Командующий ВВС Московского округа 3 глава




Инспектор-летчик по технике пилотирования – должность особенная. В смысле ответственности. Инспекторами по технике пилотирования абы кого не назначают. Таким эпизодом в биографии можно гордиться. Простым разбором боев тут не обойтись. Указать каждому на допущенные ошибки мало. Надо научить летный состав части летать и драться как можно лучше. Слаженно, результативно, без потерь. Чтобы это был единый стальной кулак, а не пальцы врастопырку. Для этого не только надо уметь летать самому, но и в людях разбираться. Добиться четкой слаженности в бою очень трудно. У каждого летчика своя манера ведения боя. Со своими достоинствами и недостатками. Не характер, подчеркиваю, а манера. Как сказано у Горького, сложности бывают в химии, а не в характере человека. В характере все сложности – притворство. Манера в какой-то мере зависит от характера, но не определяется им целиком. Инспектор должен многое учесть, чтобы дать правильный совет. Можно долдонить под одну гребенку, но это будет неправильно. Люди разные, им надо дать возможность раскрыть все свои преимущества для общего блага. Днем я совершал боевые вылеты, проверял технику пилотирования, разбирал бои с летным составом, ночами анализировал бои, искал слабые места. Даже что-то вроде руководства боевого летчика начал писать, но потом забросил. Некогда было. С командиром корпуса генерал-лейтенантом Белецким у меня сложились хорошие отношения. Тот сразу дал понять, что поблажек мне делать не намерен. Я на иное и не рассчитывал. Примерно с месяц Белецкий ко мне присматривался. Потом вызвал, похвалил, сказал, что у меня есть все качества, необходимые для командования. Много позже я узнал от Поскребышева, что Белецкий очень хорошо обо мне отзывался, рекомендовал меня не на полк, а аж на дивизию! Видимо, его рекомендация убедила отца в том, что я взялся за ум. В мае 44-го года я получил под командование 3-ю истребительную авиационную дивизию, входившую в 1-й гвардейский корпус, которым командовал Белецкий. Мой друг Володя Луцкий[42] в шутку называл Белецкого моим «крестным отцом». На самом деле так оно и было, ведь он помог мне окончательно вернуть доверие отца. Можно сказать, дал путевку в «большую авиацию». Теперь я уже был ученым. Недаром же говорится, что за одного битого двух небитых дают. Ни на шаг не отступал от правил и инструкций. Не позволял себе даже малейших нарушений. Помнил, что еще одного шанса у меня не будет. Если облажаюсь – отец больше не простит. Ни как отец, ни как Верховный Главнокомандующий. Скажу честно, что Василий Сталин куда больше боялся своего отца, чем полковник Сталин Верховного Главнокомандующего. Признаю, что есть у меня некая лихость. Мог иной раз пренебречь указаниями начальства, наплевать на инструкцию, бывало такое. Но слово отца для меня закон. Высший закон. Уважение, любовь, почтение, восхищение – вот что есть мое отношение к отцу. Каждый человек любит своих родителей, каждому дороги отец и мать, но мое отношение к отцу особенное. Я не могу выразить его словами. Горький с Толстым, может, и смогли бы, а я не могу.

Дивизию я принял, скажу честно, не в самом лучшем виде. Командовал ею до меня генерал-майор Ухов, неплохой летчик, но никудышный, скажу прямо, командир. За год с небольшим Ухов развалил все, что только можно было развалить. Только благодаря стараниям его подчиненных дивизия сохраняла боеспособность. Мне приходилось сталкиваться с Уховым по службе в бытность мою начальником инспекции ВВС. Уже тогда я составил о нем мнение, которое окончательно подтвердилось в 50-м году, когда Ухов был осужден за антисоветскую деятельность. Помимо клеветнических высказываний он допускал множество нарушений по хозяйственной части. Достаточно было во время обеда войти в столовую, чтобы понять, что к чему. Я взялся наводить порядок и быстро его навел. Двух недель хватило. Пришлось перетряхнуть весь командный состав, кое-кого наказать, чтобы другим неповадно было, но дивизия «пришла в чувство». Белецкий выразил мне благодарность. Уверен, что и отцу доложил. Может, не лично доложил, а через Папивина[43], но отец в разговоре со мной сказал: «Приятно слышать, Васька, как тебя люди хвалят». А кто меня мог хвалить, как не Белецкий?

В июне 44-го я был награжден орденом Красного Знамени. Радость мою омрачила окончательная размолвка с женой Галей. Когда мы увиделись во время моего приезда в Москву, Галя сказала, что нам лучше расстаться. Все к тому шло, поэтому я не очень-то удивился. Настроение, конечно, испортилось. Отец, не признававший разводов, особенно при наличии детей (а у нас с Галей их было двое – Саша и Надюша), высказал мне свое недовольство и обратил внимание на то, что о детях я в любом случае забывать не должен. Я ответил, что дети останутся со мной. Так решили мы с Галей. Много позже, в 47-м году, я узнал, что нашему с Галей расставанию поспособствовала подруга моего боевого товарища Вани Клещева[44]. Встретив где-то Галю (они были знакомы), она наговорила ей на меня с три короба. Будто я изменяю Гале сразу с тремя женщинами и тому подобное. Даже имена и должности этих женщин назвала. Все это было чистейшей ложью. Не знаю, зачем ей понадобилось так поступать. Из зависти? Или просто натура такая подлая? Была у меня мысль узнать, почему меня оклеветали перед Галей, но клеветница к тому времени попала в тюрьму, и встретиться с ней мне не удалось. А то бы спросил. Но причина, конечно, крылась не в клевете, а в том, что у нас с Галей не сложилась жизнь. Если бы сложилась, то любая клевета была бы нипочем. Если веришь человеку, то не станешь идти на поводу у клеветников. Так, например, как я не иду на поводу у тех, кто клевещет на моего отца. А Галя во мне сомневалась. В этом и моя вина была. Когда-то, поначалу, дал повод. С этого все и пошло у нас наперекосяк. А жаль.

В бою под Вильно я чуть не погиб. «Мессер»[45] пошел на таран и повредил мне винтом хвост. Редкий случай. Немцы обычно на таран не решались, кишка у них была тонка для тарана. А этот попался рисковый. Товарищи прикрыли меня, я благополучно посадил самолет. Все обошлось. Сам виноват. Увлекся, подпустил слишком близко. Урок мне был, чтобы не зазнавался, не считал себя асом. Все мы асы, пока по земле ходим.

Новый, 45-й год мы встречали с необыкновенным подъемом. Ясно уже было, что войне конец, и в нашей победе не было сомнений. Мы выстояли. Мы сломали хребет фашистской гадине и добивали ее. Вопрос был только в том – когда? Когда закончится война? Мне почему-то думалось, что в апреле. Интуиция подсказывала. Чуток ошибся, самую малость. Мечтал о том, чтобы штурмовать Берлин. Врага повсюду и везде бить надо, как в песне поется, но штурмовать Берлин – это была заветная мечта всех. Берлин был центром, символом фашизма, головой гадины. Немцы дрались за него, как могли, даже детей под ружье ставили. Пока Берлин не был взят, у врага оставалась надежда. Вспоминали небось, как сами стояли в шаге от Москвы.

Мечта моя сбылась. Сама собой. Я о ней никому не рассказывал. Но в феврале 45-го я получил новое назначение, командиром 286-й дивизии. Приказы не обсуждаются, и вопросов начальству в армии задавать не принято, но я все же спросил о причине перевода у Белецкого. Неужели, думаю, чем-то не ко двору пришелся, что-то не так делаю? Нередки были случаи, когда к человеку не могли или не хотели предъявлять претензии, но и иметь его в подчинении не хотели. Тогда устраивали перевод на такую же должность в другую часть или в другое соединение. Вроде как избавился, и не обидел. Я очень старался, командуя дивизией. Потому и задал такой вопрос. Чтобы исправить ошибки, которых я не замечаю. Со стороны всегда виднее. Белецкий ответил, что все в порядке, службой моей он доволен. Дело в том, что в 286-й дивизии в ходе подготовки к Берлинской операции планировалось большое перевооружение. Ожидали новые самолеты ЛА-7[46], и надо было срочно переучивать личный состав на новую матчасть. Меня сочли подходящим для этой ответственной задачи. Можно было гордиться, но я решил, что гордиться стану потом, после войны, если сделаю все как надо. Принял дивизию, пересадил целый полк на новые машины, участвовал в последней операции войны. Мои заслуги были отмечены орденом Суворова 2-й степени. Все вокруг были уверены, что вместе с орденом я получу и генеральские погоны. Признаюсь честно, немного надеялся на это и я, потому что в полковниках ходил уже четвертый год. На войне звезды падали на плечи быстро. В год по званию было нормой. А то и по два, это уж как повезет. Но генералом я стал только через год, в марте 46-го. От Поскребышева я впоследствии узнал, что отец несколько раз вычеркивал меня из списков на присвоение очередного звания. И то, когда стал, некоторые шептались у меня за спиной: «Как так! Генерал в двадцать пять лет!» Намекали, что без отца не обошлось. Это мне по документам было тогда двадцать пять, а на деле – за сорок. По жизненному опыту год войны можно за пять лет считать. И вообще все зависит от человека. Писатель Аркадий Гайдар в семнадцать лет полком командовал, а другим в пятьдесят взвода доверить нельзя. Черняховский[47] в тридцать семь лет генералом армии стал, совершенно заслуженно. Боевой генерал. А некоторые товарищи, которые вдвое старше меня, во время войны в военсоветах отсиживались, Киев да Харьков врагу сдавали, а теперь мнят себя великими стратегами[48].

За то, что отец вычеркивал мое имя из списков, я не в обиде. Прекрасно его понимаю. Другому человеку дашь звание, если заслужил, а насчет сына десять раз подумаешь. О том, как это будет выглядеть, тоже подумаешь. Подумаешь-подумаешь, да и вычеркнешь. Сам бы на его месте поступил бы точно так же. Опять же, «добрые люди» исправно доносили ему о моих поступках. Часто выворачивали их наизнанку, пытаясь выдать белое за черное. Приведу один пример. Когда мы в 44-м стояли под Шяуляем, на аэродроме случился пожар, который был быстро потушен. Двое офицеров получили сильные ожоги. Случилось так, что все машины были в разгоне, не на чем было отвезти их в госпиталь. Тогда я остановил проезжавший мимо гражданский трактор (не помню, чей он был) и велел грузить пострадавших не него. Тракторист начал возражать, тогда я вышвырнул его из кабины и сам отвез ребят в госпиталь. Имел потом объяснение с энкавэдэшниками. Они меня поняли. Дня через три позвонил Поскребышев и спросил, почему я конфискую тракторы. Уже доложили! Я ему объяснил, что и как. В 1953 году, во время следствия, это происшествие снова всплыло, причем в извращенном виде. К трактору добавили объяснения с работниками комендатуры, пытавшимися задержать меня, когда я прилетел из Москвы в Шяуляй в штатском костюме. Причина была простой – горничная, гладившая мне китель перед вылетом из Москвы, зазевалась и прожгла в нем дыру. Годной военной формы под рукой не оказалось, время поджимало, пришлось надеть первый попавшийся под руку костюм. Товарищи из комендатуры удивились, увидев, как из военного самолета на военном аэродроме выходит штатский. Я предъявил документы, но это их не успокоило. Даже фамилия не произвела впечатления, такие это были сверхбдительные товарищи. Пришлось подождать, пока за мной приедут из штаба. Я назавтра забыл об этом инциденте, но на следствии он вдруг всплыл и превратился в гнусную ложь о том, как я в пьяном виде разъезжал по Шауляю на тракторе, давя людей, а будучи за это задержанным, избил дежурного по комендатуре и грозился ее поджечь. Такую чушь порол человек, которому я помог выйти в люди. Человек, которого я считал своим другом.

В ту ночь, когда по радио объявили о капитуляции Германии, у нас в дивизии никто не спал. Не до сна было, хоть усталость была невероятной. Люди не спали несколько суток подряд. После того, как Левитан[49] прочитал акт о капитуляции фашистской Германии, все начали кричать «ура» и стрелять в воздух. Одна из дивизионных связисток залезла в кузов полуторки и начала декламировать стихи. Голос у нее был звучный, сильный, перекрывавший шум, и читала она с выражением:

«А в небе над толпой военной,

С высокой крыши,

В дождь и мрак,

Простой и необыкновенный,

Летит и вьется красный флаг»[50].

Не знаю, чьи это стихи, но стихи замечательные. Врезались в память.

16-я воздушная армия, в состав которой входила моя дивизия, после победы осталась в Германии. Оторванным от дома я себя не чувствовал, потому что часто приходилось бывать в Москве, почти каждый месяц. Впоследствии мне и это поставят в вину. Так, как будто я летал не по служебным делам, а ради собственного развлечения.

 


Глава 4

Мама

Боль, вызванная ранним уходом матери, не утихает до сих пор. Трудно передать словами, что это было. Так страшно, внезапно. С отцом было иначе. Другой возраст. Я видел, как меняется отец, и понимал, что к чему. Не мог ожидать, что его отравят, но то, что жизнь его близилась к концу, понимал. И я тогда уже был взрослым.

Мама покончила с собой, когда мне было одиннадцать лет. Не ребенок, но еще и не взрослый. Я был развит не по годам, потому что все время вертелся около взрослых. Многое понимал, многое слышал, кое о чем догадывался. Сейчас много чего говорят. Во Владимире[51] меня несколько раз спрашивали – правда ли, что отец застрелил маму? Знаю, кто пустил этот слух, – те же, кто отравил отца и опорочил его память. Мне ли не знать, как все произошло. Мама покончила с собой ночью, когда была одна в своей комнате. Заперлась и выстрелила в грудь, в сердце. Умерла сразу. Я видел, каким огромным было горе отца. Он сильно переживал. Почернел лицом, ходил сам не свой. Отец любил маму, а она любила его. Но это не означает, что между ними все было гладко. Всякое бывало. В любой семье время от времени случаются ссоры. Характеры у моих родителей были похожие. Два кремня, никто не любил уступать. Мама только с виду казалась мягкой, но на самом деле была тверда. Маленьким я боялся ее больше, чем отца. Может, оттого, что она мной больше занималась, выговаривала, наказывала – ставила в угол, чего я просто не выносил. Отец день и ночь работал. Его я видел редко.

Оба были неуступчивыми, оба были вспыльчивыми, случалось, что после ссоры по нескольку дней не разговаривали. Это было. Но никто не мог предположить, что одна из ссор закончится самоубийством матери. Да и ссора сама по себе была пустячной. Отец сказал что-то резкое, мать вспылила – ничего особенного. Наутро никто бы об этом не вспомнил. Отец и мать умели прощать друг другу. Это очень важно – уметь прощать. Не все можно простить, но то, что можно, нужно прощать не задумываясь. Мелочи не должны омрачать счастья. Слово «счастье» я написал не случайно. Мои родители были счастливы. Они любили друг друга, любили меня и сестру. Разве что к брату Яше мама одно время относилась настороженно. Но ее можно было понять. Они просто не сразу привыкли друг к другу. Яша дичился поначалу, мама воспринимала это как неприязнь, но со временем все сгладилось.

Отступлю в сторону. Приведу один факт, мимо которого не могу пройти. Именно мама познакомила отца с Хрущевым. Если бы не она, то не был бы он сейчас Первым[52]. Так бы и секретарствовал в своей Промакадемии. В лучшем случае. Почти все окружение отца, за редким исключением, вышло в люди с его помощью. И все эти люди сейчас на него клевещут. Те, кто начинал вместе с отцом, например – Ворошилов и Буденный[53], ведут себя иначе. Несмотря на то, что у них меньше поводов быть обязанными отцу. А те, кто обязан ему всем, в том числе и жизнью, наперебой оскверняют его память. Верю, надеюсь, что придет время, когда правда восторжествует. Историю нельзя искажать вечно. Цари пробовали – и что у них получилось?

Слухи ходили разные. Говорили, что мать покончила с собой, приревновав отца к жене коминтерновца Гусева[54]. Жену эту я помню. Красивая была женщина. Я был пацаненок, но все равно на нее засматривался. Звали ее Наташей[55]. Но то, что она была красивой, не означало, что у отца с ней был роман. Не собираюсь углубляться в подробности, но скажу то, что считаю нужным. Отец никогда бы не позволил себе романа с женой своего близкого товарища, с которым дружил, который бывал у нас в гостях. Никогда! Это означало предать дружбу. Это означало подлость. И по отношению к маме это было бы предательством. Пока была жива мама, для отца других женщин в этом смысле не существовало. А Наташа с мамой тоже были подругами, хоть и не очень близкими. Разве Наташа могла бы позволить себе шуры-муры с мужем подруги? Так что про Наташу Гусеву и отца все ложь, от начала и до конца. То, что отец относился к ней уважительно, нельзя истолковывать так, якобы у них был роман. Отец вообще со всеми, кто этого заслуживал, обращался уважительно. И я не помню, чтобы хоть раз слышал дома намек на то, что отец изменяет матери. Такого не было. Было другое.

Мама думала, что отец с ней мало считается. В этом была ее обида. И внушали ей эту чушь некоторые родственники и знакомые. Дело было в том, что отец не выносил, когда к нему обращались с просьбами «помочь», «посодействовать» и др. Есть установленный порядок – и точка. Делать что-то в обход порядка, «помогать» родственнику только потому, что он родственник, отец считал невозможным. Все такие просьбы назвались у него «придворными танцами». «Нечего тут придворные танцы разводить!» – говорил он. К нему с этим подступаться боялись. Знали, что ничего не получится. Редко кто рисковал, по незнанию или от великого нахальства. Все обычно пытались действовать через маму. Мама делала одну, на мой взгляд, ошибку. Вместо того чтобы сразу отваживать просителей, как это делал отец, она их выслушивала и обещала помочь. Ей казалось неудобным оборвать человека на полуслове. Родственник же или приятель, не чужой совсем человек. Какие-то просьбы, не все, но какие-то, она доносила до отца. Отец, разумеется, отказывал и сердился. Когда он сердился, то не всегда выбирал выражения. Мог быть резким. Мать обижалась. А просители, получив отказ, начинали сетовать: «Ах, Надюша, Иосиф с тобой не считается! Твоя просьба для него ничто!» Не один человек так говорил и не один раз. Часто бывало. Мать обижалась на отца. Пыталась высказать свою обиду. Он ее обрывал и был прав, потому что повода для обиды не было. Мать обижалась. Родня «поддерживала» ее – ах-ах-ах, бедная Надя, Иосиф с ней совсем не считается! С ней ли? Или с теми негодяями, которые пытались использовать материнскую доброту в своих интересах? Мать не делала здесь различий. И напрасно. Ей казалось, что отец отказывает не тому, кто к ней обратился, а ей самой. Это и было главной причиной домашних споров. Мать считала, что отец не уважает хороших людей, а он сердился на то, что его пытались, как он выражался, «объехать на кривой козе». Мать эту «кривую козу» принимала на свой счет, и совершенно напрасно. Незадолго до самоубийства дома накалилась обстановка по поводу одного родственника, которому очень хотелось перебраться с Украины в Москву[56]. Мать несколько раз заводила о нем разговор с отцом, отец ее обрывал, мать плакала. Принципиальность отца она воспринимала как неуважение к себе. Зря так думала, но родня не разубеждала ее, а, наоборот, поддерживала в этом заблуждении. В результате произошло то, что произошло. В этой трагедии нет вины отца. Виноваты те, кто настраивал мать против него. Те, кто пользовался ее доверчивостью, ее расположением. Мать не так хорошо разбиралась в людях, как отец. Впрочем, как оказалось, отец тоже мог ошибаться. Верил тем, кто не заслуживал доверия. Иначе не пригрел бы столько ядовитых змей. Мои записки будут опубликованы не в СССР, которым сейчас управляют негодяи, а за рубежом – в Китае или в Албании, поэтому я могу назвать имена тех, кто предал идеалы социализма. Это Хрущев, Маленков[57], Булганин, Каганович[58], Молотов[59]. Есть и другие, но они мелкая сошка, всех перечислять долго. Рыба тухнет с головы, а голову я обозначил. Особняком в этой шайке стоит Ворошилов. Он дружил с отцом и сохранил о нем хорошую память. Ворошилов ничем себя не запятнал, он честный человек, настоящий коммунист. Коммунист, если он настоящий коммунист, а не просто человек с партбилетом, всегда стоит за правду. Лжи может быть много, но правда всего одна. Одна на всех.

Мама была слишком доверчивой. Доверчивость ее и погубила. Доверие – сложная штука. Надо очень хорошо знать человека, чтобы полностью ему доверять. В душу-то не заглянешь. Иной раз думаешь – пуд соли с ним съел, знаю как облупленного, а окажется, что все не так. Примеров много. Был у меня товарищ, летчик. Казалось бы – наш человек, хороший товарищ, коммунист. А он взял и в 43-м перелетел к немцам. И дальше воевал против нас. Немцы ценили наших летчиков. После проверки зачисляли в армию, доверяли самолет. А проверяли они известно как. Пистолет в руки и стреляй в коммуниста. Застрелил, значит, кровью с ними повязан. Все просто. Таких летчиков, которые в войну перебежали на сторону врага, было несколько. Единицы, конечно, но эти единицы бросали тень на всю советскую авиацию. Помню несколько фамилий: Арзамасцев, Бычков, Мальцев, Антилевский, Власов (не родственник генерала-предателя, а однофамилец), Никулин, Шиян, Рипушинский. Одну женщину помню – Серафиму Ситник, знал ее лично, считал хорошей летчицей, советским человеком. Женщины-летчицы вызывали у меня особое уважение. Я-то знаю, как тяжела летчицкая доля. Не каждому мужику она по плечу. Не рисуюсь, говорю как есть. Опасно, тяжело, перегрузки и, самое главное, напряжение огромное. Пехотинец оступился – и ничего, дальше побежал. А в небе мельчайшая ошибка оборачивается гибелью. И воздушный бой не чета наземному. Иной раз непонятно, как отбился, на волосок от смерти был. Я не умаляю важность других войск, служить везде нелегко, просто хочу подчеркнуть, что авиация – дело непростое. Опять же, я заметил, что асом (не люблю этого слова, но другого пока не придумали) может стать только тот, кто бредит авиацией. Нужен порыв, влюбленность. Нужно спать и видеть, как взлетаешь и летишь. Случайные люди в авиации не приживаются. Мы таких между собой называли «кассирами». «Не летчик он, а кассир». Значит – пропащий для авиации человек. Не помню уже, кто это придумал.

Были и герои, такие, как капитан Цыганов. Немцы подбили его самолет за линией фронта. Цыганов прыгнул с парашютом, попал в руки патруля, но в ту же ночь бежал из-под ареста и пробрался через линию фронта. Вот это поступок советского человека, героя. Таких героев было много. В сотни раз больше, чем предателей. Я понимаю, что паршивую овцу можно найти в любом стаде, но предательство летчика всегда ранило меня больнее всего. Наверное, потому, что я считал всех летчиков своими братьями. Летное братство – особое братство. Это не пустые слова.

Отвлекся я, начал писать о маме, а сбился на авиацию. Кому если когда и завидовал, так это тем, кто на фронте отличился, и тем, чьи матери живы. Никто не ждет тебя домой так, как мать, никто так о тебе не беспокоится. Для летчика это особенно важно, чтобы ждали. В трудной ситуации вспомнишь о тех, кто остался на земле, и силы прибывают. Те, кого никто не ждет, погибают первыми. Нарочно не считал, но уверен, что это так. Знать, что тебя ждут, это великая поддержка.

Как бы мне хотелось, чтобы все произошло иначе, чтобы мама осталась жива. Мне не хватает ее до сих пор, хотя я уже давно не ребенок. Помню ее улыбку, ее взгляд, ее руки, пахнувшие душистым мылом. Иногда, нечасто, вижу маму во сне. Она всегда снится к чему-то хорошему. Хоть я и не верю во все эти приметы, но для мамы можно сделать исключение. Очень люблю маму. Она преподала мне один из самых главных жизненных уроков. Я знаю – есть узкий круг близких людей, самых-самых близких, которыми надо дорожить, потому что никто их не заменит. После маминой смерти моя любовь к отцу усилилась, несмотря на то, что я и раньше любил его очень сильно. Своих детей я люблю так же, как любила меня мама. Все готов сделать ради них. Я материалист, не верю в загробную жизнь и прочую чепуху. Но часто представляю, будто мама рядом, будто она откуда-то смотрит на меня. Иногда разговариваю с ней, как с живой. Очень ее люблю. Очень по ней скучаю.

 


Глава 5

Германия

1 мая 44-го Верховный главнокомандующий И.В. Сталин издал приказ № 70, в котором говорилось: «Но раненый зверь, ушедший в свою берлогу, не перестает быть опасным зверем. Чтобы избавить нашу страну и союзные с нами страны от опасности порабощения, нужно преследовать раненого немецкого зверя по пятам и добить его в его собственной берлоге». Эти слова помнят все фронтовики.

Мы добили зверя в его берлоге. Надо было строить новую жизнь. Честно говоря, служить в Германии мне не хотелось. Там все было чужим, а на это чужое я уже насмотрелся. Но не мне решать. Приказ. Этого требовала обстановка. Никто из летчиков, штурмовавших Берлин, не вернулся сразу домой. Наша армия осталась в Германии, 2-я воздушная армия генерал-полковника Красовского расположилась в Австрии, 4-я воздушная армия генерал-полковника Вершинина – в Польше. Красовский звал меня служить к себе, но я отказался. Не видел смысла в том, чтобы без какой-то цели переходить из одной армии в другую. И еще понимал, почему Красовский меня звал. Дело в том, что он был сильно обязан отцу. Всем – и жизнью, и карьерой. Красовский начинал служить еще в царской армии, участвовал в Первой мировой, дослужился до унтер-офицера. Это унтер-офицерство ему пытались припомнить в Гражданскую войну. Несмотря на то, что он с первых дней революции сражался в Красной Гвардии[60]. Отец помог Красовскому отбиться от нападок, поручился за него. Видимо, потому Красовский и хотел, чтобы я служил под его началом, – отплатить добром за добро. Но я не хотел ходить в любимчиках.

Больно слушать обвинения в адрес отца. Хоть кто-то бы выступил против, в его защиту. Хоть кто-то бы вспомнил, как отец ему помог. А он ведь многим честным людям помогал отбиться от вражеских нападок.

Сложилось так, что именно Красовский сменил меня на посту командующего ВВС МВО. Я был рад этому. Мое «хозяйство» попало в хорошие руки. До меня доходило, что в качестве моего преемника рассматривалось несколько человек, например генерал-лейтенант Соколов-Соколенок[61]. Не имею причин сказать о нем плохо, но он больше профессор, нежели летчик. Такого нельзя ставить командовать авиацией целого округа.

Сначала мне казалось, что после Победы я заскучаю, но я ошибся. Дел было невпроворот. Вот когда в полной мере пригодился мне опыт, полученный в инспекции ВВС. На какое-то время я превратился в завхоза. Решал хозяйственные вопросы – размещение, снабжение, строительство. Особо следил за тем, чтобы мои бойцы вели себя порядочно с местным населением. Тогда разные были настроения. Многие считали, что все немцы враги и человеческого отношения не заслуживают. Не только солдаты и офицеры, маршалы с генералами так считали. Приходилось напоминать, что фашист и немец – это разные понятия, что не все немцы враги. Про Тельмана[62] напоминал, про Энгельса[63], про то, что Красная Армия с мирным населением не воюет. Про боевую учебу тоже не забывал. Мои летчики тренировались регулярно. С горючим случались перебои, приходилось иногда надавить, чтобы получить свое. В 53-м мою заботу о боевой подготовке личного состава пытались представить таким образом, будто я получал горючее, предназначавшееся другим дивизиям, и продавал его на сторону. Я рассмеялся в лицо следователю, когда услышал эту чушь. Ладно, из столовой могли продать на сторону, то есть кому-то из местных, несколько буханок хлеба. Такое бывало, и с этим нещадно боролись. Но кому я мог продать тонны горючего? В Германии, в нашей зоне, в 45-м? Кому, кроме наших войск, оно было нужно? Кто там еще ездил или летал, кроме нас? Если, говорю, вы взялись выбивать лживые показания из моего начальника АХО, так хоть выбивайте с умом, так, чтобы им поверить можно было. Лучше бы про фотопулеметы[64], но ведь это неинтересно. Трудно представить, что фотопулемет можно продать кому-то на сторону. До такой явной чуши даже мои следователи не додумались. Хотя, признаюсь, фотопулеметы пару раз получал в обход других дивизий, было такое. В том, что касается боевой подготовки личного состава, я не останавливался ни перед чем. Надо, значит, будет. Нет ничего важнее боевой подготовки. Весь смысл жизни военного летчика в готовности номер один. Когда сидишь в кабине и ждешь команды. Только одна мысль – выполнить приказ. И высшая радость – вернуться с победой. Чтобы сам невредим и все, кто с тобой вылетал, тоже вернулись. Вот пишу сейчас, а мысли переносят меня в кабину самолета. Здоровье уже не то, чтобы летать, да и не пустят меня. Но в мыслях или во сне я летаю часто. Ощущение полета – это как праздник. У меня отобрали все – свободу, призвание, положение. Теперь хотят отобрать отца. Разве я не знаю, почему меня выпустили на год раньше. Знаю. Поняли, что сломать меня не получится, и решили действовать иначе. Не угрозами, а уговорами. Для того и свободной жизни понюхать дали, чтобы был посговорчивее. Выпустили, квартиру дали, путевку, деньги какие-то выделили, обещали вернуть все, что отобрали в 53-м. Только согласись с тем, что мы правы, осуди отца. К Якову тоже примерно так же подступались. Но в нашем роду предателей нет. Не такие мы люди. Не так воспитаны.

Когда война закончилась, у всех нас было такое чувство, будто мы к жизни вернулись. В полном смысле этого слова. Все радости стали нам доступны. Каждый день радовал. Любовь, опять же. Поскольку я был свободен, с Галей мы расстались, я позволял себе интересоваться женщинами. Интересовался не просто так, а с дальним умыслом. Подбирал себе подругу жизни, новую жену. Без жены дом не дом, да и детям моим нужна была женская рука. А то с ними получалось совсем как со мной после гибели мамы. Отец на работе, дети растут под присмотром горничных и охраны. Люди, конечно, свои, детям плохого не сделают, но дело не в этом. Нужна материнская ласка, материнский присмотр. Надежды на то, что удастся помириться с Галей, у меня уже не было. Мы разошлись окончательно. Галя даже из Москвы уехала. Я, признаться, был очень удивлен, когда она в первый раз приехала ко мне на свидание, да еще и дочку Надю с собой привезла. Думал, что забудет меня с концами после ареста. А вышло наоборот. А те, на кого надеялся, поспешили меня забыть.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-06-11 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: