БЕЛАЯ ФЛОТИЛИЯ (Харбин, 1942) 10 глава




Скажут нежно: мы одно, что он!

 

Смертно всё, что расцветает тучно,

Миг живет, чтобы оставить мир,

Но бессмертна мудрая созвучность,

Скрытая в перекликаньи лир.

 

Всё иное лучше ненавидеть,

Пусть оно скорее гасит след…

Потому и близок нам Овидий

И Державин, бронзовый поэт.

 

 

НЕНАСТЬЕ («Золотая маньчжурская осень…») [309]

 

 

Золотая маньчжурская осень, —

Кто писал про ее красоту?

Даже скверною рифмою просинь

Я сегодня ее не почту.

 

Дождь — без просыпу. Без перерыва

Тучи серое тянут сукно,

И поникший подсолнух тоскливо

В ослезенное смотрит окно.

 

Ищет песик с обиженной мордой

Через грязь относительный брод.

Жирный гусь, приосанившись гордо,

Что-то наглое небу орет.

 

Ах вы, гуси, спасители Рима,

Ах вы, лапчатые мои,

Как осенняя мгла нелюдима,

Как мертво у крыльца и скамьи!

 

Весь ты в сырости, в плесени, мирик

Мертвых грез и живучей тоски,

И слагает нахохленный лирик

Непогожие эти стихи.

 

Хоть бы буря!.. с ломающим вязы

Ветром-тигром, с кровавой судьбой,

Только не был бы голос мой связан

Безнадежностью этой тупой.

 

 

У ЧУЖОГО ОКНА («У приятеля свет в окне…») [310]

 

 

У приятеля свет в окне —

У него и жена, и гости…

Не укрыться ль к нему и мне

От осенней тоски и злости?

 

Но ведь, в сущности, я ничто

Для него, а гостям, пожалуй,

Помешаю играть в лото

По какой-то копейке малой.

 

Есть для некоторых закон

Неслиянности. Вместе с ними,

Побродягами, обречен

Я путями блуждать ночными!

 

А ведь были ж в моем былом

И жена, и лото, и кошка,

И маячило огоньком

В чью-то ночь и мое окошко.

 

И такая меня тоска

Разрывала тогда на части,

Что на удочки рыбака

Променял я всё это счастье.

 

И теперь я свободен, как

Ветер, веющий взмах за взмахом,

И любой мне не страшен мрак,

И смеюсь я над всяким страхом.

 

И когда мне беззубым ртом

Смерть предскажет судьба-гадалка, —

В этом мире, уже пустом,

Ничего мне не будет жалко!..

 

 

ПОЛГОДА («Вот полгода как мы расстались…») [311]

 

Памяти А.З. Белышева-Полякова

 

 

Вот полгода как мы расстались,

И заботою женских рук

Сколько раз уж цветы менялись

На могиле твоей, мой друг.

 

Что тебе рассказать, мой милый?..

В вечереющей тишине

Я грустил над твоей могилой,

Ты во сне приходил ко мне…

 

И беседовал я с тобою,

И когда просыпался вдруг,

Мне казалось, что надо мною

Окрыленный промчался друг.

 

Ах, не знаю!.. Но даже если

Ты теперь только светлый дух,

Я тебя вижу в старом кресле,

Речь спокойную ловит слух.

 

И от печи железной жарко,

И поет на коленях кот,

И в рассказах твоих так ярко

Жизнь угасшая восстает.

 

Вот и ты, как и все на свете,

В некий сумрачный час угас,

Но как в прошлые дни — и в эти

Где-то близко ты возле нас.

 

Тихо листьями золотыми

Сыплет осень из щедрых рук,

И с речами совсем простыми

Я к тебе обращаюсь, друг.

 

Ведь жива нам твоя могила,

И мы верить светло хотим,

Что тебе интересно, милый,

Как живем мы, о чем грустим.

 

Дни бегут, но не ярче зорька

За печальным встает окном.

Часто женщина плачет горько

Над могильным твоим холмом.

 

Я и пил, и писал… Рыбачил,

Летний твой обиход любя,

И бывал я на той же даче,

Только не было там тебя.

 

И, твои вспоминая речи,

Думал я, не крушась судьбой:

Уж не так далеко до встречи,

До свидания нам с тобой!

 

 

АЗИЯ И ЕВРОПА («Как двух сестер задумал их Господь…») [312]

 

 

Как двух сестер задумал их Господь

На голубом, на справедливом небе:

Едина человеческая плоть,

Но разны лики и различен жребий.

 

Одна, прикрыв кольчугой мрамор плеч,

Красавица с лицом патрицианки,

Надменную сестре цедила речь

И строила дредноуты и танки.

 

Другую же пленял спокойный труд,

Янтарь зерна и ветка спелых ягод,

Мечтательно завечеревший пруд

С таким красивым отраженьем пагод.

 

И в горький плен сестру взяла сестра:

Преодолев просторы и пустыни,

Она ее заставила с утра

И до утра — влачить ярмо рабыни.

 

Всё, чем цвели поля ее земли,

Всё, чем природа наградила щедро, —

Всё это увозили корабли,

Поля ограбив и ограбив недра.

 

Года, годины!.. И вздохнул Господь

На голубом, на справедливом небе:

Пусть лики разны, но едина плоть, —

Несправедлив порабощенья жребий.

 

И в ту сестру, что ниц уже легла

В пределе тяжкого долготерпенья,

Вонзается небесная стрела —

Мысль о свободе, об освобожденье.

 

Так детонатор вызывает взрыв,

Так молния раскалывает сосны,

И вздыбливает Азию порыв

Освободительный, победоносный!

 

И новая в истории война,

Озарена одной высокой целью —

Дробит, ожесточения полна,

Насилья цитадель за цитаделью.

 

 

СТАРЫЕ ПОГОНЫ(«Сохранились у меня погоны…») [313]

 

 

Сохранились у меня погоны —

Только по две звездочки на них,

И всего один просвет червленый

На моих погонах золотых.

 

И печально память мне лепечет,

Лишь на них я невзначай взгляну:

Их носили молодые плечи,

Защищавшие свою страну.

 

Засыпали их землей гранаты,

Поливали частые дожди.

В перебежках видели солдаты

Золотой галун их — впереди!

 

На него из зарослей полыни

Пулемет прицел свой наводил,

Но везде — за Вислой, на Волыни

Бог меня от гибели хранил.

 

К тем погонам — что от них осталось,

Им лишь горечь памяти нести! —

На ходу стреляя, цепь смыкалась,

Чтоб удар последний нанести.

 

И ура взрывалось исступленно,

И в руке подрагивал наган, —

Эти почерневшие погоны

Опрокидывали врага!

 

Довелось им видеть небо Польши,

Под старинным Ярославом быть.

Почему ж не удалось им больше

Звездочек серебряных добыть?

 

Эх, весна семнадцатого года,

Гул июля, октября картечь!..

Посрывала красная свобода

Все погоны с офицерских плеч.

 

С ярым воем «Золотопогонник!»

За мальчишкой погналась беда.

Била в битве, догнала в погоне

Нас пятиконечная звезда!

 

Уж по телу резались погоны,

Забивались звездочки в плечо…

Разве пленных офицеров стоны

В нашем сердце не звучат еще?

 

Чести знак, возложенный на плечи,

Я пронес сквозь грозную борьбу,

Но, с врагом не избегая встречи,

Я не сам избрал себе судьбу.

 

Жизнью правят мощные законы,

Место в битве указует рок…

Я люблю вас, старые погоны,

Я в изгнаньи крепко вас берег!

 

Говорят, опять погоны в силе —

Доблести испытанный рычаг!..

Ну, а те, что прежде их носили

На своих изрубленных плечах?

 

Что поделать — тех давно убили.

Не отпели. Не похоронили:

Сгнили так!..

……………………………………

Память длит рассказ неугомонно.

Полно, память, — день давно погас…

Эти потемневшие погоны

Все-таки оправдывают нас!

 

 

СТАРИК («В газете и то и это…») [314]

 

 

В газете и то и это,

Гремит на столбцах война,

Но нет, старику газета

Не этим совсем нужна.

 

И, щурясь в очки, упорно

Он тычет глаза в одно —

Что сверху каймою черной

Печально обведено.

 

И ахнет, и быстро стянет

Очки; перекрестит лоб…

«Иван-то Иваныч… Ваня!..

Да можно ль подумать, чтоб…»

 

Еще не прошло недели

(Теперь каково семье!),

Как рядом они сидели

У Чурина на скамье.

 

И чувствует — всё пустынней

Становится вкруг него.

И холод, подобно льдине,

Коснется души его.

 

 

ЗУБРЫ(«Жили зубры в Беловежской пуще…») [315]

 

 

Жили зубры в Беловежской пуще

(Нет трущобы сумрачней и гуще!),

Жили зубры, считанные звери,

И к свободе не искали двери.

 

Берегли объездчичьи заботы

Их для императорской охоты,

Для высокой рыцарской забавы,

Для потехи царской и для славы.

 

В год какой-то, скажем, предпоследний,

Приглашен был и король соседний

Пострелять по зубрам, порезвиться,

Меткостью, отвагой отличиться.

 

От сторожки до другой сторожки,

Лаем, криком поднятый из лёжки,

Первый зверь пошел неторопливо,

Сановитый и широкогривый.

 

Он не с гневом, а с тупой досадой

Шел туда, где, скрытые засадой,

Ждали зубра широченной груди

Затаившие дыханье люди.

 

Величав и царственно-спокоен,

Высочайшей пули удостоен,

Пал он наземь (и другие пали),

И стрелков согбенно поздравляли.

 

В домике охотничьем красивом

Наполнялись кружки желтым пивом,

И бокалом пенисто-янтарным

Царь прощался с гостем благодарным.

 

Но они в последний раз так пили —

Императоры в войну вступили,

А солдатам в изморозь и слякоть

О себе, а не о зубрах плакать.

 

Солдатишка славно пообедал,

Царской дичи котелок отведал,

И последний зубр широколобый

На поляну вышел из чащобы.

 

Он в земле копытом яму выбил —

Знать, чутье предсказывало гибель:

Царской воли жертва и забава,

Он теперь на жизнь утратил право!

 

 

РАССКАЗ ОБ ОСАЖДЕННЫХ («Гезов («Е» произносите мягко)») [316]

 

 

Гезов («Е» произносите мягко)

Осадили гордые испанцы

В крепости приморской в Нидерландах;

Гибель ожидала протестантов.

 

Скоро съели все они запасы;

Голубей ловили, убивали

В голубятнях, крысами питались;

Отощали гезы, изнурились!

 

Близко к стенам подошли испанцы,

Издевались, требовали сдачи

Или же со льстивыми речами

Жирною бараниной дразнили,

Обещая накормить и шпаги

Всем оставить, лишь бы только сдались.

 

Но стреляли гезы по нахалам;

Сам Вильгельм Оранский Молчаливый

Улыбался на удачный выстрел,

Отощав не меньше, чем другие.

 

Но нашелся между гезов пришлый

Человек с далеких Пиренеев;

Он повел тогда дурные речи,

Говоря, что если бы испанцы

 

Даже лгали, обещая шпаги

Им оставить, всё же перед смертью

Досыта, пожалуй, всех накормят;

Если ж делать выбор, то, конечно,

Смерть с набитым пузом — веселее.

 

Хмурились защитники, однако

Слушали те речи без обрыва;

И дошла та болтовня до слуха

Герцога Оранского однажды.

И собрал на площади он гезов

И с таким к ним обратился словом:

«Тем, кто хочет сдаться, не перечу,

И ворота я для них открою:

Пусть уходят хоть сейчас к испанцам;

Жизнь есть дар, ниспосланный от Бога,

И хранить ее обязан каждый —

В этом нет и не было плохого;

Но иной не переносит рабства,

Руку он не лижет по-собачьи,

Что его на цепь раба сажает,

Смерть в бою предпочитая рабству;

В этом всё мое к вам обращенье:

Кто со мной на вылазку согласен,

Пусть за мною с площади уходит;

Остальных я обещаю честно

Отпустить немедленно к испанцам».

 

Герцог кончил и шагнул направо,

К бастионам, к пушкам замолчавшим;

И за ним последовали гезы,

А на тихой площади остался

Лишь один болтливый пиренеец —

Болтунишка был шпионом Альбы.

 

В эту ночь, сломав кольцо осады,

На свободу вырвалися гезы

И в лесу, на первом же биваке,

Из обозов взятое испанских,

Жарили чудеснейшее мясо.

 

И, насытясь, гезы говорили,

Что хотя и прозван Молчаливым

Их любимый вождь, Оранский герцог,

Но когда понадобится — слово

Может он сказать других не хуже!

……………………………………….

 

Эту повесть в очень грустный вечер

Рассказал мне боевой товарищ:

Враг тогда грозил нам беспощадный,

Хитрый враг, нам обещавший много,

Лишь бы мы оружие сложили.

 

Но товарищ, рассказав о гезах,

Мне напомнил, что с цепями рабства

Невозможно наслаждаться жизнью,

Жизнь раба позорна и страшна!

 

И, вздохнув, мы вышли из закрытья;

Поднималось розовое солнце;

Мчался ветер; начинался бой.

 

 

КАК ПАРОХОД ОТ ПРИСТАНИ («В эту ночь…») [317]

 

 

В эту ночь,

Как пароход от пристани,

Тяжко нагруженный, —

Отойдет

К вечности, к немотствующей истине

Близкий нам Сорок Четвертый Год.

 

Воет медь гудка тоскою ранящей.

Капитан сединами оброс.

Где-то в трюме найдено пристанище

Для надежд и опаленных грез.

 

Там стихи и стоны, там и жалобы,

Там начал несбывшихся концы.

И платками машут с черной палубы

Дорогие сердцу мертвецы…

 

И глядим с тоской или беспечностью,

Как в туман необозримых вод

Уплывает,

Поглощаем вечностью,

Близкий нам

Сорок Четвертый Год!

 

 

УВОЗЯТ ЗИМУ («Дни о весне не лгут…») [318]

 

 

Дни о весне не лгут,

Их знаменуя прибыль, —

Вот уж с реки везут

Льда голубые глыбы.

В каждой алмаз горит,

Блещет невыразимо…

…Девочка говорит:

«Мама, увозят зиму!»

 

 

В ПОЛНОЧЬ («От фонаря до фонаря — верста…») [319]

 

 

От фонаря до фонаря — верста.

Как вымершая, улица пуста.

И я по ней, не верящий в зарю,

Иду и сам с собою говорю —

Да, говорю, пожалуй, пустяки,

Но всё же получаются стихи.

 

И голос мой, пугающий собак,

Вокруг меня лишь уплотняет мрак;

Нехорошо идти мне одному,

Седеющую взламывая тьму, —

Зачем ей человеческая речь,

А я боюсь и избегаю встреч.

 

Любая встреча — робость и обман.

Прохожий руку опустил в карман,

Отходит дальше, сгорблен и смущен, —

Меня, бродяги, испугался он.

Взглянул угрюмо, отвернулся — и

Расходимся, как в море корабли.

 

Не бойся, глупый, не грабитель я,

Быть может, сам давно ограблен я,

Я пуст, как это темное шоссе,

Как полночь бездыханная, как все!

Бреду один, болтая пустяки,

Но всё же получаются стихи.

 

И кто-нибудь стихи мои прочтет,

И родственное что-нибудь найдет:

Немало нас, плетущихся во тьму,

Но впрочем лирика тут ни к чему…

Дойти бы, поскорее дошагать

Мне до дому и с книгою — в кровать!

 

 

РАКЕТА («Под всяческой мглой, под панцирем…») [320]

 

 

Под всяческой мглой, под панцирем

Железа и кирпича,

Как радиостанция — станции,

Сигнал позывной стуча, —

Вот так же (поверьте этому

Как слову, не как словцу!)

Поэт говорит с поэтами,

Внимает творец творцу.

Рассеянные в пространстве,

Чтоб звездами в нем висеть,

Мы — точки радиостанций,

Одна мировая сеть.

И часто, тревожно радуясь,

Я слышу, снижая лёт:

Ее раскаленный радиус

Сквозь сердце мое поет.

Хоть боль нестерпима — вытерплю!

Ведь это, со мною слит,

Быть может, поэт с Юпитера

О вечности говорит.

А то, что из сердца вырою

С тоской и таким трудом,

Быть может, умчит на Сириус

И в сердце сверкнет другом.

Развертыванье метафоры?

Размах паранойи? — Нет,

Всё это докажут авторы

Не очень далеких лет

С параграфами, примерами,

И вывод — в строку одну.

А это — ракета первая,

Отправленная на Луну!

 

 

ГОД («Год прошел. Вновь над твоей могилой…») [321]

 

Памяти А.З. Белышева-Полякова

 

 

Год прошел. Вновь над твоей могилой

Облака весенние плывут,

И опять звенит, звенит кадило

И о вечной памяти поют.

 

Дремлешь ты, а жизнь в весеннем росте

Поднимает травку у скамьи…

И к тебе опять собрались в гости

Все друзья, все близкие твои.

 

И, конечно, ты душою с нами,

Даже ты не дремлешь, не молчишь:

Ты своими милыми стихами

С памятника с нами говоришь.

 

Он рукою любящей поставлен,

В строгих урнах — зелень и цветы…

Памятью живущих не оставлен —

Не забыт и не покинут ты.

 

Год прошел, не остудив нимало

Теплоты и верности в сердцах,

И опять, как прежде, как бывало,

Мы, Андрюша, у тебя в гостях!

 

 

ВОЛХВЫВИФЛЕЕМА («Шел караван верблюдов по пустыне…») [322]

 

 

Шел караван верблюдов по пустыне,

Их бубенцы звенели, как всегда.

Закат угас. На тверди темно-синей

Всходила небывалая звезда

 

И было всё таинственно и дивно —

Особая спускалась тишина…

И в этот миг, как некий звук призывный,

Вдруг где-то арфы дрогнула струна.

 

Как будто дождь серебряной капели

Стал ниспадать на стынущий песок:

То, пролетая, ангелы запели,

Переступив высокий свой порог!

 

И был прекрасен хор сереброкрылый,

Он облаком пронесся и исчез.

И, разгораясь, светочем всходила

Звезда на синем бархате небес.

 

И было всё настороженно-немо,

Погас вдали последний отблеск крыл,

И на огни, на кедры Вифлеема

Вожатый караван поворотил.

 

Из мглы горы сиял пещеры вырез,

Чуть слышалось мычание волов,

И в звездном свете сказочно струились

Серебряные бороды волхвов.

 

 

КЕША И ГОША («В городе волжском два друга жили…») [323]

 

В. Кибардину

 

 

В городе волжском два друга жили,

В лапту играли, в школу ходили,

И оба были в дни той весны

В одну гимназисточку влюблены.

 

А город хвостищем своим нелепым

Война захлестнула, и над совдепом

Кумач, угрожая отцам бедой,

Своей пятипалой хлестал звездой.

 

А тут еще переэкзаменовки!..

Не краше ли старые взять винтовки

И с ними, со стайкой других ребят,

В какой-то лохматый вступить отряд.

 

И вот — на вокзале. И вот у Жени

Для Кеши и Гоши букет сирени,

И вот от «ура», от последних ласк

Ребят отрывает вагонный лязг.

 

Граната, подвешенная на пояс,

Куда-то ползущий ослепший поезд,

И с кружкой, подсунутой чьей-то рукой,

Впервые в гортани ожог спиртовой.

 

Плечистее Гоша, глазастее Кеша,

Сердца боевою забавой теша, —

Всегда на виду и всегда впереди,

И хвалит их взводный с крестом на груди.

 

И Кеша, и Гоша любимы отрядом,

В бою, у костра ли — всегда они рядом:

И школа, и Женя, и этот поход —

Их крепко спаял восемнадцатый год!

 

Уже под Уралом, в скалистых откосах,

Отряд напоролся на красных матросов,

И Кеша упал с перебитой ногой,

Но друг не оставил его дорогой.

 

Увы, не уходят с тяжелою ношей,

Достались матросам и Кеша, и Гоша,

И маузер кто-то, бессмысленно-зол,

На мальчика раненого навел.

 

Но Гоша, кольцо разрывая охвата,

Собой заслонил сотоварища-брата

И крикнул: «Меня, если хочешь, убей,

Но Кешу… но раненого — не смей!»

 

И вздрогнул от первой стремительной боли —

Матросы штыками его закололи,

А друг был отбит и, поведали мне,

Безногий, живет до сих пор в Харбине.

 

Да светится память подростка, героя

Безвестного, давнего, малого боя,

Сумевшего в зверский, в бессмысленный миг

Высоко поднять человеческий лик!

 

 

«Пели добровольцы. Пыльные теплушки…» [324]

 

 

Пели добровольцы. Пыльные теплушки

Ринулись на запад в стукоте колес.

С бронзовой платформы выглянули пушки.

Натиск и победа или под откос.

 

Вот и Камышлово. Красных отогнали.

К Екатеринбургу нас помчит заря:

Там наш Император. Мы уже мечтали

Об освобожденьи Русского Царя.

 

Сократились версты, — меньше перегона

Оставалось мчаться до тебя, Урал.

На его предгорьях, на холмах зеленых

Молодой, успешный бой отгрохотал.

 

И опять победа. Загоняем туже

Красные отряды в тесное кольцо.

Почему ж нет песен, братья, почему же

У гонца из штаба мертвое лицо,

 

Почему рыдает седоусый воин?

В каждом сердце словно всех пожарищ гарь.

В Екатеринбурге — никни головою —

Мучеником умер кроткий Государь.

 

Замирают речи, замирает слово,

В ужасе бескрайнем поднялись глаза.

Это было, братья, как удар громовый,

Этого удара позабыть нельзя.

 

Вышел седоусый офицер. Большие

Поднял руки к небу, обратился к нам:

«Да, Царя не стало, но жива Россия,

Родина Россия остается нам.

 

И к победам новым он призвал солдата,

За хребтом Уральским вздыбилась война.

С каждой годовщиной удаленней дата;

Чем она далече, тем страшней она.

 

 

РАССКАЗ О КАЗНЕННОМ РЕПОРТЕРЕ (1–7) [325]

 

А.В. Петрову

 

Репортер Джон Гарвей, приговоренный к смерти за убийство миллионера Оскара Томпсона,

садясь на электрический стул, оправил складки своих франтовских брюк.

Из американской газеты

 

 

I

 

Не дуралей, не ротозей,

Всегда в работе — жар,

Он раньше всех своих друзей

Являлся на пожар.

 

Любил кино, автомобиль,

Строку упорно гнал, —

Он, право, честным малым был,

И вдруг такой финал!

 

И молод Джо — лишь двадцать лет

Исполнится ужо,

А у кого невесты нет

Из тех, кто юн, как Джо?

 

II

 

Оск а р Томпс о н, миллионер

(Поклоны и почет),

Любил сигары, майонез

И девушек еще.

 

По вечерам, когда гудок

Клубил свой медный крик, —

На перекрестке, как бульдог,

Тридцатисильный «Бюик».

 

Невеста Джо — гудок отвыл —

Шла в золотой туман,

Когда ей Томпсон предложил

Мотор и ресторан.

 

Вскипела бэби: «Дуралей,

Да как могли вы сметь!»

Но мрачно вырос перед ней

Дородный полисмен.

 

Томпсона знают там и тут:

Мотор, сигара, жест.

Когда к Томпсону пристают,

Капрал ответит: Yes!

 

Откозыряв, внимал капрал

Не бэби, а ему…

Уводит Мэри до утра

В позорную тюрьму!

 

III

 

Джо пальцы бешено бросал

На ундервуд, пиша.

До крови губы он кусал,

В крови его душа.

 

Ведь юный Джо, я говорю,

Закон и Бога чтил.

Листок он дал секретарю:

«Прочти, скорей прочти!..»

 

Но тот мгновенно помертвел

И выронил перо.

Без слов хрипел минуты две

Золотозубый рот.

 

Глаза от ужаса слезя,

Взглянул, как на чуму:

«Какая ложь! Нельзя, нельзя!..

И в руки не возьму!»

 

IV

 

Джо к издателю идет,

Наморщив жестко лоб.

(В стеклянном кабинете тот

Сидел, как в банке клоп.)

 

И вот зачавкал круглый рот

Скрипучей половиц:

«Томпсон — прибежище сирот,

Опора для вдовиц…

 

На десять тысяч дал реклам Томпсон…

И даст еще.

Вы дуралей иль просто вам

Желателен расчет!»

 

«О мистер, — вздох, — поймите, — вздох, —

Она невеста мне!..»

«Так, значит, был ваш выбор плох,

Иных решений нет!»

 

V

 

Был молод Джо — лишь двадцать лет

Исполнится ужо, —

И этот день, как злая плеть,

Хлестнул по сердцу Джо.

 

Был прежде мир криклив, но прост,

Как негритянский джесс,

Но рухнул вдруг висячий мост,

Под ним же бездна… Yes!

 

Скребла тоска, и в голове

Царапался наждак.

Купил Джо черный револьвер

И стал Томпсона ждать.

 

Метнулась дверь. Сигара, жест,

Гудка поспешный альт.

Пенсне звенит совсем как жесть,

Разбившись об асфальт.

 

И схвачен Джо… Угрюм, сутул,

Как статуя тоски.

И посадили Джо на стул

На электрический!..

 

VI

 

Тюремный священник заболел. Заменена

Опытность — чувствительностью случайного патера.

Внутренность камеры. Джо

Поднимается с кровати.

Начальник тюрьмы предлагает ему стакан вина.

 

Кто из жизни в смерть перекинет мост?

Но тюремщик прям, но тюремщик прост.

В позумент обшит у него рукав.

Позумент всегда в этой жизни прав.

 

«Эта чарочка — милосердья пай.

Пей. За мной ступай».

 

Путь из жизни в смерть — пятьдесят шагов,

За твоей спиной, мальчик, дробь зубов.

 

«Вы святой отец? Вам, гляжу, свежо», —

И ему стакан протянул свой Джо.

 

И сказал-пропел, окарин нежней:

«Вам оно нужней!»

 

И надменен, прям, обмахнув виски,

Сел дружок на стул электрический:

Не упал мешком и не просто сел —

Складки брюк, как франт, подтянуть успел.

 

Был покой в очах, был покой в плечах.

«Опускай рычаг!»

 

VII

 

А накануне репортер

Из тех, что часто бьют,

К нему пробрался, точно вор,

Царапнуть интервью.

 

Но Джо, несчастный человек,

Уже сошел с ума —

Он всех своих былых коллег

Изматерил весьма.

 

И написали господа,

Крахмальные зобы,

Что Джо преступником всегда



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-07-25 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: