Ольга Сергеевна Никольская об этой книге 5 глава




Я теряла способность чувствовать. Быть может, мой собственный мир и был пустоват — но утрата доступа и к нему безжалостно бросала меня в некое преддверие ада, холодную пустыню, лишенную всякого чувства, всякого утешения. Подобно многим людям с нарушениями, я начала причинять себе боль в надежде хоть что-нибудь ощутить. Казалось, что «нормальность» других людей вела меня к безумию. Лишь пока я не впускала «их мир» в свою жизнь, мне удавалось сохранять рассудок.

 

Корми бездомных котов — но не приводи домой беспризорных детей.

Бездомные коты сами о себе позаботятся.

Сделай вид, что их здесь нет, сделай вид, что тебе наплевать,

Пусть бездомных детей спасает кто-нибудь другой.

 

 

* * *

 

Я уходила все дальше — а вот мать, напротив, возвращалась к жизни. Когда я начала взрослеть физически, она переживала «вторую молодость». Отца постоянно не было дома: мать возобновила отношения с друзьями юности и обнаружила в себе страсть к вечеринкам.

Теперь по вечерам дом содрогался от звуков рок-н-ролла — и хорошенькая дочка-подросток, тем более с поведенческими проблемами, на этом празднике жизни явно была лишней.

Мне не было спасения. Стоило переступить порог, вернувшись из школы, — меня встречали тычки и пинки, затрещины и подзатыльники, гневные вопли и грубая брань; и, как обычно, я не кричала.

У меня была школьная подруга, как и я, из неблагополучной семьи. Порой я ночевала у нее; иногда ее родители этого не позволяли, и она старалась незаметно впустить меня в дом и устроить на ночлег. Однажды вечером мне пришлось искать себе ночлег самостоятельно.

Еще одна девочка из школы жила от меня в нескольких кварталах. Узнав, что не смогу переночевать у подруги, я отправилась прямиком к ней. Я ее почти не знала; но она взяла у меня одного из тех котят, которых мне пришлось пристраивать, чтобы мать их не утопила. Я позвонила в дверь, когда она ужинала, и спросила, нельзя ли переночевать у нее в гараже.

Она ответила: да, конечно. В девять вечера я вернулась к ее дверям. До того — бродила по окрестным улицам, просто чтобы убить время. Гараж оказался заперт, свет в доме не горел.

Я свернула в какой-то переулок, легла на землю — в теплом пальто, которое носила всегда и везде, — и попыталась уснуть. Вдруг послышались шаги: я вскочила, как подброшенная, и кинулась бежать. Быть может, это был патрульный полицейский, заметивший меня, когда я бесцельно бродила по кварталу.

Напротив дома подруги стоял брошенный дом. Можно было переночевать там — но люди говорили, там живут привидения, и мне было страшно.

Наконец я села на землю, привалившись к забору соседского дома. Было уже два часа ночи. Стояло жаркое лето: в Австралии в это время года часто бывает трудно уснуть — в том числе и двенадцатилетним девочкам в теплых пальто.

В темноте ко мне подошла какая-то женщина. Я вскочила и хотела убежать.

— Не бойся, — сказала она. — Я просто хочу с тобой поговорить.

Поразительно спокойно, как ни в чем не бывало, она пригласила меня в дом на чашку чая. Казалось, сбылась моя почти десятилетняя мечта — я как будто встретилась с двойником матери Кэрол.

— Уже два часа ночи, — спокойно заметила она. — Хочешь кукурузных хлопьев?

Я кивнула, не сказав «спасибо».

— Может быть, стоит позвонить твоей матери и сказать ей, где ты? — спросила она.

— Она знает, где я, — ответила я.

— Откуда же ей знать, что ты у меня? — спросила эта дама.

Я ответила:

— Она думает, что я в соседнем доме. Там живет моя подруга.

— Почему же ты не там? — продолжала она расспросы.

— Мне не разрешили переночевать, — ответила я.

Тогда эта дама сказала, что я могу переночевать у нее, и отвела меня в крошечную зеленую комнатку в мансарде с зеркалом на стене. Здесь я бы с удовольствием осталась навсегда. Но на следующее утро, смущенная, я ушла потихоньку — и никогда больше ее не видела.

 

* * *

 

Каждый день я шла из школы домой через кладбище. В этот день я решила, что никогда больше не заплачу. Я переступлю порог, взгляну матери прямо в глаза — и улыбнусь.

Встретили меня как обычно. На этот раз мать принялась таскать меня за волосы, вырывая их с корнем. Снова и снова моя голова с глухим стуком врезалась в стену. Я чувствовала кровь на лбу и слипшиеся от крови пряди волос. В глазах начало темнеть. Но я смотрела матери прямо в глаза, и с лица моего не сходила нарисованная улыбка.

Умоляющий голос: «Пожалуйста, оставь ее!»

И голос матери — яростный и безнадежный: «Какого черта ты не ревешь?»

Воля к сопротивлению оставила меня. Я осела на пол.

Потом проснулась. Открыла глаза, посмотрела в потолок в своей спальне. В голове звенело оглушительное молчание. Люди входили и выходили — торопливо, пряча глаза. Докторов не вызывали. Вернулась Донна. Донна, которая молча смотрит в потолок. Теперь люди испугались: они кричали, вопили — Донна не отвечала. Старший брат стучал мне по лбу, словно в дверь: «Эй, кто-нибудь дома?» Мне было наплевать: никто не отвечал на стук. Он снова принялся за свои старые фокусы — приблизил лицо вплотную к моему лицу… Голос: «Оставь ее в покое».

За столом: передо мной тарелка с чем-то разноцветным, в руках у меня вилка и нож. Я смотрю сквозь разноцветную тарелку, и все меркнет. Вдруг в поле моего зрения появляется что-то чужое — чужие руки. Серебро вилки и ножа прорезает карусель цветов.

На зубцах серебряной вилки — кусочек чего-то. Вилка не двигается. Взгляд мой скользит вверх, от вилки — к руке. С испугом я вижу, что за рукой следует плечо, а с плечами соединено лицо. Я встречаюсь взглядом с чужими глазами — и читаю в них отчаяние. Это мой отец. Я снова скольжу глазами вниз — плечо, рука, вилка, цветной кусочек еды — и снова вверх. По лицу моему текут слезы. Это же дедушка! Мне снова два года, и дедушка кормит меня из рук. И я начинаю есть.

 

* * *

 

Решили, что меня стоит на некоторое время отослать в деревню. Трехчасовая поездка прошла, словно в замедленной съемке. Мир возвращался ко мне кусочками, отрывками, цветными пятнами: зеленые треугольники, золотистые квадраты, безграничная голубизна, в которую я погружалась и словно плыла в ней.

В дом я вошла, приклеившись глазами к полу. Как будто мне снова было три года: паркет, казалось, длинными змеями расползался во все стороны. Внимание мое привлекла маленькая девочка на высоком стульчике. Вот хорошо, подумала я, младший брат тоже здесь.

В голове моей царило такое молчание, что все остальное казалось безнадежно далеким — как будто за тысячу миль от меня.

Вот я иду, и что-то хрустит у меня под ногами. Вот лезу в гору на четвереньках, чувствуя под ладонями и ногами старых друзей — траву и грязь. Вот раскачиваюсь на качелях, запрокинув голову, выше и выше: еще немного — и улечу.

Девочка смотрит на меня. Голос ее звучит из дальнего далека; я слушаю ее, не вслушиваясь. Под ладонью — короткая коричневая шерсть. Вдруг она начинает двигаться сама по себе, куда-то уходит. С изумлением я вижу, что это лошадь.

Девочка на высоком стульчике что-то говорит. Голос у нее легкий, игривый. Я стараюсь ее понять. Подхожу ближе, вслушиваюсь. Мы начинаем разговор.

Вдруг нас прерывают. Появляется взрослый. Открывается духовка. Здесь что-то жарят?

— Да, это угорь. Донна, ты когда-нибудь пробовала угря?

Собственное имя поражает меня, словно пощечина. Я выхожу в залу, присаживаюсь на край кушетки и слушаю музыку. Цвета — вокруг, музыка — у меня в голове.

У меня были с собой деньги. Та женщина в доме мне понравилась, и я решила что-нибудь ей купить. Иду, камешки хрустят под ногами. Деньги зажаты в кулаке. Разжимаю, сжимаю, снова разжимаю. Смотри, какие монетки! Собственный голос звучит у меня в голове и вдруг пробуждает сознание. «Что я делаю? Что я делаю? Что я делаю?» Фразы вновь обретают звучание. Что это — я говорю? Кто-нибудь видит, как движутся мои губы? Кто-нибудь меня слышит?

Так я начала любить жизнь. Полюбила небо. Землю. Деревья, траву, цветы. Стеклянные окна, в которых можно увидеть себя и помахать себе рукой. Можно дернуть себя за волосы и что-то почувствовать. Я кусала себя за предплечье, чувствуя соль на коже, разглядывала свои веснушки. И чувствовала, что я — это я. Любила серебристые ножки высокого стульчика, любила искусственную кожу — обивку кушеток: прижималась к ней лицом, даже ее лизала. Любила пол, крышу, двери. Любила маленькую девочку, которая со мной разговаривала, и ее мать, угощавшую меня угрем.

Потом приехала мать и забрала меня. По дороге назад, в ее дом, я смотрела, как все уходит. Уходят деревья, уходят золотые поля. Лишь дорога серой лентой стелется под колеса.

 

* * *

 

В своей прежней комнате на чердаке я целыми днями растворялась в узоре обоев. Часто, когда наступал вечер, я сидела все там же, где и утром, — пока вдруг не обнаруживала, что уже давно смотрю в темноту. Когда мне хотелось в туалет, я вставала, делала несколько шагов и писала на пурпурный ковер, который так ненавидела.

Шло время, и я начала делать это все более и более сознательно. Я смотрела, как формируется струйка, и хихикала, глядя, как она льется на драгоценный ковер. Для меня это было символом: вот «мой мир», вот «я» в нем. Чем больше ковер пропитывается мочой, тем больше «меня» появляется в «мире». Запах меня не смущал: он принадлежал мне — и изгонял все остальное. К тому времени, как это обнаружила мать, я уже достигла своей цели. Я призвала себя обратно, из глубин тела — в комнату, которая теперь уже совершенно точно принадлежала мне.

Мать подняла ковер, покрытый свежей мочой. На лице ее отразилось потрясение — и меня охватил тошнотворный страх: мой мир обнаружен, и сейчас его у меня отнимут. Невероятно, но она молча вышла.

А вернувшись, потащила меня к врачу. С врачом разговаривала она — я сидела в приемной. Вернувшись, отвезла меня в хозяйственный магазин и купила там пластмассовый детский горшок.

— Будешь ходить сюда, — приказала она.

Старший брат принялся надо мной потешаться и дразнить — но на этот раз, как ни удивительно, она велела ему замолчать. И никогда, ни тогда, ни после, никто об этом не заговаривал.

Потом всей семьей обсуждали, что делать с ковром, который уже несколько месяцев прослужил мне уборной. Первое решение было — оставить в комнате, и «пусть она так и живет». Но, должно быть, кто-то сообразил, что это меня не слишком расстроит. Ковер выкинули, и в комнате у меня остался голый гладкий пол: хоть танцуй, хоть на роликах катайся. Вместе с ковром ушло и желание мочиться в неположенных местах. Я так и не пользовалась горшком — это было уже не нужно, контроль над собой ко мне вернулся.

 

* * *

 

Я скучала и хотела снова в школу. Однако вернуться было не так-то легко — я пропустила полгода. Предстояло сочинить и выучить подходящую «легенду». Мать велела мне говорить в новой школе, что раньше я училась в другом штате. Но ребята в классе сразу распознали во мне «чокнутую», и продержалась я там только две недели.

Мать отправила меня к директору школы с запиской. В записке говорилось, что она — мать-одиночка и не может поговорить с директором, поскольку работает день и ночь, стараясь прокормить моего трехлетнего брата и меня.

Еще там говорилось, что живем мы в многоквартирном доме в соседнем квартале и я иногда пропускаю школу, потому что присматриваю за младшим братом. Еще — что мы недавно приехали из другого штата и что в предыдущей школе я училась хорошо.

На самом деле жили мы в частном доме в трех кварталах от школы. Братьев у меня было двое, и младшему — уже девять лет; мать не работала, и жили мы на те деньги, что она выбивала из отца. Прежде я училась не в каком-то другом штате, а в трех кварталах отсюда, однако уже полгода не ходила в школу. А пока ходила — успехи мои были очень и очень неважными.

 

* * *

 

Теперь каждое утро мне приходилось совершать долгое путешествие в школу: сначала ехать на автобусе, затем на трамвае. Школа в самом деле была новая — все в ней так и сверкало новизной. Блестящие красные перила, закругленные окна с цветными стеклами. Внутри повсюду лестницы, крытые коврами, и целый лабиринт коридоров — нелегко было найти в их переплетении нужную дверь!

Мне нравились перила, которые вели в холлы с разбегавшимися во все стороны красными дверями. То и дело я заходила в чужие классы и сидела там, пока меня не выпроваживали за дверь, показывая, в какой стороне мой собственный класс.

Я была тихой и отрешенной. Никогда не понимала, о чем меня спрашивали; послушно сидела в классе, рисовала что-нибудь, потом рвала рисунки на мелкие клочки, усеивая ими парту. Учителя были со мной великодушны — во всяком случае, не помню, чтобы они мне мешали. Быть может, они оставили меня в покое, как новенькую, которой нужно время, чтобы привыкнуть к новому месту. Может быть, просто радовались, что я не хулиганю и не мешаю другим. А может быть, считали меня отсталой.

На больших переменах я бродила по школе, глядя себе под ноги, из-под которых разбегались разноцветные узоры; иной раз я могла застыть на целую перемену, глядя на что-нибудь — например, на блестящий пол физкультурного зала или отражение в цветном закругленном стекле. Скоро началась знакомая мерзкая песня — меня принялись называть «чокнутой». Я не обращала на них внимания — решила не смотреть в их сторону, делать вид, что я их не слышу. Ведь все это я слышала уже не раз.

Была в классе еще одна девочка, о которой говорили, что от нее воняет. Никто не хотел с ней водиться. Жила она в муниципальной квартире с отцом-пьяницей и тащила на себе трех младших сестер. Должно быть, она решила, что у нас с ней есть что-то общее. Ее отец был груб и жесток, часто ее бил. Это было мне понятно.

Она была крутой девчонкой, настоящим бойцом. Я же, казалось, растеряла весь свой бойцовский дух. Она стала защищать меня от тех, кто меня дразнил. Я никогда ее не отталкивала, и она ходила со мной, помогала мне находить дорогу в класс, снова и снова безуспешно старалась научить меня читать расписание. Наконец я полностью доверила разговоры кому-то другому. Когда меня о чем-нибудь спрашивали, я отделывалась невнятным мычанием или односложными ответами — если вообще отвечала.

Я начала работать на уроках рисования. Клала на мольберт огромный лист бумаги и покрывала его пушистыми разноцветными пятнами. Кто-то спросил, что это я делаю. «Не знаю», — ответила я. После этого я решила рисовать только черной краской — черное на белом.

Я начала везде и на всем рисовать звезды. Сознание мое, очевидно, вернулось к первым годам жизни — с той лишь разницей, что теперь я умела давать жестокий отпор любому, кто подойдет ко мне слишком близко. Однажды мои одноклассники так и поступили. Понятия не имею, что они собирались сказать или сделать, — знаю только, что попытались подойти слишком близко. Я схватила стул и начала отбиваться.

 

* * *

 

Следующая школа находилась еще на квартал дальше. Это был мой последний шанс. Если я и в этой школе не удержусь — отправлюсь в детский дом. Мне было четырнадцать лет.

Я очень, очень старалась хорошо себя вести: а это значило — не бросаться на окружающих, а вымещать гнев на себе самой.

Из-за ревматизма я пила болеутоляющие: принимать их следовало только по необходимости. К этому времени боли стали невыносимыми: я билась головой или всем телом о стены, чтобы облегчить боль.

Болеутоляющие, кажется, совсем не помогали; мне казалось, что кости у меня трутся одна о другую, как зубы, когда скрипишь зубами. Еще я принимала «таблетки от нервов», прописанные районным врачом, чтобы я была поспокойнее. И снотворное, прописанное доктором с другого конца улицы, — я по-прежнему боялась засыпать. Все эти таблетки я не пила по расписанию, а копила — так что всякий раз, когда чувствовала, что больше не выдержу, пригоршня таблеток у меня находилась; тогда я садилась в какой-нибудь укромный уголок, приваливалась к какому-нибудь забору — и все вокруг исчезало.

Как и прежде, я колебалась между состояниями молчаливого «овоща», неуправляемой «хулиганки» и просто «чудачки». На уроках я по-прежнему уходила в себя, и все чаще меня выводили из класса и отправляли к соцработникам и психиатрам: те сажали меня «под наблюдение» и говорили, говорили, говорили — а я слышала в их словах лишь раздражающий набор звуков. Единственное, что я запомнила из этих занятий, — начало: «Входи, Донна. Познакомься, пожалуйста, это…» Совсем как на пластинках, которые я слушала, когда была маленькой: «Это оригинал долгоиграющей грампластинки… Сейчас мы будем вместе читать сказку… Возьми книгу и читай вместе со мной… Когда фея Динь-Динь зазвонит в свой колокольчик — вот так — ты поймешь, что пора перевернуть страницу… А теперь начнем…» «Чокнутой» я вряд ли была — но была так отстранена, так далека от мира, что им не удавалось до меня достучаться.

 

* * *

 

Я была в своем репертуаре. Сидела в классе, глядя в пустоту и забыв обо всем, что меня окружало. Это был урок литературы; в руках у меня была ручка, а смотрела я в направлении куска зеленого мела на нижней кромке доски.

Обложку тетради я давно уже изорвала в клочья, а листы раскрасила яркими красками. Сейчас я смотрела прямо вперед, а рука моя механически двигалась вперед-назад, вперед-назад.

В голосе учительницы мне послышалось сочувствие — и я мгновенно запаниковала: что я сделала не так?

Вскочив и схватив тетрадь, я обнаружила, что тетрадка разорвана почти надвое и вся — как и моя рука — залита синими чернилами. Ручка сломалась у меня в руках, и чернила залили всю парту.

Меня отвели в кабинет к заместителю директора и усадили на стул.

— Как тебя зовут? — раздался требовательный голос. — Где ты живешь?

Я ответила автоматически, как меня учили — имя, адрес.

— Как тебя зовут? Где ты живешь? Как тебя зовут? Где ты живешь? Как тебя зовут? Где ты живешь? — болезненным эхо отдалось у меня в ушах.

Я отвечала на каждый вопрос все быстрее и быстрее, все громче и громче — пока наконец не вскочила, схватив стул, и не заорала:

— Я не чокнутая, мать вашу!!

— Донна, — послышался мягкий, спокойный голос, — все хорошо. Пожалуйста, пойдем со мной.

Меня отвели в другую комнату и дали бумагу для рисования.

В этой школе со мной обращались неплохо. Не давили, ни к чему не принуждали. Все было очень просто. Если мое поведение становилось нестерпимым, меня выводили из класса и сажали в эту комнату «под наблюдение», и, если хотела, я могла порисовать.

 

* * *

 

Уроки искусства мне нравились. На них я вела себя в классе, словно маленький ребенок в детской.

Словно во сне, я скакала с парты на парту, размахивая стулом над головой (которой трясла, словно бубном) и распевая «Еду в Рио». Пела, махала стулом и прыгала все быстрее и быстрее, как будто ускоряясь с 33 оборотов до 78. Весь остальной класс просто под партами лежал. Все смотрели на меня, как завороженные. А мне было плевать. Они были от меня бесконечно далеки — так пусть смотрят, как я развлекаюсь в своем мире, как будто мой мир был под стеклом.

Среди прочих смотрела на меня и Стелла. У нее были серьезные проблемы с поведением, так что она, не колеблясь, ко мне присоединилась. Теперь мы пели и скакали дуэтом. Прочие ученики вопили и аплодировали, как на концерте рок-звезды, а мы со Стеллой стали подругами. Эту девочку интересовало мое «безумие». Она восхищалась тем, что мне как будто бы наплевать, что обо мне думают, и тем, как я защищаюсь, когда меня пытаются остановить. Кроме того, я сделалась для нее эталоном дурного поведения — и оправданием ее собственных выходок. По правде сказать, она вовлекала меня в такие дерзкие и опасные авантюры, на которые сама я не рискнула бы.

Бывали у меня и собственные «уроки». Часто в задумчивости я, сама того не замечая, уходила из школы и отправлялась бродить по городу.

Эти прогулки влекли один новый опыт за другим. Иногда мы бродили вместе со Стеллой. Я не направлялась никуда конкретно — просто шла вперед. Поднималась по лестницам многоэтажных домов, играла в лифтах, искала выход на крышу с твердым желанием шагнуть оттуда и «полететь». Или заходила на предприятия, рассматривала сырье и детали, иногда спрашивала рабочих, что это они делают. Играла на автомойках, гуляла по бесконечным трамвайным рельсам, каталась на хвосте трамвая, заходила на уроки в чужих школах. Если ко мне подходили или окликали — бросалась бежать. Думаю, на этих прогулках я очень многому научилась.

Учителя тем временем частенько отправлялись на поиски, порой даже ездили по улицам на машине, чтобы разыскать меня и привести назад. И я не спорила: если меня находили и говорили, куда идти, — я послушно шла, куда сказано.

 

* * *

 

Дома я стала тихой, угрюмой и сосредоточенной. Могла встать прямо перед кем-нибудь из членов семьи, наклониться вперед и начать сплетать-расплетать руки, вперед-назад, образуя восьмерки. Шлеп! — снова и снова мои движения встречались оплеухой, и при каждом ударе я улыбалась. Особенно настойчиво работала я над матерью. Я старалась показать, что полностью себя контролирую. Она же старалась доказать, что у такой женщины, как она, не может быть «ненормальной» дочери. Со временем стало ясно, что за победу она готова заплатить самую высокую цену. И я решила: мои навязчивости того не стоят.

Насколько могла, я старалась оставаться в собственном мире, а если все же выражала свои чувства, то в самых странных и символических формах. Я решила убить часть себя. Мой гнев — внутренняя проекция матери — рос и угрожал отрезать меня от собственного «я». Я решила покончить с Уилли.

Давным-давно мне подарили куклу-мальчика в рубашке и джинсах. Я обернула его полоской красной шотландки — ткани, которую часто носила бабушка — и густо закрасила ему глаза зеленым фломастером, так, что они сверкали призрачным зеленым огнем.

Я раздобыла небольшую картонную коробку и покрасила ее в черный цвет. Дождалась, пока никого не будет дома, отправилась на берег пруда и похоронила это символическое воплощение Уилли в черном гробике, а затем старательно уничтожила все следы погребения. Дома я написала Уилли эпитафию:

«Отпусти же меня, отпусти, пропитанный слезами незнакомец… Боюсь, ты погребен под грузом снов, мимо тебя прошедших, и звезд, что не достать рукой… Так отпусти же, говорю я, отпусти меня, дай мне тебя преодолеть… сгинь в прошлом, полном теней, и дай мне идти новым, сильным путем».

Вспоминая это время, я понимаю, что это не было возвращением к моей прежней пустоте, хотя я к ней стремилась. В похоронах Уилли для меня воплотилось желание преодолеть конфликты, делавшие потребность раствориться в пустоте такой настоятельной. Конфликт, как и прежде, вызывался необходимостью ослаблять контроль над собой и взаимодействовать с другими. Чем больше я старалась, тем тяжелее становился конфликт. Чем больше я держала себя под контролем или держала других на расстоянии, тем понятнее становился для меня мир.

 

* * *

 

Взаимодействовала с людьми я, как всегда, с одной целью — доказать, что я нормальная, и не попасть в психбольницу. Но долго поддерживать контакт мне не удавалось из-за того состояния сознания, которое и представляло собой «мой мир». Это «гипнотическое» состояние открывало мне в самых простых вещах неиссякаемую глубину: все сводилось к цветам, ритмам и ощущениям. В этом состоянии я находила такое успокоение и усладу, какие тщетно искала во всем ином.

Меня часто спрашивали, что я принимаю. С раннего детства зрачки у меня были расширены: это часто создавало впечатление, что я сижу на лекарствах. Но, когда я в самом деле что-то принимала, лекарства служили скорее извинением моего поведения — или усиливали уже существующую отрешенность. Это состояние, на мой взгляд, напоминало какую-то полупотерю сознания, как будто тело мое бодрствовало, но сама я спала. Прекратив замечать все вокруг и реагировать на окружающее, я возвращалась в это состояние — и лишь в нем чувствовала себя как дома. Когда же я бдительно следила за тем, что происходит вокруг, — это отнимало очень много сил и всегда ощущалось, как битва. Да, наверное, и выглядело так же.

Если причиной этого и было повреждение мозга, то на моем интеллекте оно не сказалось — хотя того, что называют «здравым смыслом», мне, пожалуй, недоставало.

Все, что я воспринимала, приходилось расшифровывать, как бы проводить через процедуру сложной проверки. Порой людям приходилось повторять мне какую-то фразу несколько раз: я воспринимала ее как-то кусками, мое сознание разбивало ее на части таким образом, что смысл получался странным, а иногда и совершенно непонятным. Как будто кто-то играл с регулятором громкости — что-то я слышала, что-то нет.

Поэтому на чужие слова я реагировала с задержкой: требовалось время, чтобы понять, что мне говорят. И чем больший стресс я испытывала, тем становилось труднее.

Если мне и удавалось уловить значение сказанного, то это значение я, как правило, применяла лишь к конкретному разговору или ситуации. Так, однажды в ходе экскурсии я выслушала серьезнейшую нотацию о том, что рисовать на стенах здания Парламента ни в коем случае нельзя, искренне согласилась никогда больше так не поступать — а через десять минут меня застигли за рисованием на стене школы. Я не могла понять, почему учителя считают, что я их не слушаю или издеваюсь над ними: ведь именно того, что мне запретили, я и в самом деле больше не делаю!

Они не понимали моего поведения, а я не понимала их. Я не презирала правила — просто не могла освоиться с огромным множеством правил для самых разных ситуаций. Деление на категории было мне знакомо, но такая сложная категоризация оказывалась не по силам.

Все, что я не могла полностью контролировать (т. е. то, что происходило по желаниям других), всегда было для меня неожиданностью, часто поражало или ставило в тупик. Зачастую я испытывала нечто похожее на просмотре фильма в 3D — когда пригибаешься в кресле, потому что кажется: то, что на экране, летит прямо на тебя. Таким кинотеатром была для меня жизнь, а единственный способ уйти состоял в том, чтобы закрыться от всего, способного меня достать, особенно от прикосновений и привязанностей. Как в 3D-кинотеатре предметы с экрана проникают в реальный мир — так и для меня картинка вдруг оживала.

Необходимость двигаться вместе с «их миром» меня пугала; в своем собственном мире я находила куда больше комфорта. В «моем мире», быть может, бывало одиноко — но по крайней мере все было предсказуемо и гарантированно.

Не думаю, что я стала такой из-за нашей домашней жизни — хотя «нормальной» она, конечно, не была. На мой взгляд, все дело в постоянно колеблющемся уровне сознания. Домашняя жизнь воздействовала на некоторые формы моего поведения, но не на поведение как таковое. Я не столько закрывалась от мира из-за насилия, сколько закрывалась от насилия как от одного из многочисленных проявлений «их мира».

 

* * *

 

Я подружилась с девочкой по имени Робин. Она пришла в эту школу недавно и друзей пока не завела. Я заходила к ней домой, в муниципальную квартиру неподалеку от школы. Мы сидели под деревом возле ее дома, которое называли «нашим деревом». Плясали и пели, словно феи-переростки, на лугу посреди муниципального владения. Ей нравилось быть частью моего мира — и, что еще важнее, она никого больше туда не приглашала.

В первый день, когда мы сидели под этим деревом и уже начало темнеть, я вдруг увидела какого-то человека: он остановился, не доходя до нас, и помахал нам рукой.

— Чего это он нам машет? — спросила я.

— Кто машет? — переспросила она.

— Вон тот старик, — объяснила я.

Она никого не видела — и спросила меня, какой он, этот старик. Я описала его рост, фигуру, лицо, одежду.

— Совсем как мой дедушка! — сказала она с удивлением.

Мы поднялись наверх, и она рассказала своей матери, что я видела. Я описала этого человека еще раз, и мать согласилась: он выглядел точь-в-точь как дедушка моей подруги. А три дня спустя ее дедушка умер.

В школе со мной тоже случались странности. Я видела сны наяву — своих знакомых ребят, делавших самые обыкновенные вещи: кто-то чистил картошку, кто-то мазал бутерброд арахисовым маслом, чтобы съесть его перед сном. Как в фильмах, передо мной эпизод за эпизодом разворачивались события, не имеющие ко мне отношения. Я стала проверять истинность этих видений: подходила к друзьям, которых там видела, и просила рассказать как можно подробнее, что они делали в тот момент, когда я смотрела «сон наяву».

Поразительно — сходилось все до мельчайших деталей! Я не могла этим управлять — видения просто приходили мне в голову; однако они меня пугали.

 

* * *

 

Моя способность к «ясновидению» заворожила мать Робин; она охотно принимала меня у себя — и постепенно дом Робин стал моим вторым домом.

В первый день, когда я осталась на чай, мать подруги была неприятно поражена.

— Господи боже, что же это ты творишь? — вскричала она, когда я запустила пятерню в пюре и принялась облизывать пальцы. — Нет уж, юная леди, в моем доме ты будешь есть вилкой и ножом! — сурово объявила она. Я взяла вилку и принялась кидать пюре в рот, как лопатой. Мать подруги отставила мою тарелку и заявила:



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-12-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: