Вот и Новый Год. 12 часов 1923 года. 20 глава




Но запретили «Чудо-дерево» в сущности потому, что надо же что-нб. запретить. Неловко после огульного запрета выдать огульное разрешение! Закончив «борьбу за Чуковского», Маршак произнес краткую речь:

— Я должен открыто сказать, что я не сочувствую запретительной деятельности вашей комиссии. Рецензии ваши о книгах были шатки и неубедительны. Ваша обязанность стоять на страже у ограды детской литературы и не пускать туда хулиганов и пьяных... Уже решено ввести в комиссию Вересаева, Пастернака, Асеева, Льва Бруни.

Все это я знаю со слов Маршака. Он рассказал мне про это у Алексинских на большом диване, куда вернулся после заседания ГУСа. По поводу разговора с Крупской он вспоминает, что несколько раз назвал Крупскую «милая Надежда Константиновна, а раз, когда ему захотелось курить,— попросил позволения пойти за спичками. <...>

14 мая. Вчера глупые обвинения Максимова, присланные мне из Конфликтной Комиссии Союза писателей. Взволновался — писал полночи ответ. Чтобы отвлечься, пошел к Сейфуллиной — больна, простужена, никакого голоса, удручена. В квартире беспорядок, нет прислуги. «Развожусь с Валерьяной (Правдухиным)!» Я был страшно изумлен. «Вот из-за нее, из-за этой «рыжей дряни»,— показала она на молодую изящную даму, которая казалась в этой квартире «как дома». Из дальнейшего разговора выяснилось, что Валерьян Павлович изменил Сейфуллиной — с этой «рыжей дрянью», и С., вместо того чтобы возненавидеть соперницу, горячо полюбила ее. Провинившегося мужа услали на охоту в Уральск или дальше, а сами живут душа в душу — до его возвращения. «А потом, может быть, я ей, мерзавке, глаза выцарапаю!»—шутливо говорит Л. Н. У Сейф. насморк, горло болит, она говорит хриплым шепотом, доктора запретили ей выступать на эстраде целый год, она кротко говорит про рыжую: «Я вполне понимаю Валерьяна, я сама влюбилась в нее». Рыжая смеется и говорит: «Кажется, я плюну на все и уйду к своему мужу... хотя я его не очень люблю». Она родная сестра Дюкло, «отгадчицы мыслей» в разных киношках,— и сама «отгадчица» — «в день до 40 рублей зарабатываю — но надоело, бездельничаю, ну вас, уйду от вас... не к мужу, а к другому любовнику».— «Душенька, останьтесь,— говорит Сейфуллина,— мне будет ночью без вас очень худо». Отгадчица осталась. Сейфуллина смеется:

— В первое время она, бывало, храпит во всю ивановскую, а я не сплю всю ночь напролет, бегаю по комнате, курю, а теперь я сплю, как убитая, а она не спит... лежит и страдает...

Но это едва ли. Откуда Сейфуллина может знать, что делает рыжая, если она, Сейф., спит «как убитая»!

15 мая. Ночь. Не сплю. Сегодня увидел в трамвае милую растрепанную Ольгу Форш. Рассказывала об эмигрантах. Ужаснее всех — Мережковские — они приехали раньше других, содрали у какого-то еврея большие деньги на религиозные дела — и блаженствуют. Заразили своим духом Ходасевича. Ходасевич опустился — его засасывает. С нею и Лелей Арнштамом к Сейф. С.— одна. Рыжая уехала. Сегодня она была у Семашки, который повез ее в клинику и выдал ей бумаги для поездки в Вену. Форш очень забавно назвала Бабеля помесью Грибоедова и Ремизова без женского участия. Когда С. сказала ей, что ей трудно писать, т. к. она, Сейфуллина, стала стара, Форш сказала:

— И, мать моя, разве этим местом ты пишешь.

Форш хочет написать хронику Дома Искусств «Ледяной корабль». Очень была рада, когда увидела Лелю Арнштама. Ах, как не хорошо, что я пробездельничал весь вечер и теперь не сплю.

20.V.1928 г. Оказывается, я заболел ларингитом. Жар уже 5-е сутки. В жару писал возражение на глупейшие обвинения, выдвинутые против меня Евгеньевым-Максимовым. Читаю «Современник» 50-х годов.

Был у меня сейчас Тынянов — читал конец своего романа о Мухтаре — отличный. Я очень рад за него.

4/VI. Любопытная неделя была у меня тотчас по выздоровлении. (1-ое). В «Ленингр. Правде» выругали Кроленко, назвали его арапом. Я вызвался написать протест и целый день истратил на все это дело. (2-ое). В той же «Правде» выругали Женю Редько за то, что она будто бы даром получала два года жалование в Александринке, пользуясь фавором дирекции. Меня попросили написать возражение. Я ездил с Женей к Адонцу и в «Правду» —еще один день пропал. (3-е). Вызвала меня к себе Сейфуллина — она только что проиграла процесс — потеряла 18 тысяч — издательство «Пролетарий» придралось к тому, что по договору оно имеет право владеть ее сочинениями по 1 янв. включительно, а она продала их ГИЗу от 1-го янв., т. е. вышло так, что 1-го января два изд-ва владели ее сочинениями — и хотя 1-е янв.— праздник, хотя вообще один день в издательском деле не играет никакой роли, судья «Карапет» (как говорит она) решил дело в пользу «Пролетария». Она вызвала меня к себе — и я решил писать по этому поводу протест от лица Союза писателей. (4-е). Попросил меня Клячко пойти в Финотдел — выхлопотать для него отсрочку в уплате 40000 р., которые взимают с него,— я прихватил Федина и Маршака — мы пошли и потеряли все утро. (5). Нужно хлопотать о Вите Штейнмане, чтобы Чагин издал его книжку, я ходил и хлопотал (Вите, по моей просьбе, дает предисловие к книге Кольцов). (6). Вчера был у меня Тан-Богораз и сидел пять часов неизвестно зачем, и я жалел старика и вытерпел весь длинный визит. Все это не доставило мне удовольствия — и я отныне решил обуздывать глупую мою «доброту».

Позабавила меня Сейфуллина. Рассказывая, как ей тяжко было после приговора, она сказала:

— Если б можно было не совсем повеситься, а немножко, я бы повесилась, а совсем — жалко.

31 августа. Вчера утром узнал в ГИЗе, что приехал Горький. Приехал инкогнито, так как именно сегодня в утренней «Красной» сказано, что он приезжает 3 или 4 сентября. Мы с Маршаком направились к нему в «Европейскую». В «Европейской» швейцары говорят, что его нету, что он строго приказал никого к себе не пускать и т. д. Но на счастье в кулуарах встретили мы репортера «Правды», который уже видел его в коридоре — и пытался разговаривать с ним,— но «убедился, что основное свойство Горького угрюмость». Репортер сообщил нам по секрету, что Г. остановился в 8 номере — т. е. внизу в коридоре в лучшем номере гостиницы. Мы пошли, робко постучали: вышел Крючков, стал говорить, что Г. занят: мы не настаивали, но, узнав наши фамилии, он пригласил нас войти в 8 номер, к-рый оказался пустым, и там мы прождали минут десять — двенадцать. М. прочитал мне прекрасный перевод «For want of the Shoe (из «Nursery Rhymes») [ 104 ] и сказал, что у него есть еще 12 вариантов этой вещи! 12 вариантов! Переведено мускулисто — и талантливо, находчиво очень.

Нас позвали в соседний 7-й номер, где и был Горький. Он вышел нам навстречу, в серой куртке, очень домашний, с рыжими отвислыми усами, поздоровался очень тепло (с Маршаком расцеловался, М. потом сказал, что он целует, как женщина,— прямо в губы), и мы вошли в 7-й номер. Там сидели 1) Стецкий (агитпроп), 2) толстый угрюмый человек (как потом оказалось, шофер), 3) сын Горького Максим (лысоватый уже, стройный мужчина) и Горький, на диване. Сидели они за столом, на котором была закуска, водка, вино,— Горький ел много и пил — и завел разговор исключительно с нами, со мной и М. (главным образом с М., которого он не видел 22 года!!).

Во время этого разговора я вспомнил, что, когда М. начинал свою карьеру и приехал в Пбг. из Краснодара, Г. был еще в Питере. М. предложил во «Всемирную» свои переводы из Блэйка, и Горький забраковал их (из-за мистики). Но теперь он встретил М. как долгожданного друга и очень оживленно стал рассказывать, как он, Г., ловко надул всех — и приехал в Пб. так, что его не узнали. Даже в поезде никто не узнал,— на вокзале ни души. «А то, знаете, надоело. В каждом городе, на каждом вокзале стоят как будто одни и те же люди и говорят одно и то же, теми же словами. И баба — в красной косынке — с равнодушными глазами — ужас! В одном месте она сказала так:

— Товарищи! Перед вами пролетарский поэт Демьян Бедный!

Так что я должен был сказать ей, что я не бедный, а богатый. И кто-то поправил ее:

— Дура! Бедный — толстый, а Горький — тонкий. Знают, подлецы, литературу. Знают...»

Горький действительно тонкий. Плечи очень сузились, но талия юношеская, и вообще чувствуется способность каждую минуту встать, вскочить, побежать. Максим по-прежнему при людях находится в иронических с ним отношениях, словно он не верит серьезным словам, которые произносит отец, а знает про него какие-то смешные. Когда отец рассказывал анекдоты о своих триумфах в провинции, сын вынул узкую большую записную книжку — и, угрожающе смеясь, сказал:

— Вот здесь у меня все записано.

Я сказал:

— Эта книга будет напечатана в тысяча девятьсот…

—…восемьдесят девятом году! — подхватил он и хотел прочитать оттуда что-то очень смешное, но отец сказал: «Не надо!»—и он спрятал книгу в карман.

Заговорил Горький о том, как во всей Европе теперь вот такие биографические романы, как «Кюхля» Тынянова — о великих людях — какой они имеют успех и как они хороши — перечислил десятки французских, немецких и даже испанский назвал — о Тирсо де Молина, причем имя Рамбо произнес на французский манер. Упомянул при сей оказии О. Форш. А потом перешел к Замятину. «Вам нравится его «Атилла»?» Словом, решил с петербургскими литераторами говорить о петерб. литературе. Кроме того, он усвоил мило-насмешливый тон по отношению ко всем овациям, которым он подвергается. Сейфуллина рассказывала мне, что ей он сказал в Москве:

— Всюду меня делают почетным. Я почетный булочник, почетный пионер... Сегодня я еду осматривать дом сумасшедших... и меня сделают почетным сумасшедшим, увидите.

О «строительстве» в личных беседах он говорит так же восторженно, как и в газетах, но с огромной долей насмешливости, которая сводит на нет весь его пафос. Ему как будто неловко перед нами, и он говорит в таком стиле:

— Нужен сумасшедший, чтобы описать Днепрострой. Сумасшедшая затея, черт возьми. В степи морской порт!

Не понять, говорит ли он «ах, какие идиоты!» или: «ах, какие молодцы».

Пригласил нас к себе. Велел позвонить Крючкову в 8 часов утра.

Условиться, когда он будет свободен.

«Хозяин времени во вселенной — Крючков!» — объявил он. Пошел со Стецким — ехать на завод. Вышел на улицу. В вестибюле его не узнали — какой-то прохожий даже толкнул его, но вся прислуга гостиницы, обычно столь равнодушная к знаменитостям, выбежала поглядеть на него.

6/IX. По дороге в Москву на Кисловодск. Щеголев: анекдот о Пушкине: москвич говорит: — Ой, я видел одного писателя, очень знаменитого, в трамвае № 5, на Б. Басманной.— Какого писателя? — Знаменитого... как его? Да! Пушкина! — Пушкина в трамвае № 5 по Басманной?! — Да.— Вот и врешь! Что писателя, я верю, но что на Басманной Пушкина — нет.— Да.— Вот и врешь! Трамвай № 5 по Басманной не ходит. <...>

Рядом с нами в соседнем вагоне Илюша Зильберштейн. <...> при «Огоньке» выходит Чехов в будущем году. <...> Сыплет датами и цитатами: «Я думаю, что «Невесту», которая была в «Жизни для Всех», в 1903 году нужно дать с «Вишневым Садом», который был в альманахах «Знания» тоже в 1903 году, и разделить издание на две части. В комиссию по Изданию Чехова войдут Горький, Кольцов, я и... <...>»

Едет еще и Виттенбург Лахтинский... Едет вместе с проф. Визе. Звал познакомиться. Но у меня в душе мрак: 2 sleepless nights [ 105 ]. Щеголев говорит, что приемные комиссии в ВУЗах забраковали детей всех ленингр. писателей.

Прекратился журнал «Бегемот».<...>

О Горьком. Он сказал Маршаку: «Our government? [ 106 ]. Лодыри! В подкидного дурака играют! Вот Бриан или Chanteclaire в подкидного дурака не играют».

Для Гефта и Халатова он вообще идеальный, безупречный писатель, без всяких недостатков. Когда мы заседали с Халатовым и Гефтом по поводу ВУЗ'ов, они смотрели ему в рот и считали его улыбки в мою сторону и в сторону Маршака. Кому больше улыбок, тот и фаворит Г., тому и больше почету. Улыбок больше получил М., на него и посыпались милости.

Я на заседание к Г. попал прямо после катастрофы: трамвай помял Рохлина, я возил его в скорой помощи в Петроп. больницу, не имел секунды подготовиться — и... впрочем, ну его к черту!

Г. рассказывал, как одна девочка 13 лет забеременела от школьника 14 лет. Он так испугался, что поселил ее в сарае... да, в сарае. Перенес туда ковры, всякую мебель, она сидела там и пухла, а он тайно носил ей еду. Когда дело открылось, его мать даже обиделась, почему он не сказал ей, что ее ждет такая семейная радость. Девочка новорожденная весила 6 фунтов, а ее отец и мать каждый день вместе ходили в трудшколу.

Я вступился. «Это не правило, а исключение» и пр. Горький: «Знаю, что исключение. Вот колония ТВХ, где все бывш. проститутки и воры — у них даже закон такой: своих девочек не трогать. О, они очень забавные. Написали для меня свои автобиографии, и вот одна пишет:

— Как-то неловко резать незнакомого! Не угодно ли?»

Потом почему-то заговорили о Святополке-Мирском. Чудак! Не ест, не пьет, а все стихи читает. По-французски, по-немецки, по-английски. Только и дышит стихами. Так и ищет, кому бы стихи почитать.

Очень ругал Мережковского. Он египетский роман написал, где все египтяне так и чешут по-рязански. Смешной. Мы одно время после обеда для смеху читали по 4 страницы.

Уже 8 часов. Жаль, что я не захватил карты. Не знаю, куда едем, когда приедем.

П. Е. Щеголев спрятал в чемодан казенную подушку и оставил свою.

Проводник: «Извиняюсь за нескромный вопрос: где подушка?»

О Панчуледтове: — Вот кавалергард, написал такую контрреволюционную книгу, а я его люблю и хвалю, потому что история кавалергардов — есть, в сущности, история всей русской культуры.

О Рязанове: — Держится, как хам; в его обращении с людьми никакого коммунизма нет.

Очень интересно говорил об Ив. Васильевиче Анненкове, который, как оказывается, редактировал сочинения Пушкина — а Пав. Вас. только написал биографию поэта!!! Ив. Вас. редактировал не только Пушкина, но и жену Пушкина, ибо он был правая рука Ланского, и благодаря этому за 5000 р. купил право на издание сочинений Пушкина.

Говорю Щеголеву: — Ведь вы столько пьете. Неужели у вас даже склероза нет?

— Нету. Я пью — а у моей жены подагра!

И смеется хитро.

Дал мне яблоко.— Скушайте. Для меня оно слишком твердое.— Я откусил: кислятина. Смеется.— Хорошее я съел бы сам.

7/IX. Степь украинская. Небо серенькое, петербургское. Эту ночь я спал. С вечера от 8 до 11. И потом еще сколько-то. Баштаны. Мазанки. Тополи. Подсолнечник. Но бедность непокрытая.

Познакомился вчера с инженером. Спортсмен, 34 года. Голова лысая совсем — ни волоска. Лицо норвежца. Конструктор аэросаней. Очевидно, талантливый. Очень хорошо рассказывает — горяч, честолюбив, спортсмен, любуется собой — и я вместе с ним. Рассказывал о своих друзьях в Париже. Один из них Васька (оставлено место для фамилии.— Е. Ч.) гулял по всему Парижу в толстовке и по-французски даже бонжур не знал. Пришел Васька в ресторан, взял карточку и наугад заказал какое-то блюдо. Лакей убежал куда-то, но блюда не принес. А ему адски хочется есть. Он зовет другого лакея — показывает ему какую-то строчку в меню — и ждет. Опять ничего не несут. После третьего раза — ему принесли счет: 30 франков. За что? Оказывается, то была карточка фокстротов — и он три раза вместо еды заказывал фокстроты. Таких анекдотов он рассказал несколько. Его приятели в Лондоне — пошли в кафешантан — и увидели надпись No smoking allowed [ 107 ] — и решили, что без смокингов туда не пускают.

Но то, что рассказывает мой спутник о нашем строительстве, не смешно, а страшно. Он сейчас из Днепростроя. Оказывается, что америк. компания, кажется, Клярка, предложила построить всю эту штуку за столько-то миллионов. Наши отвергли: «Сами построим», а американцев пригласили к себе в качестве консультантов. Консультация обходится будто бы в сотни тысяч рублей, но к американцам из гордости инженеры не ходят советоваться, и те играют в теннис, развлекаются — а постройка обошлась уже вдвое против той цифры, за которую брались исполнить ее американцы. Рабочие работают кое-как, хорошие равняются по плохим, уволить плохих нельзя, этого не позволит местком, канцелярская волокита ужасная и проч. и проч. и проч. Я слушал, но не очень-то верил ему, потому что, как талантливый человек, он чересчур впечатлителен. <...>

Вчера проезжали Тулу. До чего связаны все пейзажи Тульской губернии с «Анной Карениной», «Войной и Миром». Глядишь и как будто читаешь Толстого. <...>

9/IX. Приехали. Куда идти? В Цекубу. На горе стоит несколько домов, отдельный дом — огромная столовая. В ней сразу нахожу загорелого и синеглазого Вяч. Полонского, длинного и милого Леонида Гроссмана, Столпнера, столь же лысого, как прежде, но белобородого, Ортодокс (автора марксистской, но хорошей статьи о Толстом), Озаровскую, Станиславского и Качалова. Станиславский меня не узнал, но потом, узнав, бросился вдогонку и ласково приветствовал. Здесь его все «ученые старички» обожают. Смотрят на него благоговейно. И нужно сказать, что он словно создан для этого. Со всеми больше, чем учтив,— дружелюбен и нежен, но без тени снисхождения (как это у Шаляпина) и без тени раболепства (как у Репина) — сановито, величаво и в то же время на равной ноге. Тайна такого рода отношений умрет вместе с ним, но каждый, с кем он говорит, чувствует себя осчастливленным. Мне он сказал, что у него внучка 6 лет, очень любит мои книги, что он и сам их почитывает, что он заканчивает 2-й том своей «Жизни в искусстве»; Качалов сообщил мне детское слово «профессорница». <...> Поели мы всласть — до отвалу и пошли в гостиницу искать комнату, набрели на пансион Ларисса, где нашли Ал. Толстого. Он похудел, глядит молодцом, но, как потом оказалось, каждую ночь регулярно проводил весь месяц в кабаке; разговор у нас был короткий. Он говорил, что Пильняк не имел здесь никакого успеха, что Тальников в своей статье совсем прикончил Маяковского11, «после этого Маяковскому не встать», что у Николая Радлова, который жил здесь же, в той комнате, где я сейчас, украли 200 рублей, и проч. Потом я ходил — и слишком много — глазеть, очень устал, в 5 час. был на вокзале, провожал вместе с «учеными старичками» Станиславского и Качалова — и в сотый раз подумал о том, что Художественники гениальные мастера юбилействовать, хоронить, получать букеты цветов, посылать приветственные телеграммы и проч. Станиславский пожал около сотни рук, причем каждому провожающему сказал что-ниб. специально его, этого человека, касающееся. И как будто нарочно были инсценированы особо трогательные моменты: два чистильщика сапог, армяне, лет по 8 каждый, кинулись в последнюю минуту по буферам к той площадке, где стоял Станиславский, и крепко пожали ему руку: прощай!

Вечером — в Нарзанной галерее. И потом с трудом, с сердцебиением — в постель.

16/IX. Был на «Храме Воздуха». Ветер. Солнце. Обжег себе нос. Вернулся — Тихонов. Ему дали подвальную комнату. Тихонов рассказал, что редактора Чипа — Васильченко — убрали за то, что он написал пасквильный роман, где вывел Рыкова, Сталина и проч. Халатову выговор, Васильченко убрали. Халатов свалил всю беду на О. Бескина... Тихонов только что проехал от Нижнего до Астрахани. Говорит, что впечатление от России ужасное: все нищи, темны, подавлены. Он хотел высадиться в Царицыне, но поглядел на толпу, что стояла на пристани, и — не решился. О Горьком: Горький в плохих руках. Петр Крючков не может дать ему совета, какой линии держаться в разных мелких делах (в крупных — Горький и сам знает), но все эти мелочи, которые должны бы ставить Горького в выгодном свете перед литераторами, учеными и пр., он, Крючков, не умеет организовать.

Тихонов написал сценарий «Леонид Красин», где изображает Красина в двух планах, как светского человека, богатого инженера и как революционера. Кончается побегом его из Выборгской тюрьмы.

А. Н. Тихонов очень хорошо устроил два дела: навязал «Федерации» все рукописи и книги «Круга», потерпевшего крах, и подписал договор с ГИЗом о том, что всю продукцию «Федерации» ГИЗ приобретает за наличные деньги.— Казалось бы, все хорошо,— говорит Тих.,— а я не верю в успех. Нет почвы...

Он ушел играть в лаунтеннис, а потом вернулся с Мих. Кольцовым. Кольцов приехал сюда третьего дня — белые брюки, стриженая голова, полон интересных московских новостей и суждений.

По поводу статьи Горького «Две книги» (о ГАХНе и Асееве)12 он говорит: «Г. не знает, как велик резонанс его голоса. Ему не подобает писать рецензии. Человек, которого на вокзале встречало Политбюро в полном составе, по пути к-рого воздвигают триумфальные арки, не должен вылавливать опечатки в писаниях второстепенного автора. Я считаю Горького очень хитрым, дальновидным мужиком. Он хочет вернуться в Италию. Ему нужно иметь с итальянцами хорошие отношения. Вот он заранее приготовляет себе путь к возвращению — при помощи статьи о Асееве.

Кроме того,— прибавил Кольцов,— в статье об Асееве чувствуется и личная обида».

Я горячо возражал. Г. так объелся похвалами, что похвалы уже не имеют для него никакого вкуса.

— Он, напротив, любит тех, кто его ругает,— сказал Тихонов.

Кольцов засмеялся.

— Верно. Когда Брюсов, к-рый травил Г., приехал к нему на Капри и стал его хвалить, Горький даже огорчился: потерял хорошего врага.

Потом заговорили о Лиле Брик.— <...> нужна такая умная женщина, как Лиля,— сказал Тихонов.— Я помню, как Маяк., только что вернувшись из Америки, стал читать ей какие-то свои стихи, и вдруг она пошла критиковать их строку за строкой — так умно, так тонко и язвительно, что он заплакал, бросил стихи и уехал на 3 недели в Ленинград.

Потом заговорили о Бабеле. Кольцов: — Я помню его в ту пору, когда он только что приехал в Питер и привез три рассказа, которые и прочитал Зозуле.— Можно это напечатать? — Можно! — сказал Зозуля.— Где? — Где угодно.— Он отнес их к Горькому. Мы стали жить втроем, как братья. В то время был голод. Мы ели гузинаки и запивали чаем. Иногда нам перепадала коробка сардин. Бабель делил с нами нашу трапезу братски. Но однажды Зозуля сказал: — Поди посмотри в щелку, как Бабель один ест хлеб.— Я глянул: стоит и жует. Потом вышел и говорит: — Ах молодость, молодость! Вот третий день не видал ни крошки хлеба — и проч.

Кольцов был на Медовом водопаде, увидал там рекламу какой-то певицы или танцовщицы и решил устроить там на скале еще выше рекламу: «ОГОНЕК».

Он уничтожит с января журнал «Смехач» и выпустит новый «Чудак» по-другому, довольно эпигонов сатириконства.

Потом заговорили об Ал. Толстом. Все трое похвалили его дарование, его характер, его Наталию Васильевну и разошлись: они спать, а я страдать от бессонницы.

17/IX. Солнце. От вчерашней ходьбы на «Храм Воздуха» болит сердце. От ветра болит лицо. От безделья — болит душа. День ясный, безоблачный.

22/IX. Вечера холодные. А дни горячи. Сегодня переехал в Цекубу — и блаженствую. Наконец-то у меня, есть письменный стол, могу заниматься. Есть шкаф для вещей. И не вижу хищного, злого, притворно-сантиментального лица Лариссы. Три дня с волнением ждал телеграммы о Бобе — и сегодня инженер Мих. Як. Скобко принес мне за обедом такую телеграмму:

ПРИНЯТ ПОЛИТЕХНИЧЕСКИЙ ИНЖЕНЕРНО СТРОИТЕЛЬНОЕ КРЕПКО ЦЕЛУЮ = МАМА =

Я страшно обрадовался — и даже заплакал. Ну вот и перед Бобой открывается новая огромная жизнь. Пропал куда-то мой черноголовый малыш, смешной и картавый ребенок...

Сегодня впервые я принял целую нарзанную ванну. Познакомился с Ромашовым. Он говорит, что еще в Киеве слушал мои лекции. <...>

Вчера читала в Цекубу Озаровская с огромным успехом, хотя ее свадебные причитания излагаются ею не по-народному, а в драматической форме с излишними интонациями, которых в народной песне нет. (Сваха, невеста, брат невесты.) Надо бы матовее, без рельефа. Но рассказ ее о замерзших песнях, которыми архангельские купцы торгуют с англичанами, превосходен и подан читателю с максимальным эффектом. Сегодня меня и ее позвала к себе здешняя врачиха Екатерина Алексеевна, старуха, у которой собираются писатели. Не хочется обидеть, но и идти не хочется.

Сейчас у меня были 4 армянина, из них один — Аветик Исаакян, знаменитый поэт. Невозможно передать, до чего симпатичен этот человек. Скромен, молчалив, без малейшей позы, он жил среди нас 2 недели, и никто не знал, кто он такой. Между тем слава его такова, что, когда я заговорил о нем с парикмахером-армянином (на Тополевой улице), он сейчас же прояснился лицом и по-армянски стал цитировать его стихи. Заговорил с чистильщиком сапог, он тоже: «Аветик, Аветик». Лицо у него рассеянное и грустное. Говорят, что советская власть (которая выдает ему небольшую пенсию) не пускает его за границу к семье. Поразительно, что когда я попросил его прочитать по-армянски хотя бы 4 строки какого-нибудь его стихотворения, он не мог, все забыл, а когда мы устроили армянский вечер и с эстрады читали его стихи, он сидел среди публики, пригнувшись и прикрывая лицо. На эстраду ни за что не вышел и не произнес вслух ни одного слова. Армяне живут так сплоченно, что он — чистил себе сапоги у чистильщика-армянина, стригся у парикмахера-армянина, ездил на извозчике-армянине, ходил пить чай к армянину-архитектору Хаджаеву и проч. и проч. Ко мне он как будто привязался и рассказывал, что в Армении очень хорошо переведены мои детские книги.

5 ноября. Кисловодск. Озаровская: у нее как будто был удар. Ходит она, как дряхлая старуха. Временами пропадает у нее зрение. Она рассказывала свои воспоминания о Менделееве, в тысячный раз: я помню, как она рассказывала их в редакции «Речи» в 1908 или 1909 году (двадцать лет назад!) точь-в-точь теми же словами, как сейчас. Загадка в том, что она рассказывает 20 лет только о Менделееве (из своих воспоминаний) — затверделыми привычными словами, не меняет ни одной запятой. Она женщина умная и даровитая, но вкус у нее слабоват, и, например, о Козлике и Волке она рассказывает гнусный вариант, самоделку интеллигентскую в то время, когда есть в этих стихах магические строки:

Ах ты зверь, ты зверина,

Ты скажи твое имя.

Я продержал корректуру ее «Менделеева» — дал ей взаймы 60 рублей — и вообще мы сдружились. Она устраивает свой юбилей в январе и откровенно пригласила к себе в юбилейный комитет Переверзева и Елену Борисову. Сама наметила, кто будет ее чествовать — вслух, с эстрады, но это вышло у нее очень хорошо.<...> Был здесь академик Багалей, украинский историк. Бесталанный, серый писатель, ставший по приказу начальства марксистом. Я прочитал его биографию, изданную украинской Ак. Наук,— нудное и убогое сочинение. Ни одной характеристики, ни одного колоритного эпизода. Каждая страница — по стилю казенная бумага. Но в разговоре приятен: прост, ненапыщен, много рассказывал о Потебне, о своей невесте: как она нарочно снялась не рядом с ним, а с каким-то студентом, который был влюблен в нее: «Это была политика». Вообще он политикан и хитрец и тоже весь поглощен собою.

Столпнер: великий диалектик, очень оригинальная фигура. Марксист, который верит в бога! Теперь у него все в прошлом — и он привязался ко мне, как к человеку, видевшему его былую славу.<…>

Вяч. Полонский и его жена были здесь очень милы, всеми любимы; они оба дружны и приятны. Но как-то мы разговорились с ним вечером у «Храма Воздуха», и он заговорил о себе как о великом человеке, what he is not [ 108 ]. Он работяга — и только. Статьи его не гениальны, иногда безвкусны и по стилю не слишком изысканны. У меня он перенял мою былую нехорошую хлесткость — но, конечно, литературу он любит и линию в ней ведет благородную (насколько это возможно).

Никогда я не забуду этих дней в Цекубу. Наша «хозяйка», Ел. Бор. Броннер, женщина властная, эгоцентрическая, не управляет, но царствует. У нее в Москве огромные связи, ее муж — правая рука Семашки, она знакома со всей ученой, артистической, партийной Москвой, отлично разбирается в людях и обладает огромным талантом к управлению ими. Все у нее ходят по струнке, ей 47 лет, она не утратила былой красоты, она очень цельный человек, откровенный, немного презирающий всех нас. Прекрасная рассказчица. Очень хорошо рассказала мне, как в Цекубу приехал пролет. писатель Артем Веселый и ее сын Боря вдруг стал ругаться по матери. Веселый сошелся с Борей и научил 10-летнего мальчика самым ужасным ругательствам, называл ученых буржуями — и не желал даже сидеть с ними за одним столом, а беседуя с Ел. Бор., сам того не замечая, матюкался на каждом шагу. «Я так и похолодела, когда услыхала вдруг 3 слова, а потом ничего, привыкла».

Был здесь и Ромашов, с тоненькой и бледной женой. Он прочитал мне свой «Воздушный пирог», чудесную, полнокровную вещь, где характер Семена Рака поднимается на боевую высоту, и мне его дарование очень понравилось, но он сам зол, обидчив, не прост, подозрителен. Я думаю, что таким его сделала сцена, где человек человеку волк. Работнику сцены — особенно теперь — необходимо иметь острые зубы и когти. Но он эти зубы и когти зачем-то направлял против меня — и наши отношения стали мучительными. Каждый вечер он приходил ко мне и доводил меня до белого каления. Я был очень рад, когда он уехал. Он рожден драматургом. Его отец и мать были актеры, он с детства — в театре, разговаривая, он цитирует, в виде поговорок, строки из Гоголя, Островского, Грибоедова, Мольера. Кроме того у него хорошая литер, школа: он был поэтом, писал много стихов, водился с Брюсовым, Вяч. Ивановым.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-07-25 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: