Скажут нежно: мы одно, что он!
Смертно всё, что расцветает тучно,
Миг живет, чтобы оставить мир,
Но бессмертна мудрая созвучность,
Скрытая в перекликаньи лир.
Всё иное лучше ненавидеть,
Пусть оно скорее гасит след…
Потому и близок нам Овидий
И Державин, бронзовый поэт.
НЕНАСТЬЕ («Золотая маньчжурская осень…») [309]
Золотая маньчжурская осень, —
Кто писал про ее красоту?
Даже скверною рифмою просинь
Я сегодня ее не почту.
Дождь — без просыпу. Без перерыва
Тучи серое тянут сукно,
И поникший подсолнух тоскливо
В ослезенное смотрит окно.
Ищет песик с обиженной мордой
Через грязь относительный брод.
Жирный гусь, приосанившись гордо,
Что-то наглое небу орет.
Ах вы, гуси, спасители Рима,
Ах вы, лапчатые мои,
Как осенняя мгла нелюдима,
Как мертво у крыльца и скамьи!
Весь ты в сырости, в плесени, мирик
Мертвых грез и живучей тоски,
И слагает нахохленный лирик
Непогожие эти стихи.
Хоть бы буря!.. с ломающим вязы
Ветром-тигром, с кровавой судьбой,
Только не был бы голос мой связан
Безнадежностью этой тупой.
У ЧУЖОГО ОКНА («У приятеля свет в окне…») [310]
У приятеля свет в окне —
У него и жена, и гости…
Не укрыться ль к нему и мне
От осенней тоски и злости?
Но ведь, в сущности, я ничто
Для него, а гостям, пожалуй,
Помешаю играть в лото
По какой-то копейке малой.
Есть для некоторых закон
Неслиянности. Вместе с ними,
Побродягами, обречен
Я путями блуждать ночными!
А ведь были ж в моем былом
И жена, и лото, и кошка,
И маячило огоньком
В чью-то ночь и мое окошко.
И такая меня тоска
Разрывала тогда на части,
Что на удочки рыбака
Променял я всё это счастье.
И теперь я свободен, как
Ветер, веющий взмах за взмахом,
И любой мне не страшен мрак,
И смеюсь я над всяким страхом.
И когда мне беззубым ртом
Смерть предскажет судьба-гадалка, —
В этом мире, уже пустом,
Ничего мне не будет жалко!..
ПОЛГОДА («Вот полгода как мы расстались…») [311]
Памяти А.З. Белышева-Полякова
Вот полгода как мы расстались,
И заботою женских рук
Сколько раз уж цветы менялись
На могиле твоей, мой друг.
Что тебе рассказать, мой милый?..
В вечереющей тишине
Я грустил над твоей могилой,
Ты во сне приходил ко мне…
И беседовал я с тобою,
И когда просыпался вдруг,
Мне казалось, что надо мною
Окрыленный промчался друг.
Ах, не знаю!.. Но даже если
Ты теперь только светлый дух,
Я тебя вижу в старом кресле,
Речь спокойную ловит слух.
И от печи железной жарко,
И поет на коленях кот,
И в рассказах твоих так ярко
Жизнь угасшая восстает.
Вот и ты, как и все на свете,
В некий сумрачный час угас,
Но как в прошлые дни — и в эти
Где-то близко ты возле нас.
Тихо листьями золотыми
Сыплет осень из щедрых рук,
И с речами совсем простыми
Я к тебе обращаюсь, друг.
Ведь жива нам твоя могила,
И мы верить светло хотим,
Что тебе интересно, милый,
Как живем мы, о чем грустим.
Дни бегут, но не ярче зорька
За печальным встает окном.
Часто женщина плачет горько
Над могильным твоим холмом.
Я и пил, и писал… Рыбачил,
Летний твой обиход любя,
И бывал я на той же даче,
Только не было там тебя.
И, твои вспоминая речи,
Думал я, не крушась судьбой:
Уж не так далеко до встречи,
До свидания нам с тобой!
АЗИЯ И ЕВРОПА («Как двух сестер задумал их Господь…») [312]
Как двух сестер задумал их Господь
На голубом, на справедливом небе:
Едина человеческая плоть,
Но разны лики и различен жребий.
Одна, прикрыв кольчугой мрамор плеч,
Красавица с лицом патрицианки,
Надменную сестре цедила речь
И строила дредноуты и танки.
Другую же пленял спокойный труд,
Янтарь зерна и ветка спелых ягод,
Мечтательно завечеревший пруд
С таким красивым отраженьем пагод.
И в горький плен сестру взяла сестра:
Преодолев просторы и пустыни,
Она ее заставила с утра
И до утра — влачить ярмо рабыни.
Всё, чем цвели поля ее земли,
Всё, чем природа наградила щедро, —
Всё это увозили корабли,
Поля ограбив и ограбив недра.
Года, годины!.. И вздохнул Господь
На голубом, на справедливом небе:
Пусть лики разны, но едина плоть, —
Несправедлив порабощенья жребий.
И в ту сестру, что ниц уже легла
В пределе тяжкого долготерпенья,
Вонзается небесная стрела —
Мысль о свободе, об освобожденье.
Так детонатор вызывает взрыв,
Так молния раскалывает сосны,
И вздыбливает Азию порыв
Освободительный, победоносный!
И новая в истории война,
Озарена одной высокой целью —
Дробит, ожесточения полна,
Насилья цитадель за цитаделью.
СТАРЫЕ ПОГОНЫ(«Сохранились у меня погоны…») [313]
Сохранились у меня погоны —
Только по две звездочки на них,
И всего один просвет червленый
На моих погонах золотых.
И печально память мне лепечет,
Лишь на них я невзначай взгляну:
Их носили молодые плечи,
Защищавшие свою страну.
Засыпали их землей гранаты,
Поливали частые дожди.
В перебежках видели солдаты
Золотой галун их — впереди!
На него из зарослей полыни
Пулемет прицел свой наводил,
Но везде — за Вислой, на Волыни
Бог меня от гибели хранил.
К тем погонам — что от них осталось,
Им лишь горечь памяти нести! —
На ходу стреляя, цепь смыкалась,
Чтоб удар последний нанести.
И ура взрывалось исступленно,
И в руке подрагивал наган, —
Эти почерневшие погоны
Опрокидывали врага!
Довелось им видеть небо Польши,
Под старинным Ярославом быть.
Почему ж не удалось им больше
Звездочек серебряных добыть?
Эх, весна семнадцатого года,
Гул июля, октября картечь!..
Посрывала красная свобода
Все погоны с офицерских плеч.
С ярым воем «Золотопогонник!»
За мальчишкой погналась беда.
Била в битве, догнала в погоне
Нас пятиконечная звезда!
Уж по телу резались погоны,
Забивались звездочки в плечо…
Разве пленных офицеров стоны
В нашем сердце не звучат еще?
Чести знак, возложенный на плечи,
Я пронес сквозь грозную борьбу,
Но, с врагом не избегая встречи,
Я не сам избрал себе судьбу.
Жизнью правят мощные законы,
Место в битве указует рок…
Я люблю вас, старые погоны,
Я в изгнаньи крепко вас берег!
Говорят, опять погоны в силе —
Доблести испытанный рычаг!..
Ну, а те, что прежде их носили
На своих изрубленных плечах?
Что поделать — тех давно убили.
Не отпели. Не похоронили:
Сгнили так!..
……………………………………
Память длит рассказ неугомонно.
Полно, память, — день давно погас…
Эти потемневшие погоны
Все-таки оправдывают нас!
СТАРИК («В газете и то и это…») [314]
В газете и то и это,
Гремит на столбцах война,
Но нет, старику газета
Не этим совсем нужна.
И, щурясь в очки, упорно
Он тычет глаза в одно —
Что сверху каймою черной
Печально обведено.
И ахнет, и быстро стянет
Очки; перекрестит лоб…
«Иван-то Иваныч… Ваня!..
Да можно ль подумать, чтоб…»
Еще не прошло недели
(Теперь каково семье!),
Как рядом они сидели
У Чурина на скамье.
И чувствует — всё пустынней
Становится вкруг него.
И холод, подобно льдине,
Коснется души его.
ЗУБРЫ(«Жили зубры в Беловежской пуще…») [315]
Жили зубры в Беловежской пуще
(Нет трущобы сумрачней и гуще!),
Жили зубры, считанные звери,
И к свободе не искали двери.
Берегли объездчичьи заботы
Их для императорской охоты,
Для высокой рыцарской забавы,
Для потехи царской и для славы.
В год какой-то, скажем, предпоследний,
Приглашен был и король соседний
Пострелять по зубрам, порезвиться,
Меткостью, отвагой отличиться.
От сторожки до другой сторожки,
Лаем, криком поднятый из лёжки,
Первый зверь пошел неторопливо,
Сановитый и широкогривый.
Он не с гневом, а с тупой досадой
Шел туда, где, скрытые засадой,
Ждали зубра широченной груди
Затаившие дыханье люди.
Величав и царственно-спокоен,
Высочайшей пули удостоен,
Пал он наземь (и другие пали),
И стрелков согбенно поздравляли.
В домике охотничьем красивом
Наполнялись кружки желтым пивом,
И бокалом пенисто-янтарным
Царь прощался с гостем благодарным.
Но они в последний раз так пили —
Императоры в войну вступили,
А солдатам в изморозь и слякоть
О себе, а не о зубрах плакать.
Солдатишка славно пообедал,
Царской дичи котелок отведал,
И последний зубр широколобый
На поляну вышел из чащобы.
Он в земле копытом яму выбил —
Знать, чутье предсказывало гибель:
Царской воли жертва и забава,
Он теперь на жизнь утратил право!
РАССКАЗ ОБ ОСАЖДЕННЫХ («Гезов («Е» произносите мягко)») [316]
Гезов («Е» произносите мягко)
Осадили гордые испанцы
В крепости приморской в Нидерландах;
Гибель ожидала протестантов.
Скоро съели все они запасы;
Голубей ловили, убивали
В голубятнях, крысами питались;
Отощали гезы, изнурились!
Близко к стенам подошли испанцы,
Издевались, требовали сдачи
Или же со льстивыми речами
Жирною бараниной дразнили,
Обещая накормить и шпаги
Всем оставить, лишь бы только сдались.
Но стреляли гезы по нахалам;
Сам Вильгельм Оранский Молчаливый
Улыбался на удачный выстрел,
Отощав не меньше, чем другие.
Но нашелся между гезов пришлый
Человек с далеких Пиренеев;
Он повел тогда дурные речи,
Говоря, что если бы испанцы
Даже лгали, обещая шпаги
Им оставить, всё же перед смертью
Досыта, пожалуй, всех накормят;
Если ж делать выбор, то, конечно,
Смерть с набитым пузом — веселее.
Хмурились защитники, однако
Слушали те речи без обрыва;
И дошла та болтовня до слуха
Герцога Оранского однажды.
И собрал на площади он гезов
И с таким к ним обратился словом:
«Тем, кто хочет сдаться, не перечу,
И ворота я для них открою:
Пусть уходят хоть сейчас к испанцам;
Жизнь есть дар, ниспосланный от Бога,
И хранить ее обязан каждый —
В этом нет и не было плохого;
Но иной не переносит рабства,
Руку он не лижет по-собачьи,
Что его на цепь раба сажает,
Смерть в бою предпочитая рабству;
В этом всё мое к вам обращенье:
Кто со мной на вылазку согласен,
Пусть за мною с площади уходит;
Остальных я обещаю честно
Отпустить немедленно к испанцам».
Герцог кончил и шагнул направо,
К бастионам, к пушкам замолчавшим;
И за ним последовали гезы,
А на тихой площади остался
Лишь один болтливый пиренеец —
Болтунишка был шпионом Альбы.
В эту ночь, сломав кольцо осады,
На свободу вырвалися гезы
И в лесу, на первом же биваке,
Из обозов взятое испанских,
Жарили чудеснейшее мясо.
И, насытясь, гезы говорили,
Что хотя и прозван Молчаливым
Их любимый вождь, Оранский герцог,
Но когда понадобится — слово
Может он сказать других не хуже!
……………………………………….
Эту повесть в очень грустный вечер
Рассказал мне боевой товарищ:
Враг тогда грозил нам беспощадный,
Хитрый враг, нам обещавший много,
Лишь бы мы оружие сложили.
Но товарищ, рассказав о гезах,
Мне напомнил, что с цепями рабства
Невозможно наслаждаться жизнью,
Жизнь раба позорна и страшна!
И, вздохнув, мы вышли из закрытья;
Поднималось розовое солнце;
Мчался ветер; начинался бой.
КАК ПАРОХОД ОТ ПРИСТАНИ («В эту ночь…») [317]
В эту ночь,
Как пароход от пристани,
Тяжко нагруженный, —
Отойдет
К вечности, к немотствующей истине
Близкий нам Сорок Четвертый Год.
Воет медь гудка тоскою ранящей.
Капитан сединами оброс.
Где-то в трюме найдено пристанище
Для надежд и опаленных грез.
Там стихи и стоны, там и жалобы,
Там начал несбывшихся концы.
И платками машут с черной палубы
Дорогие сердцу мертвецы…
И глядим с тоской или беспечностью,
Как в туман необозримых вод
Уплывает,
Поглощаем вечностью,
Близкий нам
Сорок Четвертый Год!
УВОЗЯТ ЗИМУ («Дни о весне не лгут…») [318]
Дни о весне не лгут,
Их знаменуя прибыль, —
Вот уж с реки везут
Льда голубые глыбы.
В каждой алмаз горит,
Блещет невыразимо…
…Девочка говорит:
«Мама, увозят зиму!»
В ПОЛНОЧЬ («От фонаря до фонаря — верста…») [319]
От фонаря до фонаря — верста.
Как вымершая, улица пуста.
И я по ней, не верящий в зарю,
Иду и сам с собою говорю —
Да, говорю, пожалуй, пустяки,
Но всё же получаются стихи.
И голос мой, пугающий собак,
Вокруг меня лишь уплотняет мрак;
Нехорошо идти мне одному,
Седеющую взламывая тьму, —
Зачем ей человеческая речь,
А я боюсь и избегаю встреч.
Любая встреча — робость и обман.
Прохожий руку опустил в карман,
Отходит дальше, сгорблен и смущен, —
Меня, бродяги, испугался он.
Взглянул угрюмо, отвернулся — и
Расходимся, как в море корабли.
Не бойся, глупый, не грабитель я,
Быть может, сам давно ограблен я,
Я пуст, как это темное шоссе,
Как полночь бездыханная, как все!
Бреду один, болтая пустяки,
Но всё же получаются стихи.
И кто-нибудь стихи мои прочтет,
И родственное что-нибудь найдет:
Немало нас, плетущихся во тьму,
Но впрочем лирика тут ни к чему…
Дойти бы, поскорее дошагать
Мне до дому и с книгою — в кровать!
РАКЕТА («Под всяческой мглой, под панцирем…») [320]
Под всяческой мглой, под панцирем
Железа и кирпича,
Как радиостанция — станции,
Сигнал позывной стуча, —
Вот так же (поверьте этому
Как слову, не как словцу!)
Поэт говорит с поэтами,
Внимает творец творцу.
Рассеянные в пространстве,
Чтоб звездами в нем висеть,
Мы — точки радиостанций,
Одна мировая сеть.
И часто, тревожно радуясь,
Я слышу, снижая лёт:
Ее раскаленный радиус
Сквозь сердце мое поет.
Хоть боль нестерпима — вытерплю!
Ведь это, со мною слит,
Быть может, поэт с Юпитера
О вечности говорит.
А то, что из сердца вырою
С тоской и таким трудом,
Быть может, умчит на Сириус
И в сердце сверкнет другом.
Развертыванье метафоры?
Размах паранойи? — Нет,
Всё это докажут авторы
Не очень далеких лет
С параграфами, примерами,
И вывод — в строку одну.
А это — ракета первая,
Отправленная на Луну!
ГОД («Год прошел. Вновь над твоей могилой…») [321]
Памяти А.З. Белышева-Полякова
Год прошел. Вновь над твоей могилой
Облака весенние плывут,
И опять звенит, звенит кадило
И о вечной памяти поют.
Дремлешь ты, а жизнь в весеннем росте
Поднимает травку у скамьи…
И к тебе опять собрались в гости
Все друзья, все близкие твои.
И, конечно, ты душою с нами,
Даже ты не дремлешь, не молчишь:
Ты своими милыми стихами
С памятника с нами говоришь.
Он рукою любящей поставлен,
В строгих урнах — зелень и цветы…
Памятью живущих не оставлен —
Не забыт и не покинут ты.
Год прошел, не остудив нимало
Теплоты и верности в сердцах,
И опять, как прежде, как бывало,
Мы, Андрюша, у тебя в гостях!
ВОЛХВЫВИФЛЕЕМА («Шел караван верблюдов по пустыне…») [322]
Шел караван верблюдов по пустыне,
Их бубенцы звенели, как всегда.
Закат угас. На тверди темно-синей
Всходила небывалая звезда
И было всё таинственно и дивно —
Особая спускалась тишина…
И в этот миг, как некий звук призывный,
Вдруг где-то арфы дрогнула струна.
Как будто дождь серебряной капели
Стал ниспадать на стынущий песок:
То, пролетая, ангелы запели,
Переступив высокий свой порог!
И был прекрасен хор сереброкрылый,
Он облаком пронесся и исчез.
И, разгораясь, светочем всходила
Звезда на синем бархате небес.
И было всё настороженно-немо,
Погас вдали последний отблеск крыл,
И на огни, на кедры Вифлеема
Вожатый караван поворотил.
Из мглы горы сиял пещеры вырез,
Чуть слышалось мычание волов,
И в звездном свете сказочно струились
Серебряные бороды волхвов.
КЕША И ГОША («В городе волжском два друга жили…») [323]
В. Кибардину
В городе волжском два друга жили,
В лапту играли, в школу ходили,
И оба были в дни той весны
В одну гимназисточку влюблены.
А город хвостищем своим нелепым
Война захлестнула, и над совдепом
Кумач, угрожая отцам бедой,
Своей пятипалой хлестал звездой.
А тут еще переэкзаменовки!..
Не краше ли старые взять винтовки
И с ними, со стайкой других ребят,
В какой-то лохматый вступить отряд.
И вот — на вокзале. И вот у Жени
Для Кеши и Гоши букет сирени,
И вот от «ура», от последних ласк
Ребят отрывает вагонный лязг.
Граната, подвешенная на пояс,
Куда-то ползущий ослепший поезд,
И с кружкой, подсунутой чьей-то рукой,
Впервые в гортани ожог спиртовой.
Плечистее Гоша, глазастее Кеша,
Сердца боевою забавой теша, —
Всегда на виду и всегда впереди,
И хвалит их взводный с крестом на груди.
И Кеша, и Гоша любимы отрядом,
В бою, у костра ли — всегда они рядом:
И школа, и Женя, и этот поход —
Их крепко спаял восемнадцатый год!
Уже под Уралом, в скалистых откосах,
Отряд напоролся на красных матросов,
И Кеша упал с перебитой ногой,
Но друг не оставил его дорогой.
Увы, не уходят с тяжелою ношей,
Достались матросам и Кеша, и Гоша,
И маузер кто-то, бессмысленно-зол,
На мальчика раненого навел.
Но Гоша, кольцо разрывая охвата,
Собой заслонил сотоварища-брата
И крикнул: «Меня, если хочешь, убей,
Но Кешу… но раненого — не смей!»
И вздрогнул от первой стремительной боли —
Матросы штыками его закололи,
А друг был отбит и, поведали мне,
Безногий, живет до сих пор в Харбине.
Да светится память подростка, героя
Безвестного, давнего, малого боя,
Сумевшего в зверский, в бессмысленный миг
Высоко поднять человеческий лик!
«Пели добровольцы. Пыльные теплушки…» [324]
Пели добровольцы. Пыльные теплушки
Ринулись на запад в стукоте колес.
С бронзовой платформы выглянули пушки.
Натиск и победа или под откос.
Вот и Камышлово. Красных отогнали.
К Екатеринбургу нас помчит заря:
Там наш Император. Мы уже мечтали
Об освобожденьи Русского Царя.
Сократились версты, — меньше перегона
Оставалось мчаться до тебя, Урал.
На его предгорьях, на холмах зеленых
Молодой, успешный бой отгрохотал.
И опять победа. Загоняем туже
Красные отряды в тесное кольцо.
Почему ж нет песен, братья, почему же
У гонца из штаба мертвое лицо,
Почему рыдает седоусый воин?
В каждом сердце словно всех пожарищ гарь.
В Екатеринбурге — никни головою —
Мучеником умер кроткий Государь.
Замирают речи, замирает слово,
В ужасе бескрайнем поднялись глаза.
Это было, братья, как удар громовый,
Этого удара позабыть нельзя.
Вышел седоусый офицер. Большие
Поднял руки к небу, обратился к нам:
«Да, Царя не стало, но жива Россия,
Родина Россия остается нам.
И к победам новым он призвал солдата,
За хребтом Уральским вздыбилась война.
С каждой годовщиной удаленней дата;
Чем она далече, тем страшней она.
РАССКАЗ О КАЗНЕННОМ РЕПОРТЕРЕ (1–7) [325]
А.В. Петрову
Репортер Джон Гарвей, приговоренный к смерти за убийство миллионера Оскара Томпсона,
садясь на электрический стул, оправил складки своих франтовских брюк.
Из американской газеты
I
Не дуралей, не ротозей,
Всегда в работе — жар,
Он раньше всех своих друзей
Являлся на пожар.
Любил кино, автомобиль,
Строку упорно гнал, —
Он, право, честным малым был,
И вдруг такой финал!
И молод Джо — лишь двадцать лет
Исполнится ужо,
А у кого невесты нет
Из тех, кто юн, как Джо?
II
Оск а р Томпс о н, миллионер
(Поклоны и почет),
Любил сигары, майонез
И девушек еще.
По вечерам, когда гудок
Клубил свой медный крик, —
На перекрестке, как бульдог,
Тридцатисильный «Бюик».
Невеста Джо — гудок отвыл —
Шла в золотой туман,
Когда ей Томпсон предложил
Мотор и ресторан.
Вскипела бэби: «Дуралей,
Да как могли вы сметь!»
Но мрачно вырос перед ней
Дородный полисмен.
Томпсона знают там и тут:
Мотор, сигара, жест.
Когда к Томпсону пристают,
Капрал ответит: Yes!
Откозыряв, внимал капрал
Не бэби, а ему…
Уводит Мэри до утра
В позорную тюрьму!
III
Джо пальцы бешено бросал
На ундервуд, пиша.
До крови губы он кусал,
В крови его душа.
Ведь юный Джо, я говорю,
Закон и Бога чтил.
Листок он дал секретарю:
«Прочти, скорей прочти!..»
Но тот мгновенно помертвел
И выронил перо.
Без слов хрипел минуты две
Золотозубый рот.
Глаза от ужаса слезя,
Взглянул, как на чуму:
«Какая ложь! Нельзя, нельзя!..
И в руки не возьму!»
IV
Джо к издателю идет,
Наморщив жестко лоб.
(В стеклянном кабинете тот
Сидел, как в банке клоп.)
И вот зачавкал круглый рот
Скрипучей половиц:
«Томпсон — прибежище сирот,
Опора для вдовиц…
На десять тысяч дал реклам Томпсон…
И даст еще.
Вы дуралей иль просто вам
Желателен расчет!»
«О мистер, — вздох, — поймите, — вздох, —
Она невеста мне!..» —
«Так, значит, был ваш выбор плох,
Иных решений нет!»
V
Был молод Джо — лишь двадцать лет
Исполнится ужо, —
И этот день, как злая плеть,
Хлестнул по сердцу Джо.
Был прежде мир криклив, но прост,
Как негритянский джесс,
Но рухнул вдруг висячий мост,
Под ним же бездна… Yes!
Скребла тоска, и в голове
Царапался наждак.
Купил Джо черный револьвер
И стал Томпсона ждать.
Метнулась дверь. Сигара, жест,
Гудка поспешный альт.
Пенсне звенит совсем как жесть,
Разбившись об асфальт.
И схвачен Джо… Угрюм, сутул,
Как статуя тоски.
И посадили Джо на стул
На электрический!..
VI
Тюремный священник заболел. Заменена
Опытность — чувствительностью случайного патера.
Внутренность камеры. Джо
Поднимается с кровати.
Начальник тюрьмы предлагает ему стакан вина.
Кто из жизни в смерть перекинет мост?
Но тюремщик прям, но тюремщик прост.
В позумент обшит у него рукав.
Позумент всегда в этой жизни прав.
«Эта чарочка — милосердья пай.
Пей. За мной ступай».
Путь из жизни в смерть — пятьдесят шагов,
За твоей спиной, мальчик, дробь зубов.
«Вы святой отец? Вам, гляжу, свежо», —
И ему стакан протянул свой Джо.
И сказал-пропел, окарин нежней:
«Вам оно нужней!»
И надменен, прям, обмахнув виски,
Сел дружок на стул электрический:
Не упал мешком и не просто сел —
Складки брюк, как франт, подтянуть успел.
Был покой в очах, был покой в плечах.
«Опускай рычаг!»
VII
А накануне репортер
Из тех, что часто бьют,
К нему пробрался, точно вор,
Царапнуть интервью.
Но Джо, несчастный человек,
Уже сошел с ума —
Он всех своих былых коллег
Изматерил весьма.
И написали господа,
Крахмальные зобы,
Что Джо преступником всегда