НЕМНОГО О ТРАНСФИЗИЧЕСКОМ МЕТОДЕ




 

 

Казалось бы, отношение людей к природе бесконечно разно­образно, индивидуально, а иногда и внутренне антиномично. Но если проследить эволюцию этого отношения во всеобщей ис­тории культуры от изобретения письменности до наших дней, можно обнаружить несколько типов его, лучше сказать — фаз. Я позволю себе здесь весьма упрощенно, в самых общих чертах, наметить три-четыре очень важные фазы так, как они мне пред­ставляются. Это не подлинная картина того, как это отношение изменялось в культурах и веках, а лишь несколько грубых маз­ков, назначение которых скорее в том, чтобы ввести читателя внутрь проблемы, нежели в создании у него исторической пер­спективы по этому вопросу.

Наиболее ранняя фаза характеризуется тем, что космос кажет­ся крайне миниатюрным, а Земля—единственным обитаемым миром. Зато этот мир кроме нашего физического слоя обладает рядом других слоев, тоже материальных, но их материаль­ность—другой природы и других свойств, чем наша: первое приближение к трансфизической действительности Шаданакара. Все эти слои, равно как и наш, лишены развития. Они сотворены раз и навсегда и обитаемы добрыми и злыми существами. Для этих существ человек—центр их интересов и, так сказать, яблоко раздора. Сам же человек не осознает Природу как нечто вне его лежащее и не противопоставляет себя ей. Отдельные проявления природы возбуждают, конечно, те или иные чувства—страх, удовольствие, благоговение, но Природа как целое, по-видимо­му, почти не воспринимается или воспринимается в чисто эстети­ческом плане, да и то лишь отдельными людьми, высоко одарен­ными художественным чувством. Поэтому редко можно найти среди памятников искусства этих эпох лирику природы и еще реже — пейзажную живопись. К этой фазе относятся в основном культуры древности, а также некоторые более поздние культу­рные формы Востока. В религиозном отношении для первой фазы характерен политеизм.

Для второй фазы типичны те монотеистические системы, которые или игнорируют Природу, не проявляя к ней интереса, или враждебны ей. Рост личности приводит к представлению, что человек может совершенствоваться. Природа же не подает при­знаков развития, она косна и статична, она внеморальна и нера­зумна, она во власти демонических сил, и та часть человеческого существа, которая единосущна Природе, требует либо порабоще­ния ее духом, либо порабощает его сама. Это — фаза природоборческая. Ее прошли и христианские, и буддийские, и индуистские народы; на ней остановилось (пока совпадало со своей наци­ональной религией) еврейство. Последнее, однако, равно как и народы ислама, не столько стремилось к борьбе с Природой, сколько проходило мимо нее. Семитическое чувство Природы вообще отличалось скудостью. Давно уже отмечено, как бедны были этим чувством авторы библейских книг и Корана сравни­тельно с теми, кто создавал великие эпопеи Эллады и особенно Индии. Семиты отдавали Природе неизбежную дань, осеняя религиозной санкцией воспроизведение рода, но в своей духовной философии и искусстве стремились игнорировать ее с многозна­чительной последовательностью. Они сделали у себя фактически невозможной скульптуру и портретную живопись, потому что боялись обожествить человека и ненавидели обоготворение сти­хий. Как и другие элементы семитизма, эта природоборческая тенденция перешла с христианством в Европу, подавила природ­ные культы германского и славянского язычества и господство­вала до конца средних веков. Но и Востоку пришлось пройти через эту фазу, хотя и окрасив ее по-своему. Аскетичность край­них проявлений брахманизма, борьба буддизма за высвобожде­ние человеческого «я» из-под власти Природы — все это слишком общеизвестно, чтобы на нем останавливаться. Таким образом, если в первой фазе Природа как целое почти не осознавалась, а поэтизировалась и боготворилась в отдельных своих проявле­ниях, то во второй она была осознана как начало враждебное, покорное демоническим силам.

Третья фаза связана с эрой господства науки и с оскудением мира религиозных чувств. Унаследовав от христианства природоборческое начало, человек третьей фазы освобождает его от рели­гиозного смысла, отказывается от преодоления природных эле­ментов в собственном существе и обосновывает к природе строго утилитарный подход. Природа есть объект разумного (научного) исследования — во-первых; она есть сонмище бездушных сил, ко­торые надо покорить на потребу человека,— во-вторых. Физичес­кий кругозор неизмеримо расширяется; знание структуры и зако­нов нашего слоя достигает головокружительной глубины; в этом—ценность третьей фазы. Но напрасно толкуют о любви к природе естествоиспытателей. Интеллектуальную любовь мож­но испытывать только к продукции интеллекта: можно умом любить идею, мысль, теорию, научную дисциплину. Так можно любить физиологию, микробиологию, даже паразитологию, но не лимфу, не бактерии и не блох. Любовь к природе может быть явлением физиологического порядка, может быть явлением поряд­ка эстетического, наконец—порядка этического и религиозного. Явлением только одного порядка она не может быть: интеллекту­ального. Если отдельные специалисты-естественники и любят при­роду, то это чувство не имеет никакой связи ни с их специаль­ностью, ни вообще с научной методикой познания Природы: это чувство или физиологического, или эстетического порядка.

Однако наибольшего противопоставления себя Природе циви­лизованное (по крайней мере, западное) человечество достигло не в XX веке, как это могло бы показаться, но в XVII, XVIII и начале XIX века. Никогда моды не были так искусственны, как во времена пудреных париков. Никогда близлежащие к человеку участки Природы не уродовались так рассудочно и противоесте­ственно, как в эпоху Версальского парка. Аристократа времен Людовиков так же немыслимо вообразить берущим солнечную ванну или гуляющим босиком, как нельзя представить себе спар­танку времен греко-персидских войн в корсете и в ботинках на высоких каблуках. Во всем этом проявлялось отношение к При­роде, генетически коренившееся в христианском аскетизме, но в ходе развития заменившее духовный снобизм — снобизмом ци­вилизации, религиозную гордыню — гордыней рассудка, а ко все­му, печатью рассудочности не отмеченному, не испытывавшее ничего, кроме насмешливого презрения.

Философия Руссо знаменует собою поворотный пункт. Но должно было протечь полтора столетия, мир должен был всту­пить в эпоху городов-гигантов, чтобы тоска по Природе стала понятна человеческому большинству. Поэты Озерной школы в Англии, Гёте и романтики в Германии, Пушкин и в особенности Лермонтов в России любили Природу высокой эстетической, а некоторые и пантеистической любовью. Возникла Барбизонская школа живописи, и к концу XIX века эстетическая любовь завоевала незыблемое право на бытие в культуре; в XX веке развилась и любовь физиологическая. Зрительное созерцание Природы стало уже недостаточным: появилась потребность ощу­щать стихии осязательно и моторно, всей поверхностью тела и движением мускулов. Этой потребности отвечали отчасти ту­ризм и спорт; и наконец, в первой половине нашего столетия пляж, с его физиологическим растворением человека в солнеч­ном свете, тепле, воде, игре, плотно и прочно вошел в повседнев­ную жизнь. Тот самый пляж, который во времена Ронсара или Ватто показался бы непристойной выходкой сумасшедших, а в средние века был бы приравнен к шабашам ведьм на Лысой горе и, пожалуй, к черной мессе. Если вообразить Торквемаду, внезапно перенесенного в качестве зрителя на пляж в Остенде или в Ялте, вряд ли можно усомниться в том, что мысль о немедлен­ном аутодафэ из тысяч этих бесстыдных еретиков сразу возникла бы в голове этого охранителя душ человеческих.

Может быть, ничто так наглядно не иллюстрирует уменьше­ние пропасти между человеком и стихиями за последний век, как эволюция одежды. Пальто и головные уборы, неотступно сопро­вождавшие «образованного» человека даже в летний полдень, стали употребляться лишь в меру климатической необходимости. Пятьдесят лет назад казалось неприличным выйти из дому без перчаток; теперь ими пользуются только в холода. Вместо сюр­туков и крахмальных манишек, в которых бонтонно прели наши деды, даже при тридцатиградусной жаре, жизнь стала завоевы­ваться безрукавками с открытым воротом. Ноги, изнывавшие в высоких ботинках, почувствовали прелесть тапочек и босоно­жек. Женщины освободились от кошмара корсетов, летом вошли в обиход укороченные снизу и открытые сверху платья, а платья длинные уцелели только в качестве вечерних туалетов. Дети, чьи прадеды в соответствующем возрасте чинно расхаживали даже в июле в гимназических куртках и с фуражкой на голове, бегают босиком, в одних трусах, до черноты зацелованные солнцем. Человек мирового города, отдалившийся от Природы на такое расстояние, как еще никогда, затосковал об ее «жарких объятиях» и возвращается к ней, еще почти бессознательно, инстинктивной телесной любовью, но в накопленном историческом опыте своей души неся семена нового, совершеннейшего отношения к Приро­де. Такова четвертая фаза.

Итак, четыре фазы: языческая, аскетическая, научно-утилитар­ная и инстинктивно-физиологическая.

Резюмировать можно так. Ко второй половине нашего века в образованных и полуобразованных слоях наций, принадлежа­щих к романо-католической, германо-протестантской и россий­ской культурным зонам, установилось два отношения к природе, пока друг другу почти не противоречащие. Одно—старое—ути­литарно-хозяйственно-научное, совершенно чуждое любви. Оно сосредоточило взор на использовании заключенных в Природе ресурсов энергии и измеряет все критерием материальной выго­ды для человечества или, что еще хуже, для некоторых из ан­тагонистических его частей; с этой точки зрения оно одобряет также спорт, пляж, туризм. Сторонники этого отношения из интереса к тому, «как это устроено?», спокойно потрошат заживо кошек и собак, а для удовлетворения атавистического охотничье­го инстинкта подкарауливают зайцев и куропаток. Может быть, в первом случае имеется в виду и любовь к человечеству: ибо из Монбланов собачьих трупов извлекают наконец крупицу позна­ния, например, условных рефлексов; этим, как известно, просве­щается алчущий ум и двигается вперед медицина. Но любви к Природе здесь нет и тени. Больше того: такое отношение к Природе аморально, потому что никакие интересы живых существ, кроме человека, не принимаются во внимание и потому что на всю Природу устанавливается взгляд, как на дойную корову. К счастью, такое отношение начинает смягчаться более новым: бессознательно-эгоистически-физиологической любовью к Природе, иногда осложненной привнесением эстетики.

Но это развитие еще не привело к осознанию того, что воз­можно и необходимо, сохраняя старые оттенки любви к природе, за исключением, конечно, аморально-утилитарного отношения к ней, безмерно обогатить это отношение смыслом этическим и религиозным. Не пантеистическим, когда человек только смутно ощущал присутствие в Природе некоей безличной, равномерно разлитой божественной силы,— нет. Это уже было, и перво­бытный праанимизм—доказательство того, что пантеистическое чувство цивилизованных людей есть не что иное, как трансфор­мация древнейшего переживания арунгвильты-праны. Нет! Перед нами—иное. Перед нами—отношение несравненно более нравст­венное и сознательное, более четкое, развитое и изощренное, более жизнерадостное, более активное. Оно может быть основано толь­ко на том опыте, когда человек непосредственно ощущает сквозь Природу богатейшие и многообразнейшие миры стихиалей. Ощу­щает—то есть вступает в общение, все яснее понимая возмож­ности счастливой и творческой с ними дружбы, прекрасного перед ними нашего долга и горькой, старинной нашей вины.

Правда, неясное чувство вины перед Природой, в особенности перед животными, стало сказываться. Возникли общества охра­ны животных, любовь к ним стала поощряться даже школьной педагогикой, а охрану зеленых насаждений взял на себя такой прославленный источник любви, как государство. К сожалению, исходило оно при этом только из соображений хозяйственной пользы, а что касается охраны животных, то благотворители получили от ученых-естественников жестокий урок: после горя­чих дискуссий вивисекция явочным порядком заняла в науке место одного из ведущих методов. Оправдывая себя пользой для человечества, этот позор человечества накрепко обосновался в университетах, лабораториях и даже в той самой средней школе, которая учит ребят любить кошечек и собачек.

Каково же отношение к Природе со стороны того миросозер­цания, которое может лечь в основу учения Розы Мира?

Вопрос очень обширный; однако нетрудно, мне кажется, за­ключить, в чем будет состоять главная особенность этого от­ношения. Ведь восприятие Розы Мира отличается прежде всего ощущением прозрачности физического слоя, перевешиванием про­свечивающих сквозь него слоев трансфизики, горячая любовь к этому переживанию и его старательное выпестывание. Это ощущение охватывает сферу культуры и истории—и отливается в учение метаисторическое; оно обращается к Солнцу, Луне, звездному небу — и делается основой учения вселенского, то есть метаэволюционного; оно охватывает земную природу—и нахо­дит свое выражение в учении о стихиалях. Учение же о стихиалях оказывается ветвью более общего учения о структуре Шаданакара—учения трансфизического.

Сколь ни были бы замутнены древние представления о стихи­алях (духах стихий в самом широком смысле) побочными приме­сями, внесенными ограниченностью человеческого воображения и ума, сколько бы аберраций ни искажало в пантеонах политеис­тических религий образы природных божеств — в самой основе этих вер лежит истина.

Но, конечно, нам предстоит постигать и почитать миры сти­хиалей уже совсем иначе, чем удавалось это народам древности. Опыт последующих стадий обогатил нас, расширил знания и обострил мистическую мысль.

Главные отличия нашей веры в стихиалей от веры древних вот в чем.

Древние антропоморфизировали свои представления о сти­хийных божествах; мы больше не ощущаем потребности прида­вать стихиалям человекоподобный образ.

Древние смотрели на эти миры, как на нечто раз навсегда данное и неизменное; мы отдаем себе отчет в факте их эволюции, хотя и непохожей на эволюцию нашего органического мира, и будем стремиться постичь ее пути.

Древние могли переживать связь с отдельными слоями стихи­алей, но неотчетливо разграничивали их друг от друга, а о путях становления этих монад у них не возникало даже догадок. Соб­ственно говоря, они не обладали ясным представлением о мно­жественности этих слоев. Для нас же множественность и взаимо­связь этих слоев и пути становления обитающих там монад делаются объектом трансфизического познания.

Древние были не в состоянии нарисовать себе общую картину планетарного космоса; мы гораздо четче дифференцируем каж­дый слой и включаем его, со всеми его специфическими особен­ностями, в общую панораму Шаданакара.

Древние не могли примирить веру в эти миры с верой в Еди­ного; для нас—между обеими этими верами нет никакого проти­воречия.

И надо добавить еще, что свои духовные обязанности по отношению к стихиалям древние видели в умилостивлении их и восхвалении—и только; мы же будем стремиться осуществлять нашу связь с ними в готовности участвовать в их играх и твор­честве, в привлечении их благодействующего участия в нашу жизнь—возможные пути к этому будут показаны в соответству­ющих главах—и наконец, в нашей собственной помощи светлым стихиалям и в работе над просветлением темных.

Такое отношение к Природе сочетает языческую жизнерадост­ность, монотеистическую одухотворенность и широту знаний научной эры, все эти элементы претворяя в высшее единство собственным духовным опытом рождающейся религии итога.

Распространено заблуждение, будто бы всякое религиозное мировоззрение враждебно жизни, подменяя все ценности нашего мира ценностями миров иных. Такое обобщение не более закон­но, чем, например, утверждение, будто бы искусство живописи уводит от мира, сделанное на том основании, что такова была отчасти живопись средних веков. Враждебно жизни религиозное кредо определенной фазы, да и то лишь в крайних его проявле­ниях. То же мироотношение, о котором я говорю, не уводит от мира, а учит любить его горячей и бескорыстной любовью. Оно не противопоставляет «миров иных» миру сему, но все их воспри­нимает как великолепное целое, как ожерелье на груди Божества. Разве хрустальная лампада меньше нравится нам оттого, что она прозрачна? Разве мы будем меньше любить наш мир оттого, что сквозь него просвечивают другие? Для человека, чувствующего так, и эта жизнь хороша, и смерть может быть не врагом, а добрым вожатым, если достойно прожитая жизнь на земле предопределяет переход в иные, не менее, а еще более насыщен­ные, богатые и прекрасные формы миров.

Но через что же, какими путями достигается человеком это сквозящее мировосприятие? Приходит ли оно независимо от наших усилий воли, как счастливый дар судьбы, или может быть нами сознательно воспитано в самих себе и в целых поколениях?

Пока объединенные усилия множества людей еще не направ­лены на такое воспитание, до тех пор радость сквозящего миро­восприятия остается действительно милостью Божией и для по­лучения ее мы почти не затрачиваем сил. Долгим трудом только наших невидимых друзей сердца, носителей Провиденциаль­ной воли, раскрываются в ком-нибудь из нас органы такого восприятия, а чаще, гораздо чаще, приоткрываются на узкую, то и дело снова притворяющуюся щель. Но и такой приоткрытости достаточно, чтобы уже началось сквожение физического мира и чтобы осчастливленный им стал похож на прозревающего слепого.

Вызвать этот процесс совершенно произвольно — в себе или в другом—вряд ли возможно, по крайней мере теперь. Но можно работать в этом направлении так, чтобы в каждом из нас или наших детей этот труд шел навстречу труду Провиденциаль­ных сил; чтобы в психофизических пластах как бы прорывался туннель одновременно с двух сторон: нами—и друзьями нашего сердца.

Колоссальная задача такой педагогики сейчас может быть только предсказана как одна из задач будущей культурной эры. Требуется еще огромная предварительная работа по изучению и систематизации опыта. На этом я подробнее остановлюсь в одной из последних частей книги. Сейчас же сообщу лишь несколько необходимых сведений о двух-трех возможных вари­антах этой методики. Варианты эти и много других, здесь не оговоренных, могут, разумеется, быть совмещены и помогать один другому.

Есть одно предварительное условие: без него никакие усилия в этом направлении ни к чему бы не привели. Это—собственная готовность человека добиваться сквожения ему того хрустально­го сосуда, который мы называем Природой. Значит, процесс этот доступен либо для тех, кто сам допускает возможность сущест­вования миров стихиалей (без этого можно желать не сквожения физического слоя, а только наоборот, чтобы из этого ничего не вышло, дабы мой научный скепсис восторжествовал), либо для детей, если это доверие к стихиям и любовь к Природе с ранних лет укрепляются старшими. Естественно, что тот, кто заранее отрицает бытие этих миров, тот и сам не станет тратить время и силы на подобные опыты. И если бы даже, в качестве эксперимента, он вздумал сделать несколько усилий, он бы ничего не достиг, потому что его собственное недоверие постоянно распро­странялось бы на полученные результаты, он приписывал бы эти результаты самовнушению или чему-нибудь в этом роде. Шаг вперед—шаг назад. Толчея на месте.

Итак, если требуемое внутреннее условие налицо, надо озабо­титься созданием необходимых условий внешних. Легко дога­даться, что речь идет о таких периодах (месяца полтора, два в году), когда современный человек, освободясь от работы ради хлеба насущного, может позволить себе уединиться среди приро­ды. Мне думается, летом условия благоприятнее, потому что именно летом, при высоком стоянии солнца, развитии раститель­ности и обнажении земной поверхности и водных пространств, активность стихиалей умножается во много раз за счет участия в ней новых и новых слоев их. Не говорю уж о том, что обычно именно летом горожане уезжают в отпуска, то есть хоть на месяц получают возможность общения с Природой. Хотя, надо сказать прямо, за месяц далеко не продвинешься, а в двухнедельные отпуска предпринимать подобные попытки и вовсе бесполезно. Оговорюсь также, что некоторым из нас зимняя природа ин­дивидуально ближе и в таких случаях, конечно, следует считаться с этой предрасположенностью.

Может быть, от меня ждет кто-нибудь точных указаний, вставать тогда-то, ложиться тогда-то, придерживаться такого-то распорядка дня. Таких мелочных рекомендаций я предпочел бы избегать. В чем задача? В том, чтобы войти возможно глубже в Природу, в жизнь стихий, и войти притом не как разрушителю и не как любознательному испытателю, а как сыну, после много­летних скитаний на чужбине возвращающемуся в отчий дом. Для решения такой задачи одной индивидуальности будет естествен­нее и полезнее одно, для другой другое. Я хотел бы только рассказать, какие именно условия помогали мне лично.

Выбрав на это время некоторую, как теперь говорят, «базу» в красивом и, разумеется, малолюдном месте, следовало прежде всего избегать засорения души и ума всякими мелочными житей­скими заботами. Нужно было ослабить связь с большим горо­дом, реже пользоваться радио и постараться возможно долее обходиться без газет, если, конечно, мир не находился в состоя­нии крайне тревожного неравновесия. Быт свой необходимо бы­ло упростить, одежду сделать возможно легче, а о существовании обуви забыть совсем. Купаться два-три раза в день в реке, в озере или в море, найдя для этого такое место, где можно оставаться на это время с природой один на один. Читать такие книги, которые способствовали бы мирному, доброжелательному на­строению и временами помогали бы мыслям вживаться в глубь Природы; естественнонаучная литература не может быть полезна в такие дни, так как настраивает на совершенно другой лад; еще более уводят в сторону занятия точными науками и техникой.

Лучше — хорошие стихи, некоторые классики художественной литературы, Тургенев, Диккенс, Эркман-Шатриан, Тагор (но, ко­нечно, не такие, как Стендаль, Золя, Свифт или Щедрин). Хорошо перечитывать в это время классические произведения детской литературы, вроде «Тома Сойера» или «Детей капитана Гранта», и литературы о детях. Да и частое общение, игры и разговоры с детьми в это время могут только помочь делу. Быть может, некоторых я спугну одним указанием, но, к сожалению, оно совершенно твердо: сведение к минимуму мясной и рыбной пищи и отказ от обильного употребления вина. И—требование совер­шенно безусловное: чтобы ни охоты, ни рыбной ловли не было и в помине.

В такой атмосфере начинались путешествия: словами «про­гулки» или «экскурсии» их называть не хочется. Это были уходы на целый день, от зари до заката, или на три-четыре дня вместе с ночевками — в леса, в блуждания по проселочным дорогам и полевым стежкам, через луга, лесничества, деревни, фермы, через медленные речные перевозы со случайными встречами и не­принужденными беседами, с ночлегами—то у костра над рекой, то на поляне, то в стогу, то где-нибудь на деревенском сеновале. Близости к машинам, разговоров на технические темы и чтения подобной литературы я всячески избегал, разве что пользуясь иногда механическим транспортом. Потом—возвращение на свою уединенную «базу», несколько дней отдыха и слушания крика петухов, шелеста вершин да голосов ребят и хозяев, чтение спокойных, глубоких и чистых книг—и снова уход в такое вот бродяжничество. Этот образ жизни может вызвать иной раз недоумение, подшучивание; на понимание рассчитывать не нуж­но, а люди, занятые на сельских работах, даже склонны будут видеть в таком чудаке праздношатающегося лентяя: большин­ство крестьян пока что умеют считать делом только свою соб­ственную работу. Это не должно смущать. Надо уметь пренебре­гать чужим мнением, если чувствуешь собственную правоту.

Но все это—указания о внешнем. Можно все лето до из­неможения слоняться по лесам и полям, а вернуться ни с чем. Внешние условия должны быть дополнены некоторыми усили­ями ума и чувства. В чем они заключаются?

В том, что человек постепенно приучается воспринимать шум лесного океана, качание трав, течение облаков и рек, все голоса и движения видимого мира как живое, глубоко осмысленное и к нему дружественное. Будет усиливаться, постепенно охваты­вая все ночи и дни, чувство, неизменно царящее над сменой других мыслей и чувств: как будто, откидываясь навзничь, опу­скаешь голову все ниже и ниже в мерцающую тихим светом, укачивающую глубь — извечную, любящую, родимую. Ощуще­ние ясной отрады, мудрого покоя будет поглощать малейший всплеск суеты; хорошо в такие дни лежать, не считая времени, на речном берегу и бесцельно следить прохладную воду, сверкающую на солнце. Или, лежа где-нибудь среди старого, бора, слушать органный шум вершин да постукивание дятла. Надо доверять тому, что стихиали Л и у р н ы уже радуются тебе и за­говорят с твоим телом, как только оно опустится в текучую плоть их; что стихиали Фальторы или Арашамфа уже поют тебе песни шелестящей листвой, жужжанием пчел и теплыми воздушными дуновениями. Когда по заливным лугам, пахнущим свежескошенным сеном, будешь возвращаться на закате домой с далекой прогулки, поднимаясь в нагретый воздух пригорков и опускаясь в прохладные низины, а тихий туман начнет заливать все, кроме верхушек стогов,— хорошо снять рубашку, и пусть ласкают горячее тело этим туманом те, кто творит его над засыпающими лугами.

Можно было бы указать еще сотни таких минут—от загора­ния на песке до собирания ягод—полудействия, полусозерца­ния—но о них догадается и без указаний тот, кто вступит на этот легкий и светлый путь. Ведь такой уклад возможен не только в Средней России, но и в природном ландшафте любой другой страны, от Норвегии до Эфиопии, от Португалии до Филиппин и Аргентины. Соответственно будут меняться только детали, но ведь они могут меняться и в пределах одного ландшафта сооб­разно личным наклонностям. Главное—создать внутри себя этот свет и легкость и повторять подобные периоды по возможности каждый год.

— Что за нелепость,— подумают иные.— Как будто мы не располагаем исчерпывающими данными, отчего и как возникают туманы, ветер, роса, не знаем механики образования дождя, рек, растительности? И такие сказки преподносятся с серьезным ви­дом в середине XX столетия! Недаром автор намекает на то, что ему легче столковаться с детьми: зрелому человеку не пристало слушать такие басни.

Они заблуждаются, эти абсолютисты научного метода позна­ния: ни малейшего противоречия науке здесь не имеется. Подчер­киваю: науке, объективной и серьезной, а не философской док­трине материализма. Ведь если бы существовало какое-нибудь разумное микроскопическое существо, изучающее мой организм и само в него входящее, оно имело бы основание сказать в ту минуту, как я шевельнул рукой, что эта глыба вещества, состоя­щая из таких-то и таких-то молекул, дернулась оттого, что сократились некоторые ее части—мускулы. Сократились же они потому, что в моторных центрах произошла такая-то и такая-то реакция, а реакция была вызвана такими-то и такими-то причи­нами химического порядка. Вот и всё! Ясно, как день. И уж, конечно, такой толкователь возмутился бы, если бы ему вздума­ли указать, что «глыба» шевельнулась потому, что таково было желание ее обладателя, свободное, осознанное желание, а муску­лы, нервы, химические процессы и прочее—только передаточный механизм его воли.

Изучением этого механизма занимается физиология. Это не мешает существованию психологии — науки о том сознании, ко­торое этим механизмом пользуется.

Изучением стихий природы как механизмов занимаются ме­теорология, аэродинамика, гидрология и ряд других наук. Это не должно и не будет мешать со временем возникновению учения о стихиалях — о тех сознаниях, которые пользуются этими меха­низмами.

Лично у меня все началось в знойный летний день 1929 года вблизи городка Триполье на Украине. Счастливо усталый от многоверстной прогулки по открытым полям и по кручам с вет­ряными мельницами, откуда распахивался широчайший вид на ярко-голубые рукава Днепра и на песчаные острова между ними, я поднялся на гребень очередного холма и внезапно был букваль­но ослеплен: передо мной, не шевелясь под низвергающимся водопадом солнечного света, простиралось необозримое море подсолнечников. В ту же секунду я ощутил, что над этим велико­лепием как бы трепещет невидимое море какого-то ликующего, живого счастия. Я ступил на самую кромку поля и, с колотящим­ся сердцем, прижал два шершавых подсолнечника к обеим ще­кам. Я смотрел перед собой, на эти тысячи земных солнц, почти задыхаясь от любви к ним и к тем, чье ликование я чувствовал над этим полем. Я чувствовал странное: я чувствовал, что эти невидимые существа с радостью и с гордостью вводят меня, как дорогого гостя, как бы на свой удивительный праздник, похожий и на мистерию, и на пир. Я осторожно ступил шага два в гущу растений и, закрыв глаза, слушал их прикосновения, их еле слышно позванивающий шорох и пылающий повсюду божест­венный зной. С этого началось. Правда, я вспоминаю пережива­ния этого рода, относящиеся к более ранним годам, отроческим и юношеским, но тогда они не были еще такими захватыва­ющими. Но и раньше, и позже—не каждый год, но иногда по нескольку раз за одно лето—случались среди природы, обяза­тельно наедине, минуты странной, опьяняющей радости. Они являлись по большей части тогда, когда за плечами оставались уже сотни верст, пройденных пешком, и когда я неожиданно попадал в незнакомые мне места, отмеченные пышностью и буй­ством свободно развивающейся растительности. Весь, с головы до ног, охваченный восторгом и трепетом, я продирался, не помня ни о чем, сквозь дикие заросли, сквозь нагретые солнцем болота, сквозь хлещущие кусты и наконец бросался в траву, чтобы осязать ее всем телом. Главное было в том, что я в эти минуты явственно осязал, как любят меня и льются сквозь меня невидимые существа, чье бытие таинственно связано с этой рас­тительностью, водой, почвой.

В последующие годы я проводил лето по большей части в области Брянских лесов, и там произошло со мною многое, воспоминание о чем составляет отраду моей жизни, но особенно люблю я вспоминать свои встречи со стихиалями Лиурны — теми, кого я тогда называл мысленно душами рек.

Однажды я предпринял одинокую экскурсию, в течение недели странствуя по Брянским лесам. Стояла засуха. Волокнами сине­ватой мглы тянулась гарь лесных пожаров, а иногда над мас­сивами соснового бора поднимались беловатые, медленно меняв­шиеся дымные клубы. В продолжение многих часов довелось мне брести по горячей песчаной дороге, не встречая ни источника, ни ручья. Зной, душный как в оранжерее, вызывал томительную жажду. Со мной была подробная карта этого района, и я знал, что вскоре мне должна попасться маленькая речушка—такая маленькая, что даже на этой карте над нею не обозначалось никакого имени. И в самом деле: характер леса начал меняться, сосны уступили место кленам и ольхе. Вдруг раскаленная, об­жигавшая ноги дорога заскользила вниз, впереди зазеленела поемная луговина, и, обогнув купу деревьев, я увидал в десятке метров перед собой излучину долгожданной речки: дорога пере­секала ее вброд. Что за жемчужина мироздания, что за прелест­ное Божье дитя смеялось мне навстречу! Шириной в несколько шагов, вся перекрытая низко нависавшими ветвями старых ракит и ольшаника, она струилась точно по зеленым пещерам, играя мириадами солнечных бликов и еле слышно журча.

Швырнув на траву тяжелый рюкзак и сбрасывая на ходу немудрящую одежду, я вошел в воду по грудь. И когда горячее тело погрузилось в эту прохладную влагу, а зыбь теней и солнеч­ного света задрожала на моих плечах и лице, я почувствовал, что какое-то невидимое существо, не знаю из чего сотканное, охваты­вает мою душу с такой безгрешной радостью, с такой смеющейся веселостью, как будто она давно меня любила и давно ждала. Она вся была как бы тончайшей душой этой реки — вся струяща­яся, вся трепещущая, вся ласкающая, вся состоящая из прохлады и света, беззаботного смеха и нежности, из радости и любви. И когда, после долгого пребывания моего тела в ее теле, а моей души—в ее душе, я лег, закрыв глаза, на берегу под тенью развесистых деревьев, я чувствовал, что сердце мое так освежено, так омыто, так чисто, так блаженно, как могло бы оно быть когда-то в первые дни творения, на заре времен. И я понял, что происшедшее со мной было на этот раз не обыкновенным купа­нием, а настоящим омовением в самом высшем смысле этого слова.

Быть может, кто-нибудь сказал бы, что и он живал в лесах и купался в реках, и он хаживал по лесам и полям, и он, стоя на тетеревином току, испытывал состояние единения с природой и, однако же, ничего, схожего со стихиалями, не ощутил. Если так скажет охотник, удивляться будет нечему: в этом разрушителе природы стихиали видят врага и осквернителя, и нет более верного способа сделать невозможной их близость, как захватить с собой в лес охотничье ружье. Если же это скажет не охотник — пусть он со вниманием припомнит недели своей жизни среди природы и сам обнаружит свои нарушения тех условий, о кото­рых я с самого начала предупреждал.

Нельзя, конечно, заранее определить длительность этапов это­го познания: сроки зависят от многих обстоятельств, объективных и личных. Но рано или поздно наступит первый день: внезапно ощутишь всю Природу так, как если бы это был первый день творения и земля блаженствовала в райской красоте. Это может случиться ночью у костра или днем среди ржаного поля, вечером на теплых ступеньках крылечка или утром на росистом лугу, но содержание этого часа будет везде одно и то же: головокружитель­ная радость первого космического прозрения. Нет, это еще не означает, что внутреннее зрение раскрылось: ничего, кроме при­вычного ландшафта, еще не увидишь, но его многослойность и насыщенность духом переживешь всем существом. Тому, кто прошел сквозь это первое прозрение, стихиали станут еще доступ­нее; он будет все чаще слышать какими-то, не имеющими названия в языке, способностями души повседневную близость этих дивных существ. Но суть «первого прозрения» уже в другом, высшем. Оно относится не к трансфизическому познанию только, но и к тому, для которого мне не удалось найти иного названия, кроме старин­ного слова «вселенский». В специальной литературе этот род состояний освещался многими авторами. Уильям Джемс называет его прорывом космического сознания. По-видимому, оно может обладать весьма различной окраской у различных людей, но переживание космической гармонии остается его сутью. Методи­ка, которую я описывал в этой главе, способна, в известной мере, приблизить эту минуту, но не следует надеяться, что такие радости станут частыми гостями дома нашей души. С другой стороны, состояние это может охватить душу и безо всякой сознательной подготовки: такой случай описывает, например, в своих «Вос­поминаниях» Рабиндранат Тагор.

Легко может статься, что человек, не раз испытывавший среди Природы чувство всеобщей гармонии, подумает, что это и есть то, о чем я говорю. О нет. Прорыв космического сознания— событие колоссального субъективного значения, каких в жизни одного человека может быть весьма ограниченное число. Оно приходит внезапно. Это не настроение, не наслаждение, не сча­стие, это даже не потрясающая радость—это нечто большее. Потрясающее действие будет оказывать не оно само, а скорее воспоминание о нем; само же оно исполнено такого блаженства, что правильнее говорить в связи с ним не о потрясении, а о про­светлении.

Состояние это заключается в том, что Вселенная — не Земля только, а именно Вселенная — открывается как бы в своем выс­шем плане, в той божественной духовности, которая ее пронизы­вает и объемлет, снимая все <



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-07-25 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: