ОДИН КОНВЕРТ – ДВА УБИЙСТВА




 

Существует множество версий о причинах ареста и расстрела В.Э. Мейерхольда. Есть среди них и весьма экзотические, как например, версия А. Ваксберга (поддержанная А. Мацкиным) о ревности И. Сталина к аплоди­сментам в адрес Мастера на Всесоюзной режиссерской конференции 1939 г.[167] А в середине 50-х меня убеждали, что буквально на днях арестован взрослый оболтус-сын известного актера NN [вариант – режиссера. – Г.Д. ], который, напившись в ресторане, вытащил из кармана золотой портсигар Мейерхольда. Были и более фантастические версии, как, например, о выколотых после убийства глазах Райх[168]. Помню, как интеллигентный москвич, когда мы студентами были в Подмосковье «на картошке», доверительно, под большим секретом, рассказал мне, как после войны на смотре театральной самодеятельности «где-то в Сибири» жюри было восхищено профессионализмом исполнителей и столичным уровнем постановки коллектива из какого-то забытого богом чалдонского поселка. Артисты молча провели их в гримуборную, к своему старенькому режиссеру, в котором потрясенные члены жюри узнали Мейерхольда.

Были и другие версии, аналогичные. Меня они не устраивали прежде всего тем, что не объясняли всей совокупности уже известных фактов.

Внимательное изучение мемуаров и публикаций, их сопоставление и анализ позволили мне предложить свою версию причин этого трагического события. Впрочем, рассмотрим все по порядку и начнем с известного.

... В.Э. Мейерхольда арестовали 20 июня 1939 г. в 9 часов утра в Ле­нинграде. В тот же день в ленинградской и московской (на Брюсовском) квартирах, на даче в Горенках и в кабинете Мастера в Оперной студии им. Станиславского были проведены обыски. На Брюсовском энквэдешники первым делом изъяли копии всех писем З.Н. Райх на имя Сталина[169] и Ежова, паспорт и партбилет Мастера. Причем, они так торопились, что не удосужились даже вывезти архив В.Э. Мейерхольда, а запихали бумаги – без описи! – в сорок папок и оставили их в доме.

После убийства З.Н. Райх архив некоторое время хранился на Новинском бульваре, у дочери В.Э. от первого брака Т.В. Воробьевой, затем его перевезли в Горенки. Дочь Райх – Т.С. Есенина – понимая, что рано или поздно за архивом придут, заполнила сорок папок второстепенными бумагами, а сам архив перепрятала на даче. Вскоре энквэдешники явились за папками и получили их. В первые месяцы войны бомбы падали на дачный поселок, надо было спасать архив Мастера, но на все свои просьбы Т.С. Есенина получала отказ – друзья боялись. Отказал и биограф Мейерхольда – Н. Волков, посоветовав обратиться к С. Эйзенштейну.

А. Гладков как-то спросил у Мейерхольда – кого он считает своими настоящими учениками? Он ответил: «Зинаиду Николаевну». – «А еще?» – «И Эйзенштейна». – «И это все?» – «А что, этого мало? Один Эйзенштейн – целая академия!» В 1936-м он написал о Сергее Михайловиче: «Горжусь уче­ником, ставшим мастером. Люблю мастера, уже создавшего школу. Этому ученику, этому мастеру – С. Эйзенштейну – мое поклонение». Ответ ученика тоже заслуживает цитирования: «Я недостоин развязать ремни на сандалиях его, хотя носил он валенки в нетопленных режиссерских мастерских на Новинском бульваре».

Эйзенштейн спас архив Учителя, он перевез его к себе на дачу в Кра­тово.

22 июня Мейерхольда переведут в Москву, на Лубянку. А еще через месяц – 18 июля – по Красной площади пройдет красочный физкультурный парад, на котором студенты института им. Лесгафта покажут задуманное Мейерхольдом, но законченное его ассистентом – бывшим актером и тан­цором ГосТИМа, ставшим директором названного института – Зосимой Злобиным и мастером гимнастики А. Орловым красочное действо. Это была последняя удачная «премьера» В.Э. Мейерхольда, признанная властью «примером правильного сочетания физкультуры и искусства». Среди зрителей были Л. Берия и подписавший ордер на арест Мастера Меркулов.

Менее чем через месяц – в ночь с 14 на 15 июля будет зверски убита З.Н. Райх. Сразу после ее похорон детям предложат освободить квартиру и вывезти всё имущество, включая архив, – и это при том, что следствие по делу Мейерхольда еще только начиналось!

В.Э. Мейерхольда расстреляют после неправедного суда 2 февраля 1940 г. как агента немецкой, японской, латвийской и прочих разведок.

Сегодня мы знаем, каким варварским пыткам подвергали В.Э. Мейер­хольда в застенках НКВД, как, сменяя друг друга, палачи били «больного шестидесятишестилетнего старика», как он написал 13 января 1940 г. из ка­меры в заявлении В. Молотову, «клали на пол лицом вниз, резиновым жгу­том били по пяткам и спине (...) били по лицу размахами с высоты...». Изу­верская жестокость пыток, ускоренное следствие – через семь месяцев после ареста его расстреляют, тот факт, что никого из «троцкистской группы», которую он, согласно сфабрикованному обвинению, вроде бы «возглавлял», не взяли (в «группу» входили И. Эренбург, Л. Леонов, Л. Пастернак, В. Катаев, Вс. Иванов, Л. Сейфуллина, В. Лидин, С. Эйзенштейн, Г. Александров, С. Михоэлс, Н. Охлопков, Л. Утесов, Д. Шостакович, В. Шебалин, академик О. Шмидт. – Г.Д.), и, главное, предопределенность, заданность приговора – всего через два месяца после ареста его четырехкомнатную квартиру разделят на две, отремонтируют и в октябре 1939 г. оперативно заселят, – все это в совокупности дает основания полагать, что благословение на убийство Мастера было получено от самого Сталина.

Проблема, однако, в том, что отношение Сталина к Мейерхольду было сложным, но далеко не столь однозначно отрицательным, как, например, к А. Платонову. Более того, можно сказать, что он даже получил в 1929 г. своего рода индульгенцию от «Хозяина», как называли между собой кремлевского владыку его подчиненные.

Отвечая на письмо писателей-коммунистов из РАППа, Сталин так охарактеризовал режиссера: «Насчет Мейерхольда он (Билль-Белоцерковский. – Г.Д.) более или менее не прав, – не потому, что Мейерхольд коммунист (мало ли среди коммунистов людей «непутевых»), а потому, что он, т.е. Мейерхольд, как деятель театра, несмотря на некоторые отрицательные черты (кривляние, выверты, неожиданные и вредные скачки от живой жизни в сторону «классического» прошлого), несомненно связан с нашей советской общественностью, и, конечно, не может быть причислен к разряду «чужих»[170].

Интересно, что в этом отзыве ее автор четко различает два критерия оценки: с эстетической точки зрения ему чуждо и он не приемлет творчество режиссера («кривляние, выверты» и т.д.), но политически, как деятель театра, Мейерхольд, конечно, не «чужой», а, значит, свой или, как минимум, «наш».

По этому критерию даже в страшные 1937–1938 годы у державного властителя к В.Э. Мейерхольду претензий не было.

Насколько я понимаю характер И. Сталина, он редко и неохотно менял свои политические оценки, тем более, что и Мастер не давал к этому никакого повода.

Вопреки мнению современной либеральной интеллигенции В. Мейерхольд не был художником-диссидентом. Хорошо знавший его А. Мацкин пишет: «Он был реальным человеком своего времени; нравится нам или не нравится – никакой фронды в его искусстве не было. Он хорошо понимал сложившуюся обстановку. Если не считаться с ней – не выживешь, и ничего задуманного даже в самом урезанном виде сделать невозможно. Иного выхода нет. Конечно, это плохо, но таков его жребий, и он даже адаптируется к существующим условиям, не помышляя о каких-либо дерзостях»[171]. Об этом же свидетельствует и его приемная дочь Т.С. Есенина: «С необходимостью держать язык за зубами Вс. Эм. смирился давным-давно (...) предостерегал иногда очень раздраженно – как можно ломать судьбу из-за ерунды»[172].

И, действительно, на первый взгляд, ничто не предвещало такого страшного поворота судьбы. В.Э. Мейерхольд был назначен председателем жюри организованной в 1930 г. Совнаркомом СССР Первой Всесоюзной театральной Олимпиады народов СССР. Членами жюри были К.С. Станиславский, Вл.И. Немирович-Данченко и Б.Ф. Райх. В «Истории советского театра», вышедшей в 1933 г., единственный обозначенный режиссер-гений – В.Э. Мейерхольд. Еще через год страна торжественно отметит его шестидесятилетие, газета «Советское искусство» (редактор – председатель Главреперткома О.С. Литовский, человек с абсолютным «верхним чутьем», всегда держащий нос по ветру) опубликует воспоминания о нем самых уважаемых художников – В.И. Качалова, О.Л. Книппер-Чеховой и других. В честь юбилея в Москве пройдет декада его постановок. В жестко нормированной советской иерархии и партийной этике отношений такое не могло быть случайным, без санкции сверху. В 1935 г. его введут в состав комиссии по празднованию 100-летия со дня смерти А.С. Пушкина и, как писала в письме к Сталину от 29 апреля 1937 г. З. Райх, «когда выбирали в Пушкинский комитет, Вы выставили кандидатуру Мейерхольда, ответили согласием встретиться с ним, когда он Вам написал»[173]. В 1936 г. Мастер выступил на дискуссии «Против формализма и натурализма». Чувствовал он себя, по признанию очевидца, тогда великолепно, в темпераментном, страстном выступлении подверг острой критике – с некоторыми перехлестами – А. Таирова, С. Радлова, Н. Охлопкова[174]. Правда, его не пригласили на съезд, где принималась Конституция, но, по мнению З.Н. Райх, «это была такая пощечина, которую могла сделать только рука Керженцева».[175] В этом же году он не получит звания народного артиста СССР, но ведь и А.Я. Таиров тоже не получит, как не получит и Эйзенштейн.

Думается, что, как и любой нормальный советский художник, он по­нимал, что статьи об искусстве в «Правде» 1936 г. – не случайны, что вождь явно определился в своих эстетических предпочтениях. Поэтому в мартовском докладе «Мейерхольд против мейерхольдовщины», он покритикует мхатовского «Мольера» («пышность – это яд, который иногда позволяет скрыть тухлятину»), обрушится на своих малоталантливых эпигонов и «скрепя сердце» (К. Рудницкий) признает собственные ошибки.

Это естественно – вождь не приемлет «кривляния и выверты» Мейерхольда, равно как и репертуар «буржуазного» Камерного театра. Он на­граждает званиями, орденами, медалями и именными стипендиями своих любимчиков – актеров и режиссеров МХАТа, «императорского», по выраже­нию М.И. Бабановой, театра. Он создаст систему, в которой оказалось возможным беспрепятственно закрыть театр Мейерхольда, как, впрочем, еще раньше были закрыты и МХАТ II, и драмтеатр п/р В.С. Смышляева, и театр ВЦСПС, и Историко-революционный театр ¾ все не перечислить. И это в его державной логике абсолютно естественный шаг. Не случайно 20 января 1936 г. «Правда» на первой странице опубликовала «Беседу товарищей Ста­лина и Молотова с авторами оперного спектакля «Тихий Дон». В разговоре Сталин сказал как приказал – веско и непререкаемо: «Формализм чужд народу» и дал установку: «Нам нужна наша советская классика».

Попробуем расшифровать, что он имел в виду.

Фраза – монументальная, на века. В ней – и уверенность зодчего в не­зыблемости построенной им системы, и необходимость достойного искус­ства для ее прославления, и установление определенной эстетической нормы («советская классика»), выход за пределы которой чреват суровой карой, и лучшие образцы этой классики. Позже он найдет механизм выделения лучших – со своей точки зрения – образцов: присуждение премий «имени себя».

Как когда-то персидские шахиншахи, он понимает, что только талант­ливые мастера – поэты, композиторы, писатели, архитекторы – могут восславить в веках его царствование. На этом полюсе, полюсе власти, он – Хозяин. Но на другом полюсе – полюсе зрительского восприятия, он такой же, как весь народ, которым он правит. Его эстетические пристрастия тождественны массовому эстетическому вкусу советских людей, их представления об искусстве и красоте совпадают.

Можно сказать, что в 1936 г. И. Сталин сделал свой выбор и в теат­ральном искусстве – МХАТ. Ему, сыну грузинского крестьянина, им­понировала доходчивость мхатовского театрального реализма 30-х годов. Всё, что выходит за рамки жизненного правдоподобия в искусстве, получает ярлык «формализма», объявленного «порочным методом художественного мышления» и «злейшим врагом социалистического советского искусства»[176]. Интересно, что и в Германии в 1937 г. неудавшийся художник А. Шикльгрубер (Гитлер) объявит художественный авангард «дегенеративным искусством». <…>

Надо быть честным: Мейерхольд никак не противится становлению такой идеологической системы, и так как он вовсю кается и бичует собственные, а, походя, и чужие ошибки, то, теоретически, ему, вроде бы, не грозят державные репрессалии.

Однако 17 декабря 1937 г. «Правда» опубликует разносную статью П.М. Керженцева «Чужой театр». На общем собрании работников ГосТИМа 22, 23 и 25 декабря пройдет ее обсуждение. В.Э. Мейерхольд выступит на нем в полном соответствии с законами «проработочного» жанра – самокритично признает свои ошибки, бросит камень в адрес РАППа, отдаст должное «мудрым» указаниям партийных организаций, ритуально восхвалит «Иосифа Виссарионовича». Обсуждение проходило именно так, как оно и должно было проходить. Но вот что удивительно – в своем втором выступлении Мастер сказал странную, провидческую фразу: «Уходя от вас, я не умираю для человечества, я, наоборот, живу для человечества»[177].

В феврале 1938 г. ГосТИМ закроют. Однако Мейерхольда не арестовали, более того, его пригласил к себе режиссером в Оперный театр Стани­славский. Была предложена работа и З.Н. Райх, правда, во второразрядном театре им. Ленсовета. И хотя после закрытия ГосТИМа советская пресса при­вычно поругивала Мастера, все же он остался членом ВКП(б), что для тех лет в СССР было более чем знаково.

Тем не менее 65-летнего Мейерхольда арестуют и расстреляют. Значит в силу каких-то обстоятельств Сталин изменил мнение о В.Э. Мейерхольде. Почему?

И случайно ли в ночь с 14 на 15 июля 1939 г. в своей квартире в Брю­совском переулке зверски убьют З.Н. Райх, и убийцы никогда не будут най­дены?

По этому поводу у меня есть гипотеза, которой я хочу поделиться с читателем.

В воспоминаниях С. Эйзенштейна есть эпизод, как, выходя из Кремля, он у гардероба встречает В. Мейерхольда, который тоже выходит из этого здания. К сожалению, из текста не вычитывается ни конкретное время, ни причина их вызова в Кремль. Есть только четыре опознавательные пометы: а) Мастера незаслуженно унизили; в) время года – весна или осень (Мастер в галошах); с) у С. Эйзенштейна явное ощущение, что он видит Учителя в последний раз и d) в описываемое время С. Эйзенштейну за сорок.

Эйзенштейн родился 10 января 1898 г. Теоретически поход в Кремль мог состояться весной 1938 г., но это – маловероятно, так как противоречит пункту «с»: в весенние месяцы 1938 г. К.С. Станиславский еще жив, а приг­лашенный им В. Мейерхольд энергично трудится в его оперной студии, даже выпускает в третьей редакции свой знаменитый «Маскарад». Из этого следует, что воспоминания С. Эйзенштейна следует отнести к более позднему времени – после смерти К. Станиславского (август 1938).

Тогда из двух оставшихся вариантов – осень 1938 г. и весна 1939 г. – я выбираю позднюю весну 1939 и вот почему.

Во-первых, 29 декабря 1938 г. Мейерхольд выпустит в Академическом театре им. Пушкина третью сценическую редакцию «Маскарада», в январе 1939 г. «Ленинградская правда» опубликует положительную рецензию С. Дрейдена на этот спектакль, затем – в разных изданиях – выйдут статьи Я. Варшавского, Ю. Юзовского, Б. Эйхенбаума, И. Березарка, Б. Загорского и 26 апреля 1939 г. в «Литгазете» – последняя при жизни Мастера рецензия А. Мацкина.

Во-вторых, после смерти К.С. новый председатель ВКИ А.И. Назаров утвердит Мастера главным режиссером Оперной студии.

В-третьих, на Всесоюзной режиссерской конференции 15 июня 1939 г. В. Мейерхольд в выступлении покритикует себя за ошибки – пренебрегал «содержанием, занимался изощрением формы, любованием формой», но скажет: «Нам, товарищи, и мне, и Шостаковичу, и Сергею Эйзенштейну дана полная возможность продолжить нашу работу». Кроме того, за два месяца до ареста он опубликует статью о репертуарном плане Оперной студии им. Станиславского на 1939/1940 гг. и статью – «Художник сталинской эпохи».

И, наконец, в-четвертых, 10 марта 1939 г. состоялась премьера «Риголетто» (постановка К.С. и В.Э.), и, как вспоминала падчерица В. Мейерхольда, Т. Есенина «было ощущение, будто всё возвращается на круги своя».

Вряд ли все это было бы возможно после описанного выше похода Мастера в Кремль – уж если Эйзенштейн почувствовал трагический исход сталинского решения (а кто еще в Кремле, кроме него, принимал окончательные решения?), то верные ему псы-опричники в таком исходе уже не сомне­вались.

Таким образом, трагическое предчувствие С.М. Эйзенштейна относится к концу апреля 1939 г. Правда, В.Э. Мейерхольду еще дадут возможность участвовать в работе Всесоюзной режиссерской конференции (июнь 1939 г.), но это будет, скорей привычная сталинская игра кошки с пойманной мышью. Интересно, что Мастера не внесут в список членов президиума, его фамилию выкрикнут из зала.

В чем же тогда причина столь резкого изменения отношения Сталина к Мейерхольду?

Завязка трагедии «Отелло» начинается с носового платка. Мастер мечтал поставить спектакль на круглой арене так, чтобы в прологе все зрители видели этот платок с монограммой Отелло в уголке.

Завязка моей гипотезы ареста Мастера – конверт, банальный советский почтовый конверт с письмом З.Н. Райх.

Режиссер театра Мейерхольда Л.В. Варпаховский, реабилитированный после семнадцати лет отсидки, рассказал М. Бабановой, что ему после реабилитации показали в прокуратуре «письмо, которое после закрытия театра, но еще до ареста Мейерхольда Райх написала И. Сталину»[178]. Копия этого письма и была изъята во время обыска квартиры на Брюсовском (под № 1 в описи НКВД).

Уверен, что З. Райх написала и отправила в апреле-мае 1939 г. письмо, не показав его Мастеру.

По ощущению Л.В. Варпаховского письмо для адресата было оскорби­тельным и уничижительным: «Решительный и гневный текст в таком при­мерно смысле: как, вы, грузин, можете судить о русском театре, что вы по­нимаете в режиссуре, чтобы оценить... и т.д.»[179] Это более чем вероятно – во множестве воспоминаний мемуаристам запомнились слова З. Райх, что Ста­лину не помешало бы брать уроки понимания сценического искусства у Мейерхольда.

В октябре 1997 г. я поделился этой гипотезой с И.П. Уваровой. Она подтвердила факт письма, рассказав мне, что в 1939 г. М.Ф. Гнесин пришел в гости к Мейерхольдам. Разговор не клеился, в семье была какая-то напря­женная, тягостная атмосфера тревожного ожидания, и гость заторопился уходить. В. Мейерхольд вышел провожать его в прихожую, извинился и ше­потом сказал: «Михаил Фабианович, вы извините нас. Дело в том, что Зи­наида Николаевна написала и послала Сталину письмо, не согласовав его со мной». Уже потом вышел сборник документов, подготовленный В. Колязиным, из которого видно, что энкавэдешники изъяли при обыске из квартиры В.Э. Мейерхольда копию этого злосчастного письма З. Райх к Сталину на шести листах[180].

Это было второе письмо З.Н. Райх Сталину. Первое она написала 29 апреля 1937 г. еще до злосчастной статьи в «Правде», до закрытия театра. Кстати, и первое письмо к вождю она скрыла от Мейерхольда.

Скажу честно, тяжело и больно читать это письмо. Из текста явственно вычитывается, что его автор, как минимум, человек неадекватных реакций. Правда, она сама признается в письме, что «я сейчас очень больна – больны мозги и нервы от всего, что происходит»[181]. Пожалеем ее, до чего довела людей эта проклятая власть!

Я не буду анализировать всё письмо, отсылаю интересующихся к пер­воисточнику. Но два момента хотелось бы выделить. Уже в самом начале она пишет: «Я с Вами все время спорю в своей голове, все время доказываю Вашу неправоту порой в искусстве.

Я в нем живу больше 20 лет; (...) Вы были заняты не тем (искусство – надстройка) и правы по тому закону, который Вы себе поставили, и правы по своему – в этом Ваша сила, – я ее признаю.

(...) Вы должны понять его (искусства. – Г.Д.) всю силу и не ограничи­вать своими вкусами»[182]. Не знаю, что думал адресат, читая эти строки, но вряд ли радовался.

А в заключении она пишет: «Задумала я еще на 5-е мая свидание с Вами, если Вы сможете. Свидание сразу с 1) матерью Маяковского, сестрами его, 2) с Мейерхольдом и Сейфуллиной. (Курсив Сталина или Поскребышева. – Г.Д.) Об организации этого свидания сейчас напишу Николаю Ивановичу Ежову и пошлю ему вместе с этим письмом. Пожалуйста, телеграфируйте мне коротенько в Ленинград, Карповка, 13, Дом Ленсовета, кв. 20. Чтоб быть мне здоровой. Обязательно.

Привет сердечный.

Зинаида Райх ».

Концовка письма не понятна. Создается впечатление, что она перепутала адресата с поклонником – назначает ему сроки свидания (через шесть дней после отправки письма), да и сама интонация выдает, даже стыдно вымолвить, какую-то игриво-провинциальную барышню – «Задумала я еще на 5-е мая свидание с Вами, если Вы сможете. (...)телеграфируйте мне коротенько (...) Чтоб быть мне здоровой. Обязательно. Привет сердечный». Хоть убей, ничего не понимаю.

Но этот и другой сюр в письме (его там более чем достаточно) можно понять, если представить в какой жуткой социально-психологической атмо­сфере они жили в эти годы. Видимо, есть пределы социальной адаптации личности, и не у всех защитные механизмы мозга пластичны до бесконеч­ности. Конечно, определенную роль сыграли и болезнь З. Райх, и специфи­ческое актерское восприятие и понимание мира...

Второе письмо, о котором говорил Варпаховский, из материалов по делу Мейерхольда исчезло, мне не удалось его прочитать. Но ярость и гнев З. Райх как женщины и артистки, лишившейся с закрытием театра в одночасье всего, что составляло смысл ее жизни – работы, аплодисментов, поклонения зрителей, восхищения вчерашних друзей – по-человечески понятны. Более того, известно, как она билась во время болезни, стараясь разорвать привязывающие ее к кровати веревки, как трепетно ухаживал за ней Мейерхольд, как, в конце концов, к ней вернулся рассудок... Эсхилу с Софоклом и не снилось, что пережил тогда Мейерхольд, и все же...

И все же вполне допустимо предположение, что основанием для резкой смены отношения Сталина к Мейерхольду, унижения Мастера в Кремле и истинной причиной его ареста послужило злосчастное письмо Райх, приведшее Сталина в ярость. Зная отношение Мастера к З.Н. Райх, можно предположить, что он ее не «сдал», чем только усугубил свою вину в глазах кремлевского адресата – значит, и он, Мейерхольд, считает так же. А если – не согласен, какой же он тогда мужчина, что не может управлять даже своей женой?!

Впрочем, в июне он все еще надеялся на чудо – в своем выступлении на режиссерской конференции (15 июня) он через головы делегатов обратился к Сталину с «ad misericordiam», призывом к сочувствию и милосердию: «Замечание т. Сталина, сделанное им однажды, что мы должны учиться жить как Ленин, всецело необходимо нам, работающим в области театра. А вот случай из жизни Ленина. На чрезвычайно ответственном заседании, одновременно бросая реплики на очень важные проблемы той области, в которой он рабо­тал, в то же время он играл с собакой, он становился на корточки и поднимал с ней возню. Он знал, что дело вовсе не в том, чтобы взять ружье и пойти на охоту для того, чтобы принести с охоты куропатку, это блуждание с ружьем по полям и болотам его роднило с природой, и в природе он улавливал те вещи, которые его вдохновляли на какие-то новые работы».

На первый взгляд, этот текст – полная абракадабра с точки зрения целей и задач режиссерской конференции: при чем здесь Ленин, собака, охота, ружье? Ответ на этот вопрос знает только сам Мейерхольд – он чувствует, как затягивается петля на шее и делает отчаянную попытку разжать её:

«Давая прицел, желая убить утку, он, вероятно, не раз промахивался, потому что в его руках ружье было тем орудием, которое вызывало в нем вос­поминание о врагах, в которых он должен целиться, и он снижал дуло своего ружья, ибо в его блестящей фантазии перед ним стояла та цель, которая была для него единственно великой, – это совершить тот переворот в чело­веческом сознании, тот переворот, который и дал нам счастливую, радост­ную жизнь».

Очевидец выступления, Б.Г. Голубовский, пишет, что в это время по залу «прошел смешок, на лицах появились иронические улыбки.

Это было неудачей, неудачей, неудачей!»

Зал не понимает, что для Мастера его публичное выступление – послед­ний шанс на спасение, что он делает отчаянный шаг – предлагает Сталину аргумент прощения себя! Но Сталин знал, что образ добренького и жалост­ливого к своим врагам Ильича – не более, чем интеллигентские сказки. Представляю, как он ухмыльнулся в усы, читая эти строки...

Позже комментаторы В.Э. Мейерхольда назовут этот текст «почти бес­связной мольбой о снисхождении», что он-де «понимал, что бой проигран»...

Какой там бой – он понимал, что приговор ему (точнее, им – ему и Райх) уже вынесен, но пока еще не приведен в исполнение. Он все еще надеялся на чудо и молил о снисхождении. Но – не вымолил, не простил ему вождь оскорбительного письма З.Н. Райх.

Что это была его, «Хозяина», личная месть, косвенно подтверждается еще и тем, что с жалобами из тюрьмы В.Э. Мейерхольд никогда не обращался, как все, лично к И. Сталину, а только к В.М. Молотову или Л.П. Берии, потому, видимо, что был уверен – к адресату письма обращаться бес­смысленно.

Наша гипотеза подтверждается также и ситуацией убийства З. Райх. Два молодых человека, представившись сотрудниками НКВД, пришли к ней, выяснили, что детей З. Райх нет в Москве, внимательно осмотрели квартиру, вскрыли опечатанную комнату Мейерхольда и убедились, что балконная дверь после обыска не закрыта (почему? – Г.Д.). Они опечатали, но не зак­рыли на ключ внутреннего замка кабинет Мейерхольда и ушли. Ближе к ночи они перемахнули через балкон, пробежали в комнату З. Райх и стали наносить ей удары ножом. От криков проснулась спавшая в коридоре за за­навеской домработница – Лидия Анисимовна Чернецкая. Один из нападав­ших ударил ее по голове, она упала без сознания. Закончив свое черное дело, один из убийц спрыгнул через балконную дверь на крышу керосиновой лавки, другой – сбежал по лестнице, захлопнув входную дверь. На шум вышел дворник Андрей Сарыков. Он успел увидеть, как двое нырнули в ожидавшую их длинную черную машину (у кого из автовладельцев были тогда такие машины? – Г.Д.), которая вырулила на улицу Горького (до нее всего-то метров десять. – Г.Д.). Он вызвал «скорую», но в больнице З. Райх скончалась[183].

Л.А. Чернецкую взяли на даче в Горенках. Лейтмотивом ее допросов на Лубянке было – сможет ли она опознать убийц хозяйки. Перепуганная насмерть пожилая крестьянка никого не запомнила, но ее еще долго мытарили на Лубянке – на всякий случай. А уж коли нет описания убийц, то их, естественно, не нашли.

Неисповедимы пути твои, Господи... Несчастная женщина хотела – как лучше, а получилось: одно письмо – две смерти.

PS.

Приведенный выше эпизод с Л.В. Варпаховским в книге

«Примите... просьбу о помиловании...» Н.М. Берновская завершает фразой: «Сейчас уже, должно быть, нет людей, которые могли бы подтвердить или прокомментировать этот рассказ (кроме, разумеется, работников Про­куратуры)»[184].

Закончив текст, я решил проверить – в чем Т. Есенина передала энкавэ­дешникам злополучные сорок папок – в сафьяновом сундуке или чемодане? Помнилось, что читал я об этом в «Мейерхольдовских сборниках».

Каково же было мое удивление, когда в первом томе этих сборников в статье прокурора Б. Ряжского я прочитал дословно следующее: «Позже я понял, что прямой причиной ареста Мейерхольда было письмо Зинаиды Николаевны Райх Сталину. (...) Она писала, что не согласна с Постановлением о закрытии Театра Мейерхольда. В вопросе с арестом все решило это письмо. (Выделено мной. – Г.Д.) Оно в деле было. А в других материалах зафиксировано (но в деле Мейерхольда этих сведений нет), что Сталину были доложены слова З. Райх: «Передайте Сталину, что, если он не понимает в искусстве, пусть обратится к Мейерхольду». Она позволяла себе говорить, что думала, что хотела и как она хотела, была женщина экспансивная, неуравновешенная. И вот зафиксировано, что эти ее слова были доложены, и Сталин на деле Мейерхольда поставил палку, одну черту. Когда он ставил одну черту, это означало расстрел, когда две – десять лет. И его резолюция все решала, как потом не переворачивайся»[185].

Конечно, с одной стороны было обидно, что все уже было сказано раньше. Однако, поразмыслив, я решил напечатать этот текст, и вот почему[186].

Во-первых, мнение Б. Ряжского, «честного и порядочного работника Прокуратуры», для нас важно, ибо оно согласуется с нашей гипотезой. Од­нако, строго говоря, и оно тоже является мнением, требующим доказа­тельств.

Во-вторых, и это важнее, последние годы я делился своей гипотезой со многими, в том числе – весьма известными деятелями театра, которые и не подозревали о существовании текста Б. Ряжского.

В-третьих, мы, советские люди, имеем обыкновение обвинять во всех наших бедах и несчастьях власть. Зачастую это справедливо, однако заду­маемся – так ли уж всегда безупречно чисты наши собственные ризы?

И, наконец, последнее – по месту, не по значению.

В «Протоколе закрытого судебного заседания военной коллегии Верхо­вного Суда СССР» приведены (в форме косвенной речи) последние слова В.Э. Мейерхольда: «Он верил в «правду», а не в бога и верил потому, что правда победит»[187].

Проведенные разыскания, как мне кажется, не бесполезны – они дают надежду, что благодаря научному познанию всё тайное рано или поздно становится явным. И эта надежда на восстановление истины и есть важный вывод проделанной работы. В.Э. Мейерхольд был абсолютно прав, повторяя мысль своего старшего друга А.П. Чехова, что «справедливость всегда торжествует», правда, мудрый Чехов добавлял: «но жизни человеческой не хватает, чтобы увидеть это торжество».

 

PPS.

Конечно, каждому из нас своя собственная идея психологически ближе других. И все же мне кажется, что предложенная гипотеза настолько проста и самоочевидна, что странно – почему же ее не выдвигали раньше? Среди множества объяснений возможно и такое – как минимум, члены семьи знали или догадывались об истинной причине ареста Мастера. Знали, но молчали – в память о трагической судьбе З.Н. Райх.

Если я прав, то прости нас, Господи, грешных...

(Страстной бульвар, 10 № 8-38, 2001)

«Тартюф» Станиславского: «горесть души моей»

 

4 декабря 1939 г. во МХАТе выходит странный «Тартюф», а 6 декабря по горячим следам «Известия» публикуют одноименную рецензию Ю. Юзовского, рецензию удивительную, фантастическую.

Я очень хорошо знаю, что в исторических штудиях есть сильный соб­лазн впечатать настоящее в прошлое, есть искушение вычитать в текстах прошлых лет то, чего там нет и в помине. Поэтому текст рецензии я перечи­тывал многократно и остаюсь в убеждении, что есть все основания считать эту постановку «Тартюфа» странной. Если я прав в своих предположениях, то тогда надо признать, что своей последней постановкой К.С. Станислав­ский – премьера «Тартюфа» состоялась после его смерти – художнически рассчитался со Сталиным и его сатанинским культом. Впрочем, все по по­рядку...

В 1932 г. Художественный театр приступил к работе над пьесой М.А. Булгакова «Кабала святош», переименованной театром в «Мольера». Пос­тановщиком был К.С. Сценическая судьба пьесы оказалась незавидной – с самого начала работа не заладилась, репетиции растянулись на долгие че­тыре года, актерский состав неоднократно менялся. Как всегда, бдил Глав­репертком, что понятно: основная тема пьесы, как говорил П.А. Марков, обсуждая ее на труппе, – «большая трагедия художника, гибнущего под на­пором организованной силы – короля и церкви, – перерастает отдельную эпоху и характерна для монархического и буржуазно-капиталистического мира»[188].

С ним солидарен и современный исследователь: «Основная тема пьесы разворачивалась в попытках гениального комедианта и руководителя театра приспособиться к «бессудной», капризной и ничем не ограниченной коро­левской тирании»[189]. Стоп! Задумаемся – трагедия большого художника ха­рактерна единственно и только в годы «королевской тирании, монархи­ческого и буржуазно-капиталистического мира»? Ответ очевиден, причем обеим заинтересованным сторонам – и театру, и власти. Наивная попытка театра «и невинность соблюсти, и капитал приобрести» (Салтыков-Щедрин) была заранее обречена на провал.

Но К.С., при всех оговорках, булгаковская пьеса нравится. В надежде как-то разрядить обстановку он предлагает – в октябре 1931 – включить в репертуарный план театра мольеровского «Тартюфа», чтобы «показать пуб­лике, с одной стороны, пьесу из жизни Мольера, а с другой – каким ав­тором был Мольер и что такое тот «Тартюф», вокруг запрещения которого и обли­чительного характера пьесы разыгрывается ряд сцен в «Мольере»[190]. Напом­ним, что у него уже был опыт постановки «русского Тартюфа» – Фомы Опискина («Село Степанчиково и его обитатели», октябрь 1917).

После долгих обсуждений «Тартюф» был включен в план театра на сезон 1933/34 гг., но постановка не осуществилась.

В конце жизни К.С. возвращается к мысли поставить «Тартюфа», причем и пьесу, и актеров он выбирает сам. К сожалению, он не оставил суще­ственных режиссерских замечаний именно по этой постановке, но артисты, занятые в спектакле, сохранили некоторые его идеи, естественно, в своем понимании-разумении.

Как вспоминал В. Топорков (Оргон) К.С. говорил им: «Распутин посе­лился в доме Оргона и коверкает жизнь семьи»[191]. «Он (Оргон. – Г.Д.) приютил у себя, скажем, не Льва Толстого, не Иисуса Христа, а обыкновенного мо­шенника. Разве это не трагедия?»[192]

Обратим внимание на оппозиции, которые выбирает К.С.: Иисус Христос – обыкновенный мошенник, Лев Толстой – Распутин.

Даже для большинства из нас, вульгарных атеистов, самоочевиден мас­штаб личности Христа. Вторую же оппозицию мы воспринимаем скорее ис­торически, книжно. Для самого же К.С. и Толстой, и Распутин были совре­менниками. Для всей российской интеллигенции первый ¾ ее великая живая совесть, второй ¾ столь же масштабный стыд и позор.

Постановка была принципиальна для К.С. М. Кедров пишет, что К.С. го­ворил им: «Мне остается жить два-три года. (...) Мне не нужна режиссерская слава, славы мне достаточно. Я считал бы для себя недостойным закончить только тем, чтобы прибавить еще один спектакль, даже если бы он блестяще поставлен Станиславским». Эту же мысль К.С. запомнил и В. Топорков: «Поставлю я одним спектаклем больше или меньше, это уже не имеет никакого значения. Мне важно передать вам все, что накоплено за всю мою жизнь. Я хочу научить вас играть не роль, а роли...»[193]

С точки зрения формальной логики К.С. ведет себя как режиссер более чем странно. Но содержательно он прав, ибо цель его больше – «он говорил, что к этой работе над «Тартюфом» он относится как к завещанию » (курсив наш. – Г.Д.)[194].

Разделим переменные: спектакль для К.С. – завещание, а что для артис­тов? «Для меня, – объяснял Кедров, – самым главным в работе над спектак­лем «Тартюф» было практическое применение метода физических действий, и я этого со всей решительностью добивался»[195].

С легкой руки наших именитых мхатовских артистов в советском теат­роведении возобладала и стала доминирующей точка зрения, наиболее четко изложенная М.Н. Строевой: «В этой экспериментальной работе он (Станиславский. – Г.Д.) хотел доказать универсальность «системы», примерить ее на драматургии поэтически обобщенного плана. Поэтому он намеренно не ставил перед собой и перед участниками эксперимента прямой задачи выпуска спектакля. Более того: он пресекал всякую мысль о будущем спектакле, постоянно напоминая, что хочет лишь научить тех, кто пришел к нему, новой технике работы»[196].

Соглашусь, что внешне все это, вероятней всего, так и было. Но уверен, что было не только это. Кому как, но я думаю, что для завещания Мастера такого масштаба – мелковато.

И потом – почему вдруг он «намеренно не ставил... прямой задачи вы­пуска спектакля» и, более того, «полем



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-07-22 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: