ДНЕВНИК К. И. ЧУКОВСКОГО 18 глава




У нас в редакции «Речь» всех волновало то, что он приезжал в автомобиле, что у него есть повар, что у него абонемент в оперу и т. д. (Гессен забавно тянулся за ним: тоже ходил в балет, сидел в опере с партитурой в руках и т. д.). Его костюмы, его галстухи были предметом подражания и зависти. Держался он с репортерами учтиво, но очень холодно. Со мною одно время сошелся: я был в дружбе с его братом Набоковым Константином, кроме того, его занимало, что я, как критик, думаю о его сыне-поэте24. Я был у него раза два или три — мне очень не понравилось: чопорно и не по-русски. Была такая площадка на его парадной лестнице, до которой он провожал посетителей, которые мелочь. Это очень обижало обидчивых.

Но все же было в нем что-то хорошее. Раньше всего голос. Задушевный, проникновенный, Бог знает откуда. Помню, мы ехали с ним в Ньюкасле в сырую ночь на верхушке омнибуса. Туман был изумительно густой. Как будто мы были на дне океана. Тогда из боязни цеппелинов огней не полагалось. Люди шагали вокруг в абсолютной темноте. Набоков сидел рядом и говорил — таким волнующим голосом, как поэт. Говорил банальности — но выходило поэтически. По заграничному обычаю он называл меня просто Чуковский, я его просто Набоков, и в этом была какая-то прелесть. Литературу он знал назубок, особенно иностранную; в газете «Речь» так были уверены в его всезнайстве, что обращались к нему за справками (особенно Азов): откуда эта цитата? в каком веке жил такой-то германский поэт. И Набоков отвечал. Но знания его были — тривиальные. Сведения, а не знания. Он знал все, что полагается знать образованному человеку, не другое что-нибудь, а только это. Еще мила была в нем нежная любовь к Короленко, симпатиями которого он весьма дорожил. Его участие в деле Бейлиса также нельзя не счесть большой душевной (не общественной) заслугой. И была в нем еще какая-то четкость, чистота,— как в его почерке: неумном, но решительном, ровном, крупном, прямом. Он был чистый человек, добросовестный; жена обожала его чрезмерно, до страсти, при всех. Помогал он (денежно), должно быть, многим, но при этом четко и явственно записывал (должно быть) в свою книжку, тоже чистую и аккуратную.

К таким неинтересным людям, как О. Л. Д'Ор, он не снисходил: о чем ему, в самом деле, было разговаривать с еврейским остряком дурного тона, не знающим ни хороших книг, ни хороших манер! Теперь Олд'ор отмстил ему весьма отвратительно. Фельетон О. Л. Д'Ора гнусен — развязностью и наигранным цинизмом25. После этого фельетона еще больше страдаешь, что убили такого спокойного, никому не мешающего, чистого, благожелательного барина, который умудрился остаться русским интеллигентом и при миллионном состоянии.

Кстати: я вспомнил сейчас, что в 1916 году, после тех приветствий, которыми встретила нас лондонская публика, он однажды сказал:

— О, какими лгунишками мы должны себя чувствовать. Мы улыбаемся, как будто ничего не случилось, а на самом деле...

— А на самом деле — что?

— А на самом деле в армии развал; катастрофа неминуема, мы ждем ее со дня на день...

Это он говорил ровно за год до революции, и я часто потом вспоминал его слова.

Поразительные слова — пророческие — записаны о нем у меня в Чукоккале:

Почтит героя рамкой черной

И типографскою слезой

П. Милюков огнеупорный

И будет Гессен сиротой26.

Милюков оказался воистину огнеупорным — fire proof. Это сочинено Немировичем еще в 1916 году.

2 апреля, воскресение. Целый день писал письма. С тех пор, как от меня ушла Памба, моя работа затормозилась. Был у Беленсона: сумеречничал с Анненковым. Анненков устраивал бал-маскарад.

Как голодают художники. Например, Петр Троянский. Он не ел уже несколько дней, наконец — на балу сделал чей-то портрет и получил за это 500 000. Пошел в буфет, съел шницель — и мгновенно заболел, закричал от боли в желудке! Несчастного увезли в больницу.

У Беленсонов я вспомнил, как Ольдор подвизался в качестве Омеги в «Одесском Листке». Однажды он написал некую кляузу об Уточкине, знаменитом спортсмене. Уточкин его поколотил. Встретив Уточкина, я с укоризной:

— Как вы могли побить Омегу?

— Вот так,— ответил Ут., думая, что спрашиваю у него о технике битья.— Я вв вошел в редакцию, встретил мм мадам На... на... на... на... (вот это) Навроцкую (он заика), поцеловал у нее ручку, иду дальше: — Кто здесь Омега? — Я Омега.— Я взял Омегу — вот так, положил его на левую руку, а правой — вот так, вот так — отшлепал его и ушел. Иду по лестнице. Настречу мне m-me Навроцкая. У вас, говорит, галстух съехал назад. Поправляю галстух — и ухожу. <...>

Ну вот и кончен мой дневник. Кончен Сорокалетний Чуковский. Посмотрим, что дальше.

It's rather interesting thing what Life has in store for me. Through all my youth and middle age I was laden with such a heavy burden [ 52 ], и нес его, не снимая,— нес, как раб,— и больше не могу!

4 апреля. <...> Правлю с омерзением Синклера. Безграмотнейший перевод грубой американской дешевки27. Сравнить со стилем Синклера стиль Томаса Гарди — все равно, что с обезьяной сравнить человека.

7 апреля. 4 апреля во вторник во «Всемирной Литературе» состоялось чествование Уитмэна. Пришли уитмэнианцы, а в кабинете шло заседание Союза Писателей. Пришлось ждать, пока начнется заседание «Всемирной Литературы». Никто из профессоров и литераторов не хотел этого чествования, все вели себя так, как будто оно было им навязано. Лернер даже сбежал! А между тем вышло весьма интересно. Я прочитал вслух несколько пассажей из «Democratic Vistas» [ 53 ] Волынский по поводу прочитанного сказал великолепную речь, которую я слушал с упоением, хотя она и была основана на большом заблуждении. Волынский придрался к слову: трансцендентный общественный строй — и стал утверждать, что Уитмэн отрицал сущее, во имя должного, метафизического. Словом, сделал Уитмэна каким-то спиритуалистом. <...> Я написал Замятину, что Волынский во многом ошибся.

(Вклеена записка, почерк Евг. Замятина.— Е. Ч.)

И его религия — вовсе не рационалистическая, не мозговая, а телесная. В его иконостасе — не кривые, не геометрия трансцендентальная, а камни, паровозы, полицейские, воры, проволоки, зерна, черви.

Он всегда мыслит такими труизмами. Потом то, что здесь написано, он сказал своими словами, а потом заговорили уитмэнианцы. Все они — рядом с нами дикари, но в них чувствуется дикарская сила. Они наивны, но сильны своей наивностью. О своем обществе один из них сказал так: о Уитмэне мы узнали случайно. Сначала мы хотели назвать наше общество — «Общество Истинных Людей». Когда мы познакомились с Уитмэном, мы увидели, что он к нам подходит. Вокруг нас безвремение, у нас нет никаких критериев, никаких рулей и ветрил. В нашем институте было около 20 кружков и организаций, все они разрушаются. Нам нужен такой учитель и руководитель, как Уитмэн.

Денег у меня нет ни копейки, завтра понесу кое-что продавать. Сегодня с утра солнце — я не выходил, корпел над Натом Пинкертоном. Сейчас Лида взяла у меня перевод Синклера, исполненный Гаусман, и чудесно стала редактировать его. Подумать только, что 15-летняя девочка исправляет работу пожилой квалифицированной переводчицы.

8 апреля. Изумительно: английские писатели не умеют кончать. Лучшие из них — к концу сбиваются на позорную пошлость. Начинают они превосходно — энергично, свежо, мускулисто, а конец у них тривиальный, сфабрикованный по готовому штампу. Я только что закончил «Far from the Madding Crowd»,— кто мог ожидать, что даже Томас Гарди окажется таким пошляком! Все как по-писаному: один неподходящий мужчина в тюрьме, другой — в могиле, а третий, самый лучший, после всех препон и треволнений женится, наконец, на уготованной ему Батшибе. Почему все романисты считают, что самое лучшее в мире это жениться? Почему они приберегают, как по заказу, все настоящие женитьбы к концу? Я хотел бы написать статью «Концы у Диккенса», взять все концы его романов — и укатать биологическую, социологич. и эстетическую их ценность!

10 апреля. Снег. Мороз. Солнца как будто и на свете нет. Безденежье все страшнее. Вчера я взял с полки книги и пошел продавать. Пуда полтора. Никто из книготорговцев и смотреть на них не захотел. <...> Мои мечты о писательстве опять разлетаются. Нужно поступить на службу, но куда?

Был я у Кони. Он жалуется на нищету. На Мурманской железной дороге, где он читает лекции, ему не платили с сентября, в «Живом Слове» — с октября. Книги он продает, но ему жалко расставаться с книгами. Полон планов. Я предложил ему съездить в Москву,— он с восторгом согласился. Он крепок и оживлен. Рассказывает анекдоты. Рассказывает, как однажды его кучер оставил пролетку и пошел послушать его лекцию, а потом будто обернулся к нему и сказал:

— Вас беречь нужно, потому что вы — свещ&#225;. <...>

11 апреля. Видел в книжном магазине «Некрасовский сборник», где между прочим много выпадов против меня, и не имел денег купить этот сборник! Боба страшно увлекается машиной: водяной мельницей, которую стряпает с большим остроумием. Дров нет. Я ломал ящик для книг и поцарапал себе ладонь. Но не беда! Настроение почему-то бодрое и даже веселое. Вчера — с голоду — зашел к курсисткам на Бассейной, в общежитие. Оказывается, они на пасху получили по 8 фунтов гороху, который и едят без хлеба, размоченным в воде — сырой. И ничего. Сяду опять за Ахматову, надо же кончить начатое. Футуристы, проданные мною Лившицу, тоже, по-видимому, в печать не пойдут.

25 апреля 1922 г. Самое французское слово на русском языке: посконь дерюг&#225;. Помню у Некрасова, читая его, я всегда представлял себе: Posquogne de Ruguas!

В субботу встретил Сологуба. Очень он поправился, пополнел. Глазок у него чистый, отчетливый, и вообще он весь как гравюра. Он сказал мне у Тенишевского училища: слушайте, какую ехидную книжку вы написали о Блоке. Книжка, конечно, отличная, написана изящно, мастерски. Хоть сейчас в Париж, но сколько там злоехидства. Блок был не русский — вы сами это очень хорошо показали. Он был немец, и его «Двенадцать» немецкая вещь. Я только теперь познакомился с этой вещью — ужасная. Вы считаете его великим национальным поэтом28. А по-моему, весь свой национализм он просто построил по Достоевскому. Здесь нет ничего своего. России он не знал, русского народа не знал, он был студент-белоподкладочник.

Так мы долго стояли у входа в Тенишевское училище — против Всемирной Литературы. Говорил он медленно, очень отчетливо и мило. Я сказал ему: давайте зайдем к Замятину. Пошли по лужам, по лестнице — дым. Замятина не было. Сологуб в пальто сел у открытого окна и стал буффонить. <...> Очень игриво говорил он о своих плагиатах. «Редько,— говорил он,— отыскал у меня плагиат из дрянного французского романа и напечатал en regard [ 54 ]. Это только показывает, что он читает плохие французские романы. А между тем у меня чуть ли не на той же странице плагиат из Джордж Элиот, я так и скатал страниц пять,— и он не заметил. Это показывает, что серьезной литературы он не знает».

Я рассказал ему историю с Короленко.

— Вот какой благородный человек Короленко! Нет, я прямо: плохо лежит, нужно взять!

Сегодня я с 10 ч. утра хожу по городу, ищу три миллиона и нигде не могу достать. Был у Ахматовой — есть только миллион, отдала. Больше нет у самой. Через три-четыре дня получает в Агрономическом институте 4 миллиона. Дав мне миллион, она порывисто схватила со шкафа жестянку с молоком и дала.— «Это для маленькой!»

29 апреля. <...> Перевожу «Cabbages and Kings» [ 55 ]. Видел вчера Сологуба.

— Почему же вы не придете ко мне?

— Голова болит — вот это место.

— Вам нужно трепанацию,— с удовольствием сказал Сологуб.— Трепанацию, трепанацию, непременно трепанацию черепа...— Я двинулся уходить...

— Послушайте,— остановил он меня.— Знаете, какое — гнуснейшее стихотворение Пушкина? Самое мерзкое, фальшивое, надутое, мертвое...

— Какое?

— «Для берегов Отчизны дальней». Оно теперь мне так омерзительно, что я пойду домой и вырву его из книги.

— Почему теперь? А прежде вы его любили?

— Любил! Прежде любил. Глуп был. Но теперь Жирмунский разобрал его по косточкам, и я вижу, что оно дрянь. Убил его окончательно.

Жирмунский уже года два в разных газетах, лекциях, докладах, книгах, кружках, брошюрах разбирает стихотворение Пушкина «Для берегов Отчизны дальней». Разбирает добросовестно, учено, всесторонне. <...>

26/V. Чудесно разговаривал с Мишей Слонимским. «Мы — советские писатели,— и в этом наша величайшая удача. Всякие дрязги, цензурные гнеты и проч.— все это случайно, временно, и не это типично для советской власти. Мы еще доживем до полнейшей свободы, о которой и не мечтают писатели буржуазной культуры. Мы можем жаловаться, скулить, усмехаться, но основной наш пафос — любовь и доверие. Мы должны быть достойны своей страны и эпохи».

Он говорил это не в митинговом стиле, а задушевно и очень интимно.

В воскресение он приведет ко мне «Серапионовых братьев». Жаль, что так сильно нездоровится. Если бы ввести в роман то, что говорил М. Слонимский, получилось бы фальшиво и приторно. А в жизни это было очень натурально. <...>

28 мая. Вчера, в воскресение, были у меня вполне прелестные люди: «Серапионы». Сначала Лунц. Милый, кудрявый, с наивными глазами. Хохочет бешено. Через два месяца уезжает в Берлин. Он уже доктор филологии, читает по-испански, по-французски, по-итальянски, по-английски, а по внешности гимназист из хорошего дома, брат своей сестры-стрекозы. Он, когда был у нас в «Студии», отличался тем, что всегда говорил о своей маме или о папе. (Его папа имел здесь мастерскую научных приборов — но и сам захаживал к нам в студию.) У Левы так много рассказов о маме, что в Студийном гимне мы сочинили:

А у Лунца мама есть,

Как ей в Студию пролезть?

Он очень благороден по-юношески. Ему показалось недавно, что Волынский оскорбил Мариэтту Шагинян, он устроил страшный скандал. За меня стоял горою в Холомках. Замятин считает его лучшим из «Серап. братьев», то есть подающим наибольшие надежды.

Потом пришли два Миши: Миша Зощенко и Миша Слонимский. Зощенко темный, молчаливый, застенчивый, милый. Не знаю, что выйдет из него, но сейчас мне его рассказы очень нравятся. Он (покуда) покладист. О рассказе «Рыбья самка» я сказал ему, что прежний конец был лучше; он ушел в Лидину комнату и написал прежний конец. О его предисловии к «Синебрюхову» я сказал ему, что есть длинноты, он сейчас их выбросил. Все серапионы говорят словечками из его рассказов. «Вполне прелестный человек», «блекота» и пр. стало уже крылатыми словами. Он написал кучу пародий,— говорят, замечательных. К Синебрюхову он нарисовал множество рисунков.

Миша Слонимский, я знаю его с детства. Помню черноглазого мальчишку, который ползал по столу своего отца, публициста Слонимского. <...>

Потом пришел Илья Груздев — очень краснеющий, критик. Он тоже бывш. мой студист, молодой, студентообразный, кажется, не очень талантливый. Статейки, которые он писал в студии, были посредственны. Теперь все его участие в Серап. Братстве заключается в том, что он пишет о них похвальные статьи.

30 мая. Был у меня сегодня Волынский с Луниным — объясняться. Он в Совете Дома Искусств неуважительно отозвался о работе прежнего Совета. Мы все заявили свой протест и ушли. <...>

Ах, как ловко и умно он сегодня извивался и вилял: он меня любит, он обожает Серапионов, он глубоко ценит мои заслуги, он готов выбросить вон Чудовского, он приглашает меня заведовать Литер. отделом и проч. и проч.

Я сказал ему всю правду: бранить нас он имел бы право, если бы он сам хоть что-нибудь делал. Он за пять месяцев окончательно уничтожил Студию, уничтожил лекции, убил всякую духовную работу в «Доме Искусства». Презирать легко, разрушать легко. Лучше таланты и умы без программы, чем программа без умов и талантов и т. д. Но он был обаятелен — и защищался тем, что он идеалист; ничего земного не ценит. Пунин тоже в миноре. А давно ли эти люди топтали меня ногами.

31 мая, вечер. Всю ночь писал сегодня статейку о «Колоколах» Диккенса и получил за нее 14 миллионов. О проклятие! Четырнадцать рублей за пол-листа29. Весь день болит голова <...> Сегодня вечером, несмотря на дождь, вышел пройтись и, сам не знаю почему, попал к Замятину. Там сидели Добужинский и Тихонов. Они встретили меня веселым ревом. Добуж. закричал: «Это я, это я своей магией притянул вас к себе». Оказывается, они все время обсуждали, как реагировать на наглое послание Чудовского. Решили: обидеться. Посылаем в Совет письмо, что письмо Чудовского еще сильнее оскорбило нас. Решили составить комитет: председательница Анна Ахматова, Добуж. заведующ. Худ. отделом, я — литературным, Замят, тов. председателя, Радлов тов. председателя и проч. <…>

1/VI. Опять канитель с Волынским. Он вошел сегодня в кабинет Тихонова и говорил больше часу. Были только Тих. и я. Дал нам понять, что, если кого обожает, так это нас обоих. Если кого ненавидит, то Чудовского. Так как Пунина с ним не было, он сказал: «Что общего могло быть у меня с Пуниным?» Мы оба говорили с ним ласково, потому что он в этой роли мил и талантлив. Замятин, войдя, не подал ему руку. Я скоро ушел. Сегодня весь день переводил «Королей и капусту» — и заработал 10 мил. рублей30. Вечером впервые после болезни читал лекцию в Доме Литераторов. Потом с Лидой в шахматы. Потом записывал соврем. слова31. Решил с сего дня записывать эти слова: собирать. У меня есть для этого много возможностей. Сегодня весь день был дождь. Переводя О`Генри, я придумал большую статью о мировой и нынешней литературе: обвинительный акт. О`Генри огромный талант, но какой внешний: все герои его как будто на сцене, все эффекты чисто сценические, каждый рассказ — оперетка, водевиль и т. д. Большинство рассказов о деньгах и о денежных операциях. Его биография очень интересна, но это связано именно с упадком словесности. Биографии писателей стали интереснее их писаний.

На ночь я теперь читаю «A Chronicle of the Conquest of Granada», by Washington Irwing [ 56 ]. Усыпительнейшая вещь. Но как отлично написана! Почему я с детства столь чувствителен к хорошему книжному стилю? Почему для меня невыносим Евгеньев-Максимов, историк Покровский и так восхищает меня изящное слово-течение у Эрвинга. <...>

13 июня. Вчера заседание во «Всемирной». Браудо делал доклад о Германии. Доклад тусклый, тягучий. Лернер написал мне прилагаемое:

(Вклеен листок, почерк Н. О. Лернера.— Е. Ч.)

Слушаю эти слова, широкие как дырявый мешок, в который можно все что угодно сунуть, и все вываливается, и мне хочется сказать что-нибудь простое, конкретное... Какие честные, прямо мыслящие люди сапожники, дворники, красноармейцы. Из неумных людей книга делает черт знает что.

19 июля. Весь день на балконе. Это моя дача. Сижу и загораю. Был вчера у Анненкова. Вместе с Алянским. Он прочитал свою статью о смерти искусства, написанную в бравурном евреиновском тоне. Есть отличные куски, и вообще он весь — художественная натура. Много дешевых мыслей — для читателя, а не для себя самого — но есть и поэзия, и остроумие, и хороший задор. Сегодня была Фаина Афанасьевна, был Лунц (едет корреспондентом Известий ВЦИКа на Волгу), был вечером Анненков, сел со мною рядом на кровати и требовал, чтобы я ему переводил новый американский журнал. Я в два часа перевел ему почти весь номер, он жадно слушал, не пропустил ни одного объявления: «А это что? Здорово!» Очень изящно одет, сидел у меня в перчатке. Я редактирую Бернарда Шоу32 — для хлеба. Уже три дня не на что купить хлеба. <…>

Июль. Встретил Анну Ахматову. Шагает так, будто у нее страшно узкие башмаки. <...> Заговорила о сменовеховцах. Была в «Доме Литер.». Слушала доклад редакторов «Накануне». «Отвратительно! Я сказала Волковыскому: представьте мне редактора «Накануне». Мы познакомились. Я и говорю: — Почему вы напечатали мои стихи?33 — Мы получили их из Москвы.— Но ведь я в Москве не была 7 лет.— Не знаю, справлюсь в Берлине и напишу вам.— Нисколько эти люди не теряют равновесия ни в каких случаях.

Кажется, 27 июля 1922. Ольгино. После истории с Ал. Толстым34, после бронхита, плеврита, Машиной болезни, Лидиной болезни, безденежья уехал в Ольгино отдохнуть, <...> я сижу на балконе с утра до ночи — и читаю, пищу, сортирую свои бумажки <...>

31 июля. «Тараканище» пишется. Целый день в мозгу стучат рифмы. Сегодня сидел весь день с 8 часов утра до половины 8-го вечера — и казалось, что писал вдохновенно, но сейчас ночью зачеркнул почти все. Однако, в общем, «Тараканище» сильно подвинулся. <...>

3 августа. «Тараканище» мне разнравился. Совсем. Кажется деревянной и мертвой чепухой — и потому я хочу приняться за «язык». Дождик милый и мирный. <...>

10 августа. Мура больна. Кровавый понос. Я не узнал ее — глаза закатываются, личико крошечное, брови и губы — выражают страдание. Смотрел на нее и ревел. <...> Как я счастлив, что достал деньги: купили лекарств (я ночью ездил в Знаменскую аптеку) — купили спринцовку — денег не было даже на полфунта манной. Деньги я достал у Клячко — милый, милый. Он дал Марье Борисовне 100 мил. и мне 100 миллионов. За это я организовываю для него детский журнал «Носорог»35. Были мы вчера утром у Лебедева — Владимира Васильевича. Чудесный художник, изумительный. Сидит в комнатенке и делает «этюды предметной конструкции». Мы привезли к нему его же рисунки — персидские миниатюры — отличная, прочувствованная стилизация. Клячко захотел купить их (они случайно были у меня). Клячко спросил:

— Сколько вы желаете за эти шесть рисунков?

— Ничего не желаю. Эти рисунки такая дрянь, что я не могу видеть их напечатанными.

— Но ведь все знатоки восхищаются ими. Ал. Бенуа говорил, что это работа отличного мастера. Добужинский не находил слов для похвал...

— Это дела не меняет. Мне это очень не нравится. Я не желаю видеть под ними свое имя.

— Тогда позвольте нам напечатать их без вашего имени.

— Не могу. И без того печатается много дряни. Я не могу способствовать увеличению этого количества дряни.

И как бы оправдываясь, сказал мне:

— Вы сами знаете, К. И., я человек земляной. Даже не земной, а земляной. Деньги я очень люблю. Вот продаю книги — деньги нужны. (Действительно, на табурете груда книг по искусству — для продажи.) Но — взять за это деньги — не могу.

Даже Клячко почувствовал уважение к этому, как он выразился, «фанатику» и рассказал всего один анекдот. Он сказал: «я-то верю вам, что теперешние ваши кубики и палочки — есть высокое искусство. Но поверят ли читатели? Один еврей увидел, как за другим бежала собака и лаяла. Еврей сказал: Мойше, Мойше, чего ты боишься? Разве ты не знаешь, что собака, которая лает, не кусается? Мойше ответил: я-то это знаю, но знает ли собака?»

Был в Публичной библиотеке. Видел Саитова, Влад. Ив. Это тоже «фанатик». Он так предан русскому отделению, которым заведует, что, кажется, лучше умер бы, чем нанес, напр., какой-нибудь ущерб карточному каталогу, который у него в отменном порядке. Вчера подошел ко мне. «Я хочу показать вам один культурный поступок — что вы скажете». И показал, что в какой-то большевистской брошюре, где есть портрет Троцкого, печать П. Б. (публичная библиотека) поставлена на самое лицо Троцкого, так, что осталось одно только туловище. Влад. Ив. с великой тоской говорит:

— Я и сам не люблю Тр., с удовольствием повесил бы его. Но зачем должна страдать иконография? Как можно примешивать свое личное чувство к регистрации библиотечных книг.

Я видел, что для него это глубокое горе. Лет 8 назад он захворал. Ему предоставили двухмесячный отпуск — в Крым. Он стал собираться, но остался в библиотеке. Не мог покинуть русское отделение. Остался среди пыли, в духоте, вдали от зелени, без неба — так любит свои каталоги, книги и своих читателей. С нами он строг, неразговорчив, но если кому нужна справка, он несколько дней будет искать, рыться, истратит много времени, найдет. Оттого-то в его Отделение входишь, как в церковь. Видел вчера мельком в библиотеке Лемке. Он ершится и щетинится. Не говорит, а буркает. Со мною не раскланивается. Читаю я теперь барона Гакстгаузена «Исследования внутренних отношений народной жизни», очень увлекательно. Вот так умный немец! Не мудрено, что свихнул и Герцена, и славянофилов, и народников! Что делали бы они, ежели бы он в 1843 году поехал не в Россию, а напр., в Абиссинию. <...>

Лахта. Ольгино. 25 августа. Пятница. Ну вот и уезжаю. <...> Погода дивная, я целый день на балконе. Третьего дня обнаружилось, что тут, в Ольгино, проживает Т. Л. Щепкина-Куперник. Мы пошли к ней с Зин. Ив. приглашать ее на детское утро. Она живет в двух шагах за углом — в женском царстве — с какой-то художницей, приезжей из Москвы, с сестрой (венерич. доктором) И с какой-то старухой. У сестры двое детей. Татьяна Львовна <...> радушна, сердечна, внимательна — хорошие интонации голоса. Читать на детском утре согласилась с охотой, а в концерте отказалась участвовать: «Для концерта у меня нет платья; только и есть, что это ситцевое. Для детей сойдет, я его выстираю». У ее сестры двое детей — мальчики. Они знают моего «Крокодила» наизусть, и вообще, я с изумлением увидел, что «Крокодил» известен всему дому. <...> Все было приятно, покуда Тат. Львовна не стала читать свое стихотворное переложение «Дюймовочки» Андерсена. Унылая, рубленая проза, длинная, длинная, усыпительная, с тусклыми рифмами. Один из мальчиков назвал ее мутной. Она сама почувствовала, что вещь неудачная, и обещала поискать другую. Провожала и 3. Ив., и меня — дружески. Завтра я дам ей заказ от Всем. Лит. на перевод Рабиндраната Тагора. Здесь я писал — или, вернее, мусолил свою статью о Некрасове и деньгах. Статья плоская, без движения, без игры.

1 сентября. Ольгино. <...> Детское утро в Ольгино — вышло не слишком удачно. Щепкина-Куперник читала долго и нудно. Романсы пелись самые неподходящие. Должно быть, поэтому мой «Тараканище» имел наибольший успех. Но у меня муть на душе — и какие-то тяжелые предчувствия.

5 сентября. Вчера познакомился с Чарской. Боже, какая убогая. Дала мне две рукописи — тоже убогие. Интересно, что пишет она малограмотно. Напр., перед что всюду ставит запятую, хотя бы это была фраза: «Не смотря ни на, что». Или она так изголодалась? Ей до сих пор не дают пайка. Это безобразие. Харитон получает, а она, автор 160 романов, не удостоилась. Но бормочет она чепуху и, видно, совсем не понимает, откуда у нее такая слава.

20 сентября. У детей спрашивают в Тенишевском Училище место службы родителей. Большинство отвечает: Мальцевский рынок, так как большинство занимается тем, что продает свои вещи.

29 сент. <...> Вчера я был у Анненкова — он писал Пильняка. Пильняку лет 35, лицо длинное, немецкого колониста. Он трезв, но язык у него неповоротлив, как у пьяного. Когда говорит много, бормочет невнятно. Но глаза хитрые — и даже в пьяном виде, пронзительные. Он вообще жох: рассказывал, как в Берлине он сразу нежничал и с Гессеном, и с советскими, и с Черновым, и с Накануневцами — больше по пьяному делу. В этом «пьяном деле» есть хитрость — себе на уме; по пьяному делу легче сходиться с нужными людьми, и нужные люди тогда размягчаются. Со всякими кожаными куртками он шатается по разным «Бристолям»,— и они подписывают ему нужные бумажки. Он вообще чувствует себя победителем жизни — умнейшим и пройдошливейшим человеком.— «Я с издателями — во!» Анненков начал было рисовать его карандашом, но потом соблазнился его рыжими волосами и стал писать краской — акварель и цветные карандаши36. После сеанса он повел нас в пивную — на Литейном. И там втроем мы выпили четыре бутылки пива. Он рассказывал берлинские свои похождения: Лундберг из тех честолюбивых неудачников, которые с надрывом и вывертом. Он как-то узнал, что я, Белый и Ремизов собираемся читать в гостях у Гессена в пользу «Союза Писателей», и сказал мне: «Что вы делаете? Вы погубите себя. Вам нельзя читать у Гессена». Я (т. е. Пильняк) взял и рассказал об этом Гессену, Гессен тиснул гнусную заметку о Лундберге, и т. д. и т. д. Лундберга назвали советским шпионом и т. д.— Ну можно ли было рассказывать Гессену — пусть и глупые речи несчастного Лундберга? Потом говорил о Толстом, как они пьянствовали и как Толстой рассказывал похождения дьякона и учителя. Учитель читает книгу и всюду ставит нота бене. А дьякон и т. д. Много смешных анекдотцев. <…>

Анненков. Мы в тот же вечер отправились с ним в Вольную Комедию. Вот талант — в каждом вершке. Там все его знают от билетерши до директора, со всеми он на ты, маленькие актрисы его обожают, когда музыка — он подпевает, когда конферансье — он хохочет. Танцы так увлекли его, что он на улице, в дождь, когда мы возвращались назад: «К. И., держите мою палку», и стал танцевать на улице, отлично припоминая все па. Всё у него ловко, удачливо, и со всеми он друг. Собирается в Америку. Я дал ему два урока английского языка, и он уже — I do not want to kiss black woman, I want to kiss white woman [ 57 ].



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-07-25 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: