг... Он вполсилы хлещет её по спине, по полным рукам, по заду, но Зинка боли не чувствует и кричит, чтоб бил сильнее, потому что она виноватая...

Минут через пять оба сидят во дворе, проветриваются. Одновременно подходят с разных сторон к калитке и заходят во двор Данил с Надеждой. Через пару минут, когда ситуация для пришедших проясняется, они убегают в свой дом, и оттуда доносится хохот. До упаду...
Потом все собираются вместе, держат совет: что делать с путёвкой, пропадёт ведь. Тут попутно выясняется, что Алёша поехал на сутки раньше, а его срок начинается только с завтрашнего дня.
Всё равно не поеду. С такой мордой... — говорит мрачно Алеша.
— Да ты чё? Ерунда! Будешь говорить — в автомобильную аварию попал. Надюха, помнишь, как мы перевернулись? Тоже такие оба были. Ветровое стекло разлетелось, —Данил убеждает весомо, напористо. И Алёша с Зинаидой переглядываются: а что, правда, можно и так поехать...
В шестом часу Данил возвращается из гаража и приносит билет на поезд — заскочил по пути на вокзал. Подходят Любка с Веркой. Обе с внуками.
— Деда, это тебя кошка поцалапала? — спрашивает Серёжка.
— Нет, это две кошки деда цалапали, — говорит Ленка.
Подъезжает Володька с женой. Все опять в сборе, сидят во дворе. И тут Зинка робко, но серьёзно предлагает:
— Ну чё, надо бы проводить батьку?..
Первым начинает смеяться Данька. За ним Надюха, Вовка с женой, Алёша, Любка с Веркой, внуки. Последней смеётся Зинка, уже почти догадываясь, что сказала что-то не то.
Через огороды хохот докатывается до озера, расстилается по воде, летит до самого Рыболова и дальше. И там, вдалеке, непонятно - хохот ли это, плач ли?..


Я

Я
Новелла
Александр Самойленко Владивосток.

Я. Я. Я. Какое, оказывается, странное слово — «я». Ёмкое. Словно целый мир, перевёрнутый в меня. «Я». Из скольких «я» собрано мое «я»? Большая мозаика!
Я помню себя с трех лет. Лежу на копне сена и смотрю в небо — высокое-высокое, голубое-голубое... Запоминаются миги, мгновения, а некоторые года, даже десятилетия, сливаются в один серый, тусклый забывшийся день.
Я... Мне семь лет. О, совсем взрослая. Старшая. На мне — куча младших сестренок и братишек. Я пасу с отцом колхозное стадо. Оно очень большое, и мне трудно: весь день на ногах.
Мне десять лет. Я — колхозный почтальон. Зарабатываю трудодни. Еще — братишки, сестренки, огород... Тяжелое детство. Но тем и помнится.
Я. Я. Я. Я — женщина. Я поднимаюсь по лестнице. Мое сегодняшнее «я» пятидесяти девяти лет. Я иду домой. Ни о чём не думаю И думаю обо всём. Ни о чём и обо всём. Есть такое выражение.
Ах, осень хороша! Голубая, как в детстве. Много воздуха. Легко дышится больному сердцу. Если бы ещё поменьше газа от машин. Ещё одна осень. Сколько осталось? Нет, не загадываю. Не люблю бояться смерти и дрожать перед ней. Иногда кажется, что старость будет длиться долго-долго. Наверное, самообман. Ну, и пусть. Умереть просто. Трудно жить. Я-то знаю. Две тяжелые операции перенесла с таким-то сердцем. И в молодости... Как же он называется? Инсульт.
«Вам очень повезло. Можете считать, что родились заново», — сказал мне тогда врач. Он так многозначительно смотрел. А мне было всего двадцать семь. Глупая. Не понимала, что инсульт — это страшно. Не до себя было. Умер муж. Первый. Первый. Первый. И последний. Потом — всё не то... Училась на физмате. Ребёнок. Работа. Инсульт. Кровоизлияние в мозг. «Повезло...» Кровь носом пошла. Полгода шла. Потеряла память. Исчез музыкальный слух. А ведь любила петь. Так и не восстановился. Но о чём жалеть? Теряя одно, приобретаешь другое.

Пятьдесят девять. Часто не верится. Кажется, лет тридцать пять. Если не смотреть в зеркало. Оно-то бесстрастно. Маленькое, бледно-желтое, сморщенное личико: большой лоб, редкие, рыженькие, крашеные волосики, под глазами — бог знает что... Ну, и пусть. Зато у меня на серванте фотокарточка. Ей сорок лет. Там я совсем-совсем другая. Молодая, красивая, с тонкой нежной кожей и большими глазами... Стоит мне взглянуть на эту фотокарточку, и память в секунду высвечивается крохотной, но не гаснущей искоркой. Танцы, духовой военный оркестр... О, сколько у меня было влюбленных кавалеров! Неужели это всё ещё во мне? Всё живо?

Мне было лет двенадцать, когда наша большая семья переезжала в очередной раз. Отец любил переезды. Мы могли свободно перебраться из одного конца страны в другой, покрыв даже по теперешним временам громадное расстояние. Может быть, отец таким образом пытался отыскать своё счастье?
Мы ехали в поезде, я смотрела в открытое окно. Мы проезжали мимо прекрасного луга. Мне кажется, ничего подобного я больше никогда не видела. Ярко-зелёная, сочная трава, словно нарисованная или вылепленная из пластилина. Впрочем, о пластилине я тогда и не слышала. Сказочный луг. Вдали синеют горы, хвойный лес. А рядом с железной дорогой мальчишка, тоже лет двенадцати, пасёт козу. Наверное, она бодливая, потому что привязана к колышку. Я смотрела на луг, на мальчишку и козу, солнце освещало каждую травинку, ветерок врывался в окно и приносил запах цветов и сена. Мне стало отчего-то грустно и обидно, что я никогда не пройду по этой, именно по этой сочной, ярко-зелёной траве, я никогда не буду там.
Может быть, это было первое осознание того, что в жизни не всё можно успеть и отведать, что многое может пройти стороной и надо торопиться? Я помахала мальчишке рукой, и он мне ответил тем же. И бодливая коза серьёзно посмотрела на меня.
Я хорошо видела каждую деталь, потому что поезда тогда ходили медленно. Луг удалялся, уменьшались в размерах мальчишка с козой, а мне вдруг почему-то стало их очень жалко и себя жалко. «Я никогда их больше не увижу, ничего о них не узнаю. Пройдет какое-то время — час или день, и я забуду навсегда и этот чудесный, волшебный, зелёный луг, и мальчишку, и смешную козу... Но зачем же я тогда видела эту красоту?! Я не хочу забывать её, не хочу!» — Так думала я, глядя в открытое окно.
И, может быть, эта мысль была первой так хорошо и взросло осознанной мыслью. И мне очень-очень захотелось запомнить луг, мальчишку, козу и своё яркое впечатление. «Я хочу это помнить всегда, всегда, всегда!» — сказала я себе.
Прошло сорок семь лет. За эти годы память неоднократно пыталась лишить меня лучших и светлых мгновений, тех, что забывать нельзя, невозможно, иначе... Что останется без них? Жизнь упростится до примитивности, до животных потребностей И я говорю себе: «Я помню козу...» И пусть время, пусть склероз, пусть давно забыта первоначальная коза, а приходит лишь очередной слепок с памяти о памяти, слепок со слепка! Пусть! Но я помню козу!

Когда я смотрю на эту фотокарточку, что всегда стоит у меня на серванте, я часто кажусь себе именно такой и сейчас. Но у меня два взрослых сына и большие внуки.
Ф-у, какая длинная крутая лестница! Надо постоять, отдохнуть.
Всё-таки что-то здесь не то. Старости нет. Есть болезни, морщины, а старости нет. Старший сын увлекается фантастикой, он говорит, что совсем скоро люди научатся консервировать организм. Он говорит, что все открытия делаются тогда, когда в них возникает острая необходимость. Он говорит, что когда вплотную возьмутся за космос, будут далеко летать, то обязательно придумают консервант, воздействующий на генетический аппарат. Проглотил одну-две таблетки и законсервировался, не стареешь.
А что? Всё может быть. Сколько всего появилось при моей жизни! Телевидение, все эти машины, самолёты, ракеты... Я захватила две эпохи, два совсем разных времени.
Одиннадцать детей... Жили натуральным хозяйством, всё своё, даже одежда и обувь Но я не считаю себя эдакой устаревшей бабкой. Сорок два года в школе работаю. Сначала в младших классах, потом математик в старших. Да-да, как несправедливо! Какой-то баобаб стоит себе тысячи лет. А человек... Сейчас, когда у меня громаднейший опыт и умение, полная отдача, работать бы и работать! Четыре года на пенсии, но из школы не ухожу. Говорят, у меня лучшие классы по городу и краю. Даю открытые уроки для столичных комиссий. Говорят, что даже воздух в классе во время моих уроков пропитан математикой. Местное начальство меня не балует. Ни орденов, ни званий. Потому что могу сказать нелицеприятную правду, покритиковать на собрании. Ну, и пусть. Не за звания тружусь. Зато цветов мне дарят ученики и родители больше всех.

Ну вот и отдохнула. Сейчас ничего. Даже за грибами иногда хожу. А зимой начнутся сердечные приступы. Вот когда возраст чувствуется! Кажешься себе древней-древней. Тысячелетней. Так хочется промыть каким-нибудь чудесным лекарством свою память! Вымыть из неё ошибки, неудачи, обиды и несправедливости, всю горечь. Оставить лишь светлое и хорошее. Кажется, что именно тяжесть памяти гнёт и старит, именно от неё болит сердце.
И ещё вдруг в такие часы я поразительно ясно начинаю осознавать какую-то чрезвычайно великую общечеловеческую истину. Словам она не подвластна. То, что в повседневности сидит очень глубоко, что, наверное, и есть основа, зерно человеческое, в такие обостренные часы вдруг обнажается, открывая тайну, которая всегда с нами, которую мы хорошо знаем, но в будни, обыкновенные дни, в погонях за деньгами, вещами, славой — забываем.

В подобные минуты становится бесконечно жаль того мира, что во мне. Трудно представить, что он вот-вот выключится, превратится в пустую темноту. Но ещё более жаль мне всех-всех людей, я не могу их оставить вот так, ничего не сделав для них. Смешно. Как будто я что-то значу. Но в те минуты мне не смешно. Я плачу.
Врачи говорят, что это от склероза: и ощущения, и слёзы. Но я думаю, что это от осознания Истины. Может быть, она не всем доступна? Ко мне вдруг приходит какое-то необыкновенное мышление. Наслушалась фантастических идей старшего сына? Или, наоборот, мой склад ума передался ему? Но в моменты сердечных приступов мне как-то до суеверной ясности представляется: мы, люди, во всех странах — молекулы в одной банке с одним раствором. Все мы притираемся друг к другу, взаимодействуем. Все мы необходимы, слишком необходимы и друг другу, и Земле... Никто этого пока не знает: что, как и для чего — но нужны! Я очень верю!
Но почему же в этой одной банке есть хорошие молекулы и плохие? Добро и зло? Почему же некоторые, дожив до старости, так ничего и не поняли? Истина их не посетила?..
И вот в такие минуты я кричу — мысленно, конечно: «Люди! Дорогие, родные! Зачем вы ссоритесь, злитесь, враждуете, воюете, так мало любите?! Неужели не пришло новое время?! Победить плохие инстинкты, объединиться?»
Я произношу много красивых слов. В те минуты я их не стесняюсь. О, если бы была такая машина, в которую я могла бы бросить своё сердце, себя, чтоб на свете от этого стало хоть чуть-чуть лучше, светлее, чище! Но такой машины нет. Вернее, есть — она называется жизнью. И я говорю своему сердцу: «Бейся ровно. Сосуды — расширьтесь. Я должна жить».
И я живу. Врачи лишь плечами удивленно пожимают. А я живу и иду на работу. Некоторые молодые учителя говорят: фанатичка. Я их отчасти понимаю: мужья, дети, а у кого и любовники. Но молодость постепенно уходит, личная жизнь отодвигается на второй план, перерождаясь в общественную. И любовь, к сожалению, тоже уходит.
Не знаю, может, я ошибаюсь, сужу со своей колокольни одиночества? Но сама природа... Врачи утверждают, что средний детородный возраст человека — тридцать пять лет. А что остается? Работа. Так мы устроены. Работа с молодости должна быть любимой. А опыт придёт. Грустно, странно и даже страшно смотреть, как некоторые, дожив до старости, усвоили только одну истину — урвать побольше себе. А весь их опыт заключается лишь в умении дурачить более молодых и зависимых от них.

А в школе плохо нельзя работать. Дети всё видят. Нельзя вести, например, урок математики сидя, положив ногу на ногу.
Ох, лестница! Ещё отдохну. Снизу поднимается старушка. Идет быстро, намного быстрее меня. На лице — отрешённость и успокоённость. Это Надежда Парамоновна из нашего подъезда. Живёт где-то на седьмом или девятом этаже. Ей семьдесят восемь. Я жду. Она подходит, останавливается.
— Ой, бабуля, какая вы сегодня нарядная! Откуда это вы? — Спрашиваю я и вдруг вижу по опустившимся уголкам её губ, по померкшим враз глазам, вижу свою большую ошибку! Я сказала «бабуля»...
Надежда Парамоновна из тех, кто знает Истину, из тех, кто не озлобился, кто любит людей и не проклинает на каждом углу молодёжь только за то, что ей ещё жить да жить...
Не знаю даже по каким признакам, но я определяю таких, знающих Истину, особенно пожилых, сразу. У молодых-то ещё много всяких других истин, которые им кажутся настоящими. И я тороплюсь извиниться.
— Ой, Надежда Парамоновна, милая, я, кажется, что-то не то сказала. Ну какая вы бабуля? — Я всматриваюсь в её лицо, сплошь изборожденное глубокими складками. — Вы, видно, в молодости были очень красивой? Вон у вас какие шнурочком брови, нос. Я хочу сказать «носик», потому что это старое лицо чем-то уж очень детское, так же, как и её обида на «бабулю», но говорю «нос». – Нос у вас очень правильной формы…
Я вижу, как оттаивает Надежда Парамоновна, как высверкивают запавшие глазки, словно только что закапали в них пару капель жизненного эликсира.
— Да вот, с церкви иду. Так мне сегодня одна говорит в церкви-то: «Бабушка, подвиньтесь». А я оборачиваюсь и отвечаю ей: «Какая я тебе бабушка?!»
— Но вам все-таки семьдесят восемь… — робко вставляю я.
— Ну и что? А для неё я не бабушка! Ей самой под семьдесят. Да-а, а в молодости я, правда, красива была… Я и сейчас, знаете, вечером в комнате в темноте издалека смотрю в зеркало и думаю, а что? Ещё и ничего вроде… А подойду поближе – страаашная! Будто и не я совсем…

Я слушаю, и мне кажется, что мои редкие волосы на голове шевелятся. И жутко, и смешно, и грустно. Старости нет!
— И вот ведь что. И кто энто выдумал? Бог али чёрт? К примеру, лошадь старится, а не видать по морде. По зубам только и определяли. Вон кошка бегит. Сколь ей годов? За что людям-то напасть такая?
Я слушаю. Мне весело. Целая теория! И ещё я думаю, что Надежда Парамоновна хотя и ходит в церковь, хотя и захватила вообще уж старое время, но она современница!
Она мыслит, живет! И мы вполне можем быть друзьями. Я тихонько обнимаю её за плечо, и мы поднимаемся к дому.
— Надежда Парамоновна, пойдёмте ко мне, попьем чаю?
— Пойдем, милая, пойдем. Чичас, забегу к себе. У меня пироги есть. Сёдня пекла....
Захожу в квартиру. В темноте прихожей смотрю в зеркало. «А что? И ничего вроде..» — вспоминаю слова старушки.
Я прожила пятьдесят девять лет, но только сегодня простое и сложное слово «я» повернулось ко мне какой-то новой, неожиданной гранью, и я впервые, пожалуй, так ясно осознала его полную сущность.
А старости нет.
Я иду на кухню включать чайник.

 

 

Вечное танго

Александр Самойленко

В Е Ч Н О Е Т А Н Г О
Рассказ

В человеке есть много такого, чего в нём нет, но что в нём обязательно должно быть.

В динамиках шип. Сейчас зазвучит. Польётся. Грянет. Музыка. Парк напрягся и ждёт. Легкий морозец. Солнце. Справа – застывший в ледяном недоумении залив. Напротив скамейки, где сидит Сергей, небольшой каток – залитая танцплощадка, огороженная витой проволокой.
Сейчас грянет. Польётся, зазвучит музыка, и воздух, воздух, воздух! Здесь он ещё есть. А-ах!.. Дышать глубже.
Толстая искусственная шуба, ондатровая шапка с опущенными ушами, кожаные сапоги. Тяга к тёплым добротным вещам. После страшнейших остеохондрозов и гриппов с осложнениями на сердце. Не носить больше зимой модных коротких курточек и узких брюк. ВСЁ. От этого «всё» нужно бы сойти с ума или перерезать себе вены. Но в конце концов принимаешь очередные перевоплощения. Стадии. Фазы. Привыкаешь. Оправдываешь. Находишь в них достоинства.

В к а ж д о м в о з р а с т е – с в о и п р е л е с т и, а в м о л о д о с т и – е щ ё и ч у ж и е...

«Я не хочу, не хочу, не хочу! Пойми, я не хочу стареть! Спаси меня! Помоги! Люби меня, люби!»
Истеричка. Впрочем, тогда он её понимал. Он сам тогда прошёл недавно через подобную фазу.
«Видишь, видишь?! Кожа на руках... стареет... Мелкая сетка...»
«Это от стирального порошка», – Пошутил он.
«Да нет же, нет! И лицо... и чувства, желания... Всё дрябнет и стареет! Я привыкла быть молодой, понимаешь?! Я не хочу, не хочу, не хочу!..» – Она билась головой в подушку, и её пышные золотые крашенные волосы, вымытые дорогим шампунем, эффектно рассыпались, словно искусственные нейлоновые, приклеенные к кукольной голове.

К а к м н о г о н у ж н о у х и щ р е н и й, ч т о б ы с к р ы ть
к а ж д о е и з н и х.

Он гладил её полные плечи и думал, что если сдернуть одеяло и обнажить её крупный зад, то эффект будет совсем другой – комичный и непристойный, никак не соответствующий её словам и истерическому надлому.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-12-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: