Посвящается О. Болатаеву, воину-ополченцу г. Цхинвала




Милена Тедеева

Повесть «Цхинвальцы»

Сапожная мастерская

Посвящается О. Болатаеву, воину-ополченцу г. Цхинвала

 

В детстве я часто пропадала в сапожницкой, пристроенной к нашей хрущевской четырехэтажке. Поутру дядя Тамази открывал двери своей мастерской. «Апчхи! Доброе утро!» – изнутри вырывался спертый и терпкий дух клея, кожи и пыли. Я обычно поджидала за углом. Стою там с кружкой каких-нибудь ягод, а Тамаз не удивляется моему присутствию, привык, что я его встречаю в такой ранний час. У мастера были рыжие, жесткие, как солома, волосы, красные щеки, нос-клюв и ясные голубые глаза. Он редко улыбался, но лицо было добродушным. Всегда что-то насвистывал. Пока сапожник искал нужный ключ в связке, похожей на осьминога, я терпеливо ждала. Когда он открывал дверь и входил, я бесшумно проскальзывала следом и влезала на свою табуреточку, аккуратно подогнанную под угол будки.

Это была квадратная планета, с осью в центре – железной ногой[1], глядя на которую, я представляла, что есть и другая нога, и поскольку эта торчит из пола, значит, ее пара ушла в землю: ноги сделали шпагат и застыли в нем навсегда. На этой оси и держался домик. Я до мелочей изучила каждый предмет в нем: жестяные банки из-под индийского чая, полные мелких гвоздиков; аккуратно сложенные молотки из почерневшей, но в месте ударов оголенной и блестящей стали; сапожные ножи и ножницы; круглую электроплитку с миской, внутри которой желтой карамелью загустел клей. В углу, рядом со станком – гора сапожек, туфель-лодочек, босоножек с длинными греческими ремешками или скромными металлическими застежками; детских сандаликов и ботиночек, солидных мужских ботинок и мягких молодежных джексонов, туфель-каламанов и кроссовок, которые называли «ботасами»... Обувь была разложена и на узеньких полочках по правую руку от сапожника. Стены – обклеены вырезками из иностранных журналов, на которых бесстыдно красовались девушки в бикини или без. Я не глядела на них подолгу, понимая, что это, наверно, нехорошо, хотя очень хотелось получше изучить этих раздетых, будто так и принято, женщин, не похожих ни на маму, ни на бабушку. Эти инопланетянки будоражили мое воображение. А дядя Тамаз, равнодушно и бесстрастно скользя взглядом по томносмотрящим девам, вешал кепку на гвоздь, вбитый между полных грудей пышноволосой блондинки в красном лифчике. По моим предположениям, это была его любимица, и он прятал ее от чужих взглядов.

Сапожник устраивал сверток с едой на полке, надевал длинный рабочий фартук, расчищал стол под окошком засаленной тряпкой, поднимая в воздух кувыркающиеся в солнечных лучах пылинки. Усевшись, он включал радиолу, понижал звук и начинал рассматривать список первоочередных заказов. Я лакомилась ягодами, а он усердно склеивал, штопал, стучал молотком, выставляя на столе своих излеченных пациентов, которых скоро забирали хозяева. За обувью приходили жители Привокзальной и Октябрьской улиц, просовывали в окошко деньги. Мастер возвращал сдачу и складывал разноцветные рубли и монетки в ящик стола, вычеркивая имена из списка.

Ближе к полудню Тамази выкуривал сигаретку из красной пачки «Примы», я убегала домой подкрепиться, а если задерживалась в мастерской, бабушка или дедушка приходили за мной, здоровались с Тамазом, спрашивали, не мешаю ли я, вежливо советуя ему выставлять меня, если надо, но сапожник отвечал: карги-ра, рас мишлис[2] … и продолжал трудиться. После обеда я возвращалась – иногда сразу же, если во дворе не было моих друзей или игра была неинтересной. В будке пахло вином, луком и потом. Тамаз, слегка навеселе, затягивал песню или повышал звук радиолы, я иногда подпевала, желая обратить на себя внимание. Он пел хорошим грудным тенором, правда, вполсилы, легко контролируя свой послушный, гибкий голос: «Че-ми гули-и-и, мхолод шени-и-и- я[3] …», а я подпевала песенкой из мультфильма: «…чеми-я, чеми-я, чеми-я[4] …». Тамаз сбивался и обращался ко мне «Ара, гого, «чеми» ара – «шени»[5] …» А я все тянула свое: чеми-я, чеми-я… Когда Тамаз понимал, что я балуюсь, то со смехом приговаривал: ууу, ше-ма-мадзагъло-шена[6] … Иногда даже ласково трепал меня по голове своей широкой шершавой ладонью. А если кто-то из соседских мальчишек, разгоряченных, шкодных, врывался в наше идиллическое пространство, дядя Тамаз, как правило, прогонял незваного маленького гостя сразу же, как тот начинал шалить – хватать гвоздики и другие нужные предметы или протыкать палочкой застывший клей. Я кидала на мальчугана победоносный взгляд, за что в отместку получала щелчок или дерганье за косичку. Так и продолжалась жизнь девочки с Привокзальной улицы, пока табуреточка в углу сапожной мастерской не стала слишком маленькой, а смущение от вида обнаженных красавиц на стенах не усилилось. Я больше не встречала Тамаза по утрам, лишь иногда замечая его мельком из окна или ловя едва различимый звук его радиолы в обеденное время…

В начале 90-х, когда началось грузино-осетинское противостояние, Тамаз не сбежал в Грузию, а остался в городе и воевал с осетинами против грузин… Неожиданно выяснилось, что он и не грузин вовсе, а полукровка, к тому же женат на осетинке. Он перестал говорить по-грузински и начал изъясняться на осетинском, хоть и с трудом, потому что знал его плохо. Мастер все реже бывал в сапожницкой. Перестав чинить обувь, он начал нуждаться: продал квартиру в центре города, переселился на окраину и каждый день в течение трех лет аккуратно посещал военный штаб, расположенный в пригороде. Тамаз, как и в мирное время, педантично выполнял свою новую работу: сидел в окопе, посменно готовил супы и каши с тушенкой для собратьев по оружию в закопченном вагончике или дежурил ночами на баррикаде из бетонных плит и скелетов машин, укрепленных мешками с песком. Прежде краснощекий и круглый, он похудел и стал носить уродливую рыжую бороду. После ввода миротвоческих сил, 14 июля 1992 года, Тамаз, освободившийся от воинской повинности, перестал показываться на людях, почти не выходил из дому, говорили, что он запил. Спустя пару лет он умер, а еще через некоторое время от тяжелой болезни скончалась его супруга. Я не сразу узнала о том, что его не стало… Наверно, дядя Тамаз не смог пережить перемены, вызвавшей внутренний конфликт. Взяв в руки оружие, он, скорее всего, просто сломался. Это была не его война, хотя он был цхинвальцем, защищавшим родной город и свою мирную жизнь, которую надеялся вернуть...

Его шестеро рыжих детей и сегодня живут в Цхинвале. Ни один не унаследовал красивый грудной голос отца, его полноту и краснощекость, они худые и бледные, как их покойная мать. Никто из Тамазиных отпрысков не занимается сапожным делом. Недавно встретила на рынке во Владикавказе одного из них – Малхаза, он носит длинные волосы, и эта прическа делает его смешным, потому что соломенные вихры торчат в разные стороны. Малхаз сказал, что собирается переезжать в Ставропольский край, где недавно приобрел ферму и участок под строительство дома, поговорили на общие темы. Прощаясь, он неожиданно назвал меня «сестричкой» и сказал, что отец часто упрекал маму за то, что рожает одних сыновей, а хорошо бы иметь и девочку, такую же, как Миленка.

Когда я приехала в Цхинвал в 2009-м, все показалось чужим… Сапожницкая покосилась и поржавела, дом как-то сжался в размерах, улица была пыльной и запущенной, напротив дома появился новый памятник – подорванный танк, который руководство города решило не убирать. В детстве эти места были широкими, с массой тайных и вызывающих трепет мест, теперь же стали убогими и неспособными вызвать никаких приятных чувств – только нытье под ложечкой… Эта перемена была чудовищной и несправедливой! Потухло что-то светлое и теплое… Но потом я стала оправдывать увиденное. Я постаралась обвинить во всем зло, которое вынудило Цхинвал надеть латы, взять оружие в руки и поражать всех без разбору – чужих и своих. От этого милый некогда городок высох и одряхлел, его скрючило, как старика, страдающего подагрой и склерозом...

Я прошлась по привокзальной площади, села в автобус на Владикавказ у окна с видом на мою хрущевку с нелепой сапожницкой на углу. Водитель читал газету, накрапывал унылый дождик, черня серый асфальт и подпитывая сыростью воздух, двери автобуса были открыты, пока он наполнялся пассажирами. Я ежилась в своей тонкой ветровке, но, не отрываясь, глядела в сторону дома, где прошло мое детство. И неожиданно сердце тронуло подобие безотчетной надежды на неясное и уже по-новому прекрасное будущее этого пейзажа. Мне полегчало, и я перестала мерзнуть. Надежда с каждой секундой превращалась в радугу, и вот уже цветной мостик раскинулся над площадью, прогнав уныние и серость. Я очень захотела скорее ехать, запечатлев в сердце это вновь обретенное светлое чувство, и, словно отвечая на мой порыв, двери автобуса шумно закрылись, и мы отправились во Владик. По дороге я думала, что если неминуемо второе пришествие Господа и Воскресение мертвых, и новое Небо, и новая Земля, то, может быть, вернутся и спокойный зеленый город, и улица Привокзальная, и мастерская дяди Тамаза с портретами инопланетянок на стенах…

Санчик

 

Шелестя пакетом с книгами и сметая подолом подрясника пыль с паркета, по школьному коридору быстро идет Санчик. Идет, как летит. Его вороний образ приковывает внимание. Все с интересом смотрят ему вслед. Темно-русые кудри и густая борода обрамляют его круглое лицо, глаза, тоже круглые, горят как угли. Он входит в класс, и наши шалопаи сразу прекращают возню. Единственный в неделю урок, с которого никто и не думает сбегать. Урок Закона Божия. Он входит решительной, твердой походкой, мы сразу замираем, выпрямляем спины. Отец Александр выкладывает на учительский стол Катехизис, Новый Завет, Четьи Минеи, календари и, сцепив ладони, начинает урок…

Отец Александр – Санчик, как все его звали, стал экзотикой нашего постсоветского школьного уклада. И как все новое и необычное, он гипнотизировал детей всем своим видом, выверенной речью, взглядом, казалось, заглядывающим в душу. Мы слушались его беспрекословно. Стены школы еще хранили память о пионерской активности, помнили речовки и бой барабанов, нравоучительные наставления комсомольских собраний, а портреты вождей еще никто и не думал снимать со стен… И вот, в эту задержавшуюся было у выхода эпоху вторгся он – священник, чтобы проповедовать православие маленьким советским язычникам, которые то ли из любопытства, то ли от производимого этим человеком яркого контраста с другими учителями смиренно усаживались за парты и, благоговейно трепеща, внимали мудреным словам, полным мистики.

Александр был наполовину евреем – наполовину осетином. Еще пару лет назад учился во второй средней школе Цхинвала. Говорят, он ежегодно, в Песах, приносил в класс мацу, чтобы угостить одноклассников. А отец его был христианином – православным диаконом - и жил в Краснодарском крае. Такие ходили слухи. Мы воспринимали Санчика как сказочный персонаж, явленный ниоткуда – ведь не было его раньше: такого, как сейчас – в подряснике и с крестом на груди…

Он служил в единственной сохранившейся церкви – григорианской – в армянском квартале, которая стала преображаться в православную стараниями Санчика и тех немногих верующих старушек, которые выжили в советском режиме и сохранили молельные углы с иконами в своих квартирках. Как правило, это были русские бабушки. Была среди прихожан и одна полька – баба Марина, которая крестилась по-католически – левой пятерней, слева-направо.

Во время военных действий 1990-92-х годов Санчик подружился с местными ополченцами, относящимися к нему в основном с пиететом, реже – со свойственной цхинвальцам иронией. Он сидел с воинами в окопах и ночевал на блокпостах, массово крестил их в реке Лиахве и служил молебны за здравие защитников города. А однажды, когда во время службы звонили церковные колокола, стали палить прямой наводкой по храму. Санчик с паствой молились коленопреклоненно и с особым вдохновением. Чудесным образом в храм не попал ни один снаряд! Все они разрывались рядом, раскурочивая асфальт.

А еще у Санчика был пророческий дар – многие в это верили, включая меня. Как-то раз я поссорилась с мамой, потому что отказалась идти за лимонадом: надо было нести в авоське бутылки и греметь стеклом всю дорогу… В наказание мама запретила мне идти на службу в храм. Когда я все-таки слезно вымолила ее позволение и пришла на вечернюю службу, то столкнулась в дверях с отцом Александром. «Простите за опоздание, - говорю, - а вы уже репетировали?» А он мне: «Что, постеснялась бутылки нести? Стыдно должно быть…» - и вошел в храм. Я прямо остолбенела… Да он старец!.. Но некоторые горожане, напротив, считали батюшку приспешником темных сил, потому что он мог накликать беду на любого его оскорбившего. Мой знакомый Казик с ребятами подшутил над Санчиком, когда тот проходил мимо: «БОг тебя благОслОвит!» - сказал он фальшивым баском и молитвенно сложил руки, друзья стали хохотать. А священник повернулся и в том же тоне ответил: «Ты лучше О себе пОбеспОкОйся, КОзимир, береги нОги…» Задор сразу покинул парня, он перепугался и побежал за Санчиком, моля, чтобы тот взял свои слова назад. Чем все закончилось, никто так и не узнал. Зато известно, что Казбек в самом деле два месяца лежал дома с переломом голени.

Однажды Санчик завел на уроке разговор о песнопениях. Он дал нам послушать греческие, сербские и валаамские церковные песнопения, в какой-то момент случайно заиграла запись молитвы на грузинском «Мамао чвено[7]», но он тут же прервал ее и перемотал пленку. В конце урока он спросил, есть ли среди нас окончившие музыкальную школу: таких оказалось немного. Я в четвертом классе бросила музыку, поэтому с досадой промолчала. Мы стали разучивать «Верую» под руководством Санчика, громче всех пела я. Он остался доволен. В конце урока священник сказал, что набирает певчих. Все загорелись, оживились, а в назначенный вечер к церкви подошло лишь трое девочек, среди которых была и я.

Мадина, я и Кука пели в хоре Церкви Рождества Пресвятой Богородицы почти год, а потом появились профессионалы, выпускники музучилища. А мы существовали в их тени и негодовали. Нас лишили такой почетной работы, сместили в состав запасных. Было очень обидно… Напротив моего дома располагалось здание Совпрофа, где эта новая компания певчих часто проводила время, так вот однажды я прокралась за ними следом к репетиционному залу и в ужасе подслушала, как молитвенные напевы исполняют в сопровождении эстрадных аранжировок. Я рассказала об этом всем своим подружкам. «Богохульники заняли наши места!» - в сердцах хотелось сообщить Санчику...

Мы, конечно, были чистыми созданиями – нелицемерными и искренними. Особенно я… Как-то раз во время нашего пения даже икона посветлела, и Санчик, крестясь, выбежал из алтаря. А церковный служка, спускавшийся к храму, вошел взволнованный и сказал, что пока стоял у Детского мира на возвышении, недалеко от храма, до него донеслось такое дивное и громкое пение, что у него мурашки забегали по коже. «А выпускники училища просто тренируют свои связки…» - с обидой говорили мы друг другу. Хотя некоторые злые языки и про нас шипели, что мы поставили себе голоса и ушли в студенческий клуб, чтобы петь под гитару песенки. Но это была гнусная ложь! Даже став студентами, лазая по горам и голося песни у костра, мы отделяли мух от котлет, точнее - «отдавали Кесарю Кесарево»…

О Санчике ходили всевозможные слухи. Одни говорили, что он не имеет сана, и стал священником самовольно, потому что Русская православная церковь его не признает. Другие - что сан у него есть и семинарию он окончил, а рукоположен в Русской зарубежной церкви. Но никто ничего не мог доказать. Сейчас в Цхинвале действует Аланская Епархия, образованная по благословению греческого митрополита-раскольника. А вокруг отца Александра – теперь он епископ аланский Георгий – по сей день не прекращаются распри, сплетни и расколы. Но если не вдаваться в детали: Санчик личность одиозная и неповторимая. И его можно смело называть новым аланским апостолом, потому что без него за 20 лет в Южной Осетии прочно укоренились бы секты. После войны южанам просто необходима была фанатичная вера. Так пусть лучше будут православными фанатиками...

В 1994 году я крестилась, раньше было невозможно, потому что мои родители противились этому, так я и пела в хоре – будучи оглашенной. Отец Александр крестил меня в Лиахве, которая в тот день была полноводной и серой от речного песка. Моя специально сшитая для крещения рубашка из простыни стала черной. Я попросила нашего единственного пастыря быть моим крестным, хотя к тому времени мне уже исполнилось 15, и крестный не требовался. Но Санчик согласился. Я испытывала благоговение и страх. В тот день кроме меня никого не крестили и службы тоже не было. Так мы и стояли – вдвоем – мой крестный и я. Мама и близкая подруга находились неподалеку. Но я о них и не помнила. Никого, кроме нас с Санчиком, на всей планете... И слова, которые он говорил своим громким голосом, были проникновенными и острыми, как стрелы, каждая пронзала мое сознание и, я была уверена – сердце. В тишине храма звучали молитвы, а потом самое главное: «Отрекаешься ли от сатаны?» – «Отрекаюсь!». Дунуть и плюнуть… А потом миропомазание лба, глаз и рук… Я была восхищена и смаковала сладостные ощущения. Когда все завершилось, Санчик улыбнулся и сказал: «Ты теперь как икона – чистая».

Я окончила школу и институт, вышла замуж, потеряла нательный крестик и перестала ходить в церковь… Из души утекло что-то теплое… Но однажды обстоятельства снова привели меня на порог городского храма. Стоя на коленях в исповедальной со слезами умиления на глазах (в правом приделе есть пристройка, отгороженная дверьми) я громко каялась, торжественно соглашаясь со всеми пунктами из списка грехов, даже с непонятными: «Грешна, Господи!». Потом отец Александр подарил мне новый нательный крестик. Отойдя с мамой в сторонку, он долго говорил с ней, выражение лица его было тревожным.

Мой послеродовой психоз прошел спустя месяц. Мы с мамой снова пришли в храм. Санчик с улыбкой провожал нас после службы: «Теперь – как огурчик», - сказал он вслед и перекрестил меня. С тех пор я не расстаюсь с крестом.

 

Центр одного мироздания

 

Наша старая двухкомнатная квартира на первом этаже хрущевки. Дед учит меня играть в нарды, мне пять, я сижу на большой мягкой мутаке. Он широким жестом выбрасывает желтые зарики и выкрикивает: «Шешу-беш!», «Пянджи-сэ!», «Чари-як!», «Се-бай-ду!»… Я в полнейшем восторге, пытаюсь подражать, даже мои уши пылают от азарта. А дед такой красивый: желтая шелковая прядь падает на лоб от движения, улыбка щекочет уголки губ, голубые глаза сверкают. Я изо всех сил пытаюсь запомнить слова, эти волшебные, танцующие слова… В Южной Осетии, как и в Грузии, играют в нарды именно так – громко называя выпавшие цифры по-персидски.

Мой дед Борис Гаврилович был коренным тифлисцем, в котором удивительным образом смешались Европа с Азией. Его дедушка по отцовской линии Давид Джмухадзе в конце 19-го века умудрился взять в жены дочь французского посланника, некоего Ля Мок, уроженца Марселя. Нина-Мария – так звали прапрабабушку. Ее дочери, тетушки моего деда, описывали настолько приторную историю встречи родителей, что сложно было не заподозрить их в фантазерстве. Сцена из немого кино: Давид помчался на коне вслед фаэтону, который понесли взбесившиеся лошади, и остановил его. Он взял на руки кисейную барышню Ля Мок, лишившуюся чувств со страху, и понес ее вдоль проспекта, а толпа восхищенно глядела им вслед… Но факт остается фактом: дочь французского посла вышла за тифлисского предпринимателя.

Супружеская чета Джмухадзе-Ля Мок произвела на свет троих дочерей - Тамару, Женико и Лилечку. Последним у них родился мой прадед Гавриил. Когда-то я нашла в семейном фотоархиве старый пожелтевший снимок, на обратной стороне которого было написано: «Gabriel est quatre ans» (Габриэлю 4 года. – франц.). Габриэль в 1930-м женился на Татьяне Корчинской, дочери ссыльного белогвардейского офицера. Матушка деда была очаровательной женщиной. Сын однажды увеличил в фотостудии портрет матери: томные глаза, прелестная улыбка... просто красавица. Он хранил фотографию всю жизнь. Но офранцуженному семейству почему-то не пришлась по душе belle Tat’yany, они ее ненавидели. Золовки – три старые девы - подозревали невестку в аморальном поведении, потому что она всегда нравилась мужчинам. Но травить Татьяну при брате не смели, а когда его не стало, словно с цепи сорвались. «…Этот мальчик не наших кровей, он даже не похож на нас!..» - и многое другое в таком же духе. Таня глотала слезы, но молчала, она была воспитана иначе. Терпеливо сносила оскорбления, пока ей не указали на дверь… Дедовы тетушки сели в галошу со своими подозрениями относительно племянника: когда Боря подрос, и внешность его окончательно оформилась, на носу отчетливо проступила фамильная джмухадзевская горбинка. И голос у него был точной копией отцовского.

Переехала Таня с сыном и больной матерью в один из старых кварталов Тбилиси, Сололаки. На одном снимке дедушка, черный, как негритенок, с выцветшими на солнце волосами сидит на ветхой лавочке рядом со своей роскошной матерью, которую даже ситцевое платье не сделало простенькой: волосы ее уложены в модную прическу, губы накрашены, она широко улыбается, обнажая ровные зубы. Когда Боре исполнилось 13, Татьяна Корчинская умерла от белокровия. Подросток и прикованная к постели бабушка жили вдвоем. Деда воспитывала улица. Он нечасто рассказывал мне о своем детстве, но из того, что мне удалось выудить у него, я знаю, что они с бабушкой испытывали большую нужду. В 15 лет друг покойного отца Антон Гургенидзе, летчик, оформил сироту в Харьковское высшее военное авиационное училище. По окончании учебы дед служил на Курильских островах, и в один из отпусков уже в Тбилиси товарищ уговорил его съездить в санаторий Юго-Осетинской области. Там, в местечке под названием Джава, молодой дедушка Борис встретил пионервожатую Гульнару, которая работала неподалеку от санатория – в детском лагере.

Бабушка Гугуля тоже была полукровкой. Отец ее был мегрелом, а мама представительницей большого армянского клана. Сохранилась фотография, где маленькая Гуля сидит на коленях у своей бабушки в ряду величавых дам в национальных армянских костюмах. Судьба бабушки тоже была не из легких. Отец бросил ее мать еще до рождения Гугули. Росла девочка в бедности, потому что Мария Давидовна Мелкуева была человеком несостоятельным - актрисой грузинской труппы Цхинвальского драмтеатра. Бабушка рассказывала иногда о своем голодном детстве, о том, как плохо они с матерью питались. Однажды с двоюродной сестрой с детской дури она даже попробовала есть землю... На две семьи, бабушкину и ее дяди, живущие стена к стене, была одна пара туфель. Зато тетя Надя обшивала и свою дочку Наташку и мою бабушку Гулю. Но несмотря на все лишения, Гугуля была крепкой девочкой: с малолетства хозяйничала в доме, а когда стала старше, то наравне с матерью трудилась и в саду, и в огороде. А еще она плавала как рыба. Рядом с домом протекал канал Арх, впадающий в реку Лиахву, и бабушка с малолетства плескалась в нем.

Иногда канал разливался. Гугуля вспоминала, как во время одного такого наводнения сидела на дереве и ждала, пока мама вернется с работы и снимет ее. Бедствие случилось днем, и шустрые детишки расселись на ветках, как обезьянки. Им-то было весело, а вот родителям пришлось тяжело: с трудом приобретенные ими вещи, мебель, утварь, запасы на зиму - все смыла или подпортила вода…

Гугуля воспитывалась в духе высоких коммунистических идеалов. Ведь Мария Давидовна, кроме того что была актрисой, принимала активное участие в пионерском движении. Она была из числа первых пионеров Цхинвали – тогда Сталинира, затем пионервожатой. В Бога она, ясное дело, не верила, зато преклонялась перед Лениным и Сталиным, и бабушку воспитывала будущей коммунисткой. Гульнара ею впоследствии и стала, а потом даже депутатом партии. Когда она уже сама стала матерью, а затем бабушкой, аналогичное идейное давление не обошло и нас с мамой. Справедливость, правда любой ценой, честность, верность идеям великого Ленина – именно такими были семейные ценности, бабушка до смерти презирала материальные и житейские блага.

Как ни странно, иногда она украдкой зажигала свечи на Пасху. А на второй день после этого праздника семья традиционно поднимались на Згудери, гору на окраине Цхинвали, где находится кладбище. Разложив крашеные яйца, пироги, домашнее вино, Мелкуевы-Джмухадзе сидели в кругу родственников и поминали усопших до самой темноты. Странные они были, старые цхинвальцы – коммунисты и приверженцы народных традиций одновременно.

Дедушка Борис свято чтил Иосифа Виссарионовича: на книжном шкафу держал гипсовый бюст вождя всех времен и народов, покрашенный бронзовой краской. Я как-то взобралась на стул, потом на сервант, дотянулась до верхушки шкафа и сняла бюст с «постамента». Долго рассматривала его, скользила пальцами по благородному лицу семейного идола. Он такой приятный был на ощупь… а когда перевернула, вдруг увидела белую гипсовую основу с дыркой посередине. А я-то думала, он и правда бронзовый… Монеткой соскребла краску с кончика носа Сталина – ненастоящий! Только тогда спохватилась, что мне влетит за это. Спрятала бюст, но рассказала по секрету маме, и мы вместе потом реставрировали поврежденную часть коричневой краской, смешанной с охрой. Внешность Сталина немного пострадала, он выглядел уже менее величаво, и мы повернули его в профиль, чтобы дед ничего не заметил. Пронесло… А вот Ленина дедушка не любил, называл его издевательски: «тетя Лена». И когда в 90-х на Привокзальной площади ночные варвары-подрывники снесли памятник Владимиру Ильичу, он не особо расстроился, посетовав лишь на оконное стекло, треснувшее от взрывной волны. Взрыв был такой силы, что вся Привокзальная проснулась и прямо посреди ночи высыпала на улицу. До утра уже никто не заснул…

Мама Нонна была единственным ребенком у деда с бабушкой, но, как ни странно, росла почти в спартанских условиях, без поблажек. Бабушка активно продвигалась по партийной линии, всегда была занята и совсем не баловала дочурку. Когда маме исполнилось 15, она познакомилась с моим папой Тимуром – осетином. Папа был начинающим рок-музыкантом-андеграундщиком по кличке Митро, носил волосы до плеч и обматывал шею длинным шарфом. Первую пластинку «The Beatles» отец с друзьями получили прямо из Лондона. Удивительно, но такая изысканная контрабанда доходила и до Цхинвали. Это был сингл битлов «Please please me». Папа рассказывал, как они с друзьями его впервые слушали. Каждый надел самые модные вещи, вымыл голову, надушился. У Тимура были настоящие джинсы Levi’s. Цхинвальские подростки называли их не «ливайс стросс», а «левисы». И вот патлатый Митро в своих потертых левисах и синей безрукавке шагает через весь город и всем знакомым по пути сообщает, что идет слушать битлов. В итоге к Алику Кабулову, чья тетя действительно жила в Лондоне и через какие-то дипканалы прислала племяннику пластинку, пришло полгорода.

Родители Алика уехали на картошку, и дом был в распоряжении ребят. Они сварили сосиски и приготовились слушать. Когда еда была съедена, и сингл прослушан уже раз двадцать, отец поставил пиратский из рентген- диск, и самые стойкие меломаны отбивали ритм вилками по никелированной кровати до утра. Это была новая кровать Кабуловых, которую к рассвету было уже не узнать. Облупленная, с ранами от вилок и ножей, она приютила юных фанатов, мирно сопевших вповалку, уставших и счастливых…

Лондонская тетя Алика еще не раз потом присылала волшебные посылочки. Папа рассказывал, как они с ребятами впервые взяли в руки виниловый диск Led Zeppelin, потом Black Sabbath... Митро с друзьями, как и его кумиры, сначала участвовали в бит-группе, потом стали играть рок и джаз-рок. Парни экспериментировали с текстами на родном языке. Сочиняли музыку на слова классика осетинской поэзии Коста Хетагурова и современного поэта Исидора Козаева. Такого югоосетинская общественность никак не ожидала. Солидные дяденьки и тетеньки воспринимали это творчество с неприятием: «Они издеваются над стихами классиков!», «Что за сумасшедшая музыка!»… В школе юных модников отлавливал завуч и насильно состригал их длинные волосы, да и дома за увлечение по головке не гладили. Бабушка разбивала не одну папину гитару. Но дед, который всегда баловал детей, напротив, напускался на супругу: «Ух, цъамар[i], я ему все равно новую куплю, а с тобой еще рассчитаюсь!..» Зато молодежь боготворила музыкантов: на концертах ВИА «Бонварнон[8]», а потом и группы «Мемориал», в которых папа играл на басу и пел, просто яблоку негде было упасть. Публика разносила залы, выдирала с корнем стулья, истерично вопила. Такой она была – цхинвальская молодежь 70-х, помешанная на музыке и всем западном.

Борис Гаврилович, конечно, тоже папу не жаловал. Когда в 19 лет дочь объявила, что выходит замуж, он аж позеленел от злости. А Гугуля заперла Нонну дома. Но мама все же сделала тайный телефонный звонок и сообщила любимому о реакции родителей. Тогда Митро с другом Сосо решили невесту похитить. Однако папе в свою очередь пришлось выдержать родительский гнев. Евгений Николаевич в принципе был не против, он хорошо знал Гульнару Валентиновну по партийным делам и уважал ее. А вот Замира Александровна не хотела невестку-грузинку, она уже присмотрела сыну жену – дочь подруги. Зато потом, когда молодые все-таки поженились, невестка стала оплотом семьи. Она окончила училище и получила профессию медицинской сестры. Мама вообще медик по призванию, ей даже вручили лимит на поступление в мединститут в Москве, но она приехала назад – вышла за папу и училась на биологическом в местном вузе. Всех прабабушек, всех больных родственников выхаживала молоденькая невестка Нонна. Трудную работу по дому бабушка тоже доверяла лишь ей. Кстати, мама неплохо поладила со свекровью своей свекрови Пелагеей – Пело, которая люто ненавидела жену сына. Назло Замире она стала подчеркнуто «любить» ее сноху. Мама ее купала, расчесывала длинные, до глубокой старости черные волосы, заплетала косу. Когда родилась я, Пело уже было 98 лет, и она никого не узнавала…

Мое детство было теплым солнышком: много счастливых дней, музыки, щедрые кавказские застолья, красивые тосты, путешествия в разные населенные пункты Осетии и Грузии к отцовской и материнской родне. О геноциде 20-х годов прошлого века, от которого пострадали папины деды и бабушки, об истреблении осетин грузинскими меньшевиками дома вспомнили лишь в конце 80-х. Я не знала, что такое «нация». Впервые мне указали на то, что моя мама «грузинка» в 89-м году. Сверстницы во дворе очень серьезно спросили, какие у нее лодыжки: если толстые, то значит, она настоящая грузинка. Я с вызовом ответила дурочкам, что у мамы красивые ноги, и рассорилась с ними, а потом долго ревела в подъезде. Соседи Транкашвили, педагоги-интеллигенты, в квартире которых я без конца гостила все детство, тоже неожиданно напомнили мне о том, что я осетинка, а у осетин не принято то-то и то-то... Это задело, но дочь Транкашвили Нана была моим репетитором по музыке, и я вынуждена была ходить к ней на занятия. Хотя к великолепной коллекции кукол и подарочных редких книг в глянцевых обложках я уже не прикасалась. Меня унизило то замечание, и я стала сдежаннее.

Именно тогда на политической арене Грузии объявился господин Гамсахурдия-младший. Я помню жаркий спор бабушки Гули с Наной Транкашвили на лавочке перед нашим окном. Молодая еще Нана до дрожи губ, с жаром отстаивала гамсахурдистские националистические идеи вроде: «В Грузии должны жить только грузины!». «Гульнара Валентиновна, как вы можете не поддерживать его?! Вы же грузинка! Только с ним мы станем европейской страной!..» Но бабушка безапелляционно диагностировала диктатору всея Джорджии «шизофрению» и обозвала его «экстремистом», поставив точку в дискуссии. Я мало что поняла из того спора, но к соседям меня больше не пускали. И образы прекрасных кукол в их квартире и книжек в глянцевых обложках пожухли и сморщились, как осенние листья.

В 1989 году из Тбилиси приехали журналисты какой-то газеты, и нескольких учеников из моего класса пригласили на беседу с ними в городской Дом пионеров. Нас, детей-осетин из русской школы, усадили за длинный стол, а напротив – детей из грузинской школы. «Мудрые» старшие устроили нам нечто вроде перекрестного допроса. Сейчас уже не воспроизвести подробностей, но я смутно помню мальчика-грузина, с волнением рассказывавшего об осетинском трехцветном флаге, которым его сверстники-осетины угрожающе размахивали перед ним. Когда очередь дошла до меня, тбилисская корреспондентка стала записывать в блокнот фамилию: «Тедешвили…». Я проигнорировала вопрос и указала ей на ошибку: «Моя фамилия не Тедешвили, а Тедеева!» Корреспонденты многозначительно переглянулись. Я рассказала им недавнюю историю о моих дедушке и бабушке по папиной линии, которые несколько месяцев назад ездили продавать урожай яблок в Абхазию. На обратном пути их насильственным образом остановили в селе Мегрекиси, отобрали документы и удерживали в каком-то доме против воли. Только сердечный приступ дедушки Евгена побудил неформалов освободить моих близких. Как говорили потом у нас дома: «Тогда еще боялись убивать…» Господа мнимые милиционеры самолично довезли своих узников до Цхинвальской больницы. Евгения Николаевича через разбил инсульт, и он умер. Журналисты, фальшиво улыбаясь, пытались меня стыдить за якобы богатую фантазию, но я твердила, что все это чистая правда. А потом про меня написали в той: «…экстремистски настроенная девочка из 5 «А».

Междоусобица разгоралась. Впервые стекла городских окон дрогнули от выстрелов на улице Ленина осенью 1990-го. Мне поручили забрать из сада младшего братишку, и мы как раз шли домой по параллельной улице Октябьской. То были звуки расстрела автомашины с лазутчиками, которые зачем-то рискнули въехать в Цхинвал во всеоружии. Город уже тогда стал мстить за вторжение - первые убитые грузины не успели этого осознать, для них все кончилось слишком быстро.

Через год, в январе, наступило знаменитое «утро с милиционерами». Гамсахурдия со своими министрами решили для цхинвальской операции освободить заключенных из тюрем Грузии. Обряженные в милицейскую форму, наркоманы и рецидивисты всех мастей прибыли посреди ночи – «наводить порядок в мятежном Самачабло». История повторялась. Наш регион снова стали называть Самачабло по имени проживавших там до революции князей Мачабели.

Бабушка Гугуля ранним утром, увидев небритых «правоохранителей» с овчарками, влезла на стул, открыла форточку и стала громко отчитывать их. Из соседнего окна тут же высунулась другая голова - соседка Изольда затараторила тревожным полушепотом: «Гульнара Валентиновна, вы что, не видите: у них автоматы, немедленно прекратите! Они же сейчас начнут стрелять по нашим окнам!» А ряженые громко и с издевкой рассмеялись, их позабавили говорящие головы.

Соседи Транкашвили и большинство грузинского населения Цхинвали покинули свои квартиры и дома в ночь накануне перед тем пришествием «стражей закона». В их домах осталось все нажитое добро, холодильники были полны едой, когда осетинские беженцы из окрестных сел вломились в пустые жилища. Говорили, что грузин, поддерживающих режим, предупредили о вторжении. По плану Гамсахурдии они должны были переждать этническую чистку в Гори, чтобы потом вернуться домой, где уже не будет ни одного осетина… Но сбежавшие той ночью цхинвальцы так и остались беженцами, никто из них не вернулся в родной город.

Судьба этих, пусть и не самым лучшим образом проявивших себя горожан, тем не менее, вызывала сочувствие. И далеко не все осетины потом жгли и грабили их дома. Многие, очень многие держались в стороне. Мои отец и дядя, вступившие в ополчение, тоже были очевидцами тех поджогов и мародерства. Некоторые дома своих ближайших соседей они отстояли. Ведь с их хозяевами так близко и так сладко дружил их отец, мой дедушка. Часто Евген не садился обедать, пока бабушка Замира не



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-08-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: