II, ЭЛЕМЕНТЫ КАРНАВАЛИЗАЦИИ У ГОГОЛЯ 3 глава




1 Г у ко век и и Г. А. Реализм Гоголя. М. — Л., Гослитиздат, 1959, с. 85.

2* 35


Наконец, остановимся еще на одном описании — из «Мертвых душ». Десятая глава. Смерть прокурора, «Параличом ли его или чем другим прихватило, только он как сидел, так и хлопнулся со стула навзничь. Вскрикнули, как водится, всплеснув руками: «Ах, боже мой!», послали за доктором, чтобы пустить кровь, но увидели, что прокурор был уже одно бездушное тело. Тогда только с соболезнованием узнали, что у покойника была, точно, душа, хотя он по скромности своей никогда ее не показывал. А между тем появление смерти так же было страшно в малом, как страшно оно и в великом человеке: тот, кто еще не так давно ходил, двигался, играл в вист, подписывал разные бумаги и был так часто виден между чиновников с своими густыми бровями и мигающим глазом, теперь лежал на столе, левый глаз уже не мигал вовсе, но бровь одна все еще была приподнята с каким-то вопросительным выражением. О чем покойник спрашивал, зачем он умер, или зачем жил, об этом один бог ведает».

Это описание несколько отличается от всех разобранных выше. Моменты прямого сострадания, участия в умершем здесь исключаются или сводятся до минимума — не только в реакции персонажей, но и повествователя. Или, говоря точнее, эти моменты получают метафизическое, философское выражение. На первый план выступает само значение перехода от жизни к небытию, мгновение этого перехода (последний и в самом деле сведен к одному мгновению: «только он как сидел, так и хлопнулся со стула навзничь...»), сама ужасающая внезапность смерти. Смерть не сочетаема с жизнью, хотя бы последняя не знала никаких высоких движений и сводилась к отправлению простейших функций («...ходил, двигался, играл в вист, подписывал разные бумаги...»). Смерть страшна «в малом... как и в великом человеке». Если в «Шинели» или «Старосветских помещиках» смерть «малого» взывала к такому же состраданию, такому же участию, как смерть любого человека (в то время как официальное мышление грозит закрепить и интенсифицировать эту убывающую малость, поставив ее на самое низкое место — ниже «мухи»), то в «Мертвых душах» смерть малого и смерть великого уравнены как философский феномен. Уравнены в смысле абсолютной нелогичности; странности, ужасности исчезновения индивидуально-живого. А также в связи с этим, в смысле постановки коренных вопросов бытия («...зачем он умер, или зачем


жил»). Уравнены, независимо даже от конкретных ответов на эти вопросы, даже при характерно-гоголевском умолчании, отказе от определенного вывода («...об этом один бог ведает») '.

Сдвиг в философскую плоскость отвечает общему духу и строю «Мертвых душ», но его исходный пункт — та же абсолютная непримиримость индивидуальной смерти и жизни целого, которую мы проследили во всех аналогия-' ных описаниях.

* * *

Переосмысление мотивов, образов и сцен, традиционно связанных с народной карнавальной смеховой культурой, усложнение амбивалентности, зияющий контраст индивидуальной смерти и жизни целого, обостренно-трагическое

1 Поясним эту особенность гоголевского изображения следующей аналогией. В «Двух физиологических очерках» (1846) А. Кульчицкого, одного из представителей так называемой «натуральной школы», рассказывается о пошлой, бессодержательной жизни «водевилиста» и «непризнанного поэта»: «...Оба эти лица жалки, пусты, никогда не могут они взглянуть прямо в свою сущность и никогда не думают об этом... Одна только смерть, прикасаясь к ним своею величественною рукою, заставляет нас верить, что и они люди...» Эти строки, завершающие произведение, явно подсказаны сценою смерти прокурора в «Мертвых душах». Смерть контрастирует с жизнью персонажа, открывает в нем нечто неожиданное, переводит его с одного уровня (механического, животного) на другой (человеческий). Но «ответ» Кульчицкого более определенный, особенно если учитывать общий контекст «натуральной школы». «Натуральная школа» заострила антитезу потенциальных возможностей человека и их конкретной реализации, высокого предназначения человека и его пошлого реального существования (ср. у Некрасова в неоконченном романе «Жизнь и похождения Тихона Тростникова», 1843—1848 гг.: «И в один день нападает на меня хандра невыносимая, тоска смертная, сильней и сильней разгорается божия искра, заглохнувшая под пеплом нужды и житейских забот...»). Смерть доводит эту антитезу до предела, раскрывает, так сказать, загадку жизни. У Гоголя все сложнее: во всей глубине обнажена философская проблематика бытия, как некая бездонная бездна, но что в ней сокрыто —· не говорится. Гоголевское: «Зачем жил, об этом один бог ведает» — напоминает строки «Медного всадника»: «И жизнь ничто, как сон пустой,IIНасмешка неба над землей»; по в то же время гоголевский холодный скепсис дан в форме неопределенности. Не предуказана ни разгадка «тайны», ни даже само се наличие (или отсутствие).

Добавим, что заострение в «натуральной школе» антитезы — человеческая сущность (назначение) и реальное существование — это типичный пример развития и в то же время выпрямления гоголевской сложной художественной философии.


ощущение этого контраста, ведущее к постановке философских проблем,— все это заставляет видеть в Гоголе характернейшего комического писателя нового времени, несводимого к традиции карнавального смехового начала (хотя и имеющего с нею точки соприкосновения)1. Анализ других сторон гоголевской поэтики, мы надеемся, подтвердит и конкретизирует этот вывод.

Глава вторая

«СТРАШНАЯ МЕСТЬ». ПЕРСПЕКТИВА В ГЛУБЬ ГОГОЛЕВСКОГО ХУДОЖЕСТВЕННОГО МИРА

I. ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ

Среди произведений, которые наиболее ярко демонстрируют особую, гоголевскую сложность художественного письма, должна быть названа «Страшная месть». Андрей Белый даже считал эту повесть характернейшим произведением Гоголя «первой творческой фазы». «Всё здесь подано пацярчайше, нигде нет прописей; всё, надлежащее быть прочитанным, показано как бы под вуалью приема, единственного в своем роде. Не осознав его,— ничего не прочтешь; и только ослепнешь от яркости образов. Сила достижений невероятна в «Страшной мести»; только «Мертвые души» оснаривают произведение это» 2.

1 Очевидны также точки соприкосновения гоголевского твор
чества с древними иекарпавалышмн формами комического. В этих
формах, которые исследовала О. Фрейденберг, а в последнее время
А. Гуревич. но происходило амбивалентное снижение сакраль
ного, высокого, страшного и т. д. Наоборот, «низовое» восприни
малось «в контексте серьезного, придавая последнему новое из
мерение»; «в этой системе сакральное не ставится смехом под
сомнение, наоборот, оно упрочивается смеховым началом, которое
является его двойником u спутником, его постоянно звучащим
эхом» (Гуревич А. Я. К истории гротеска. «Верх» и «низ» в
средневековой латинской литературе. — Известия АН СССР. Серия
литературы и языка, 1975, № 4, с. 327). Постоянство, неотменяе~
мостъ
страшного подчас сближают гоголевский комизм с этой не»
карнавальной формой комического.

Однако общий эмоциональный спектр гоголевской амбивалентности сложнее, не говоря уже о философской постановке таких новых проблем, как контраст индивидуальной смерти и продолжающейся жизни целого. Перед нами другая, новая форма комического, в которую, однако, вплетены нити, идущие от древних форм.

2 Белый Андрей. Мастерство Гоголя. Исследование. М. — Л,,

ОГИЗ, 1934, с. 54,


«Яркость» письма в «Страшной мести» способна ввести в заблуждение: оно кажется простым до лубочпости, до плакатности. Отсюда вошедшее и в школьный и в вузовский обиход разделение повести на два контрастных плана: с одной стороны — героика, с другой — отщепенство. Первое — приподнятое, эпически широкое, со знаком плюс; второе — сниженное, ужасное, со знаком минус. Вот типичное суждение: «Если основная патриотическая тема повести раскрывается в образах Данилы, Катерины, казаков и осуществлена стилевыми средствами народно-героического эпоса, то образ предателя-колдуна разрешен Гоголем в плане романтически-ужасного гротеска... Мысль о вине человека, отпавшего от коллектива, изменившего своему народу, Гоголь в «Страшной мести» выразил в романтически условных образах, удалившись от той реалистической основы, которая определяла жизненность повестей «Вечеров» '.

Обратим внимание на категорическое определение исследователем вины одного из персонажей: она неизбежно вытекает из контраста двух планов, из кажущейся предельной простоты манеры «Страшной мести». Поэтому, так сказать, заново зондируя эту манеру, мы должны спросить себя, в чем же конкретно вина «колдуна», отца Катерины. Это будет контрольный вопрос к более глубокому определению поэтики произведения.

Нетрадиционный подход к пей наметил А. Белый, описавший то, что он называет «приемом» «Страшной мести».

«Явленью колдуна на пире предшествует рассказ о том, как не приехал на пир отец жены Данилы Буруль-баша, живущего на том берегу Днепра: гости дивятся белому лицу пани Катерины; «но еще больше дивились толу, что не приехал... с нею старый отец...»

Отец подан при помощи «не».

Есаул Горобец поднимает иконы — благословить молодых: «...не богата на них утварь, не горит ни серебро, ни золото, по никакая нечистая сила не посмеет прикоснуться к тому, у кого они в доме...»

Колдун подан при помощи «не»2, — заключает А. Белый.

Что же представляет собою поданный таким образом колдун-отец?

1 Белый А н д p e п. Мастерство Гоголя, с. 57.

2 Т а м ж с, с. 67.


«Наивные современники Гоголя не постигли стилистической рисовки колдуна частицами «не», прощепившими его контур не линиями, а трещинами в глубину провала, дна которого «никто не видал». Эта рисовка, иначе говоря, обступающие колдуна всевозможные отрицательные словечки, набрасывают на все происходящее сеть иронии — только иронии скрытой, трудно различимой. В «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» «гоголевская усмешка явна; в «Страшной мести» не увидели этой усмешки в подаче «бреда» под формой диканьской вселенной; не увидели, что мало говорящая «фантастика» — много говорящая характеристика показанного коллектива; страшит он, этот коллектив, видящий в непрочитанных действиях чужака весь позитив страшных, колдовских деяний...» '

А. Белый, однако, не ограничивается констатацией неопределенности гоголевского рисунка и связанной с ним особой ироничности; он хочет разгадать, что за всем этим скрывалось. Скрывалась «необъяснимость дикарям поступков личности, может, тронутой Возрождением: понятно, что колдун тянется к ляхам и братается с иностранцами». «...Сомнительно, что «легенда» о преступлениях колдуна не бред расстроенного воображения выродков сгнившего рода, реагирующих на Возрождение; мы вправе думать: знаки, писанные «не русскою и не польскою грамотою», писаны... по-французски или по-немецки; черная вода — кофе; колдун — вегетарианец; он занимается астрономией и делает всякие опыты, как Альберт Великий, как Генрих из Орильяка...» 2

А. Белый, таким образом, перетолковывает события и факты повести — особый вид интерпретации, который уже резко отклоняется от художественной основы. Ведь в произведении указанные А. Белым события и факты даны не субъективным планом одного из персонажей, а самим повествователем; поддерживаются всей событийной и повествовательной системой. Следовательно, они должны быть не дешифрованы, а поняты в самом своем «фантастическом» качестве. А. Белый словно натягивает материал повести на другую колодку. Но так можно переиначить любое произведение с элементами фантаста-" ки, особенно фольклорного типа. Реалистическое снижен

1 Белый Андрей. Мастерство Гоголя, с. 57.

2 Т а м ж е, с. 67.


пие А. Белым фантастики «Страшной мести» до возрожденческой темы, таинственных знаков — до французского текста, неизвестного черного напитка — до кофе и т. д.— < в какой-то мере аналогично методологии старших мифологов (например, русского фольклориста прошлого века А. Афанасьева), распознававших в Илье Муромце модификацию бога-громовика, в пиве, которое он пьет,— «старинную метафору дождя», а его стрелах — молнии и т. д.1.

II. ПРИЕМ ИСКЛЮЧЕНИЯ И ФУНКЦИЯ МИФА

Вероятно, основной «прием» обрисовки колдуна (мы пока ограничимся только им) правильнее видеть не в системе отрицаний, но в системе исключений. Это именно прием исключения: то, что характеризует колдуна, принадлежит только ему, единственно в своем роде. При этом необязательны отрицание или неопределенность признака. Иногда признак может быть очень определенным и конкретным.

«Вдруг все лицо его переменилось: нос вырос и наклонился на сторону, вместо карых, запрыгали зеленые очи...» и т. д. На наших глазах колдун отчуждается от казачьей стихии. Карие (иногда черные) очи — признак родовой общности (в «Майской ночи...» Галя говорит Левко: «Я тебя люблю, чернобровый козак! За то люблю, что у тебя карие очи...»). Человек с карими очами — свой; с зелеными, да еще прыгающими, выпадает из общности.

«Вдруг вошел Катеринин отец... с заморскою люлькою в зубах...» У старика «висела сабля с чудными каменьями». «Заморская люлька» и «чудные каменья» выполняют ту же функцию, что зеленые очи вместо карих.

Прием исключения — и в описании фамильного кладбища колдуна, где «гниют его нечистые деды». Не похоже оно на обычное кладбище: «Ни калина не растет меж ними (крестами), ни трава не зеленеет, только месяц греет их...»

Не следует думать, что водораздел проходит по линии: русское (украинское) — «бусурманское», православное —

1 См.: Афанасьев А. Н. Поэтические воззрения славян на природу, т. I. M., 1885, с. 304—305.


неверное, свое — чужое. А. Белый явно абсолютизирует эту грань, видя в старике пришельца из другого, инонационального, европейского, «возрожденческого» мира». Но колдун изначально чужд тому миру так же, как и православному. Прием исключения идет вширь, отделяя старика от всех и вся. Это видно, например, в перечислении того, что не хотел есть и что ел колдун,— своеобразный ассортимент блюд, который ставит в тупик Данилу, превосходя все его ожидания и предположения. «Не захотел выпить меду!», «Горелки даже не пьет!» — то есть не любит того, без чего не обходится «добрый козак». Но тут же Дапило вспоминает, что «католики даже падки до водки, одни только турки не пьют». Старик бранит галушки: «Знаю, тебе лучше жидовская лапгаа», подумал про себя Данило». Однако колдун не ест и лапшу. «Только одну лемишку с молоком и ел старый отец» да потягивал из фляжки «какую-то черную воду». Обращает на себя внимание полная необычность еды '.

Такая же установка в описании оружия в замке колдуна. «Висит оружие, по всё странное: такого не носят пи турки, ни крымцы, ни ляхи, ни христиане, ни славный народ шведский» — то есть практически ни одни «народ». Это знаки какой-то нечеловеческой, запредель-пой силы. Заметим, что в перечне народов — и те, с которыми воюют казаки и на стороне которых выступал («ляхи») или собирался выступить («крымцы») колдун. Красноречиво, однако, уточнение, касающееся последнего случая: «...направил путь к татарам прямо в Крым, сам не зная для чего». У колдуна нет общности и с теми, руку которых он держит.

Особый вид приема исключения в повести — осмеяние колдуна другими (осмеяние действительное или кажущееся ему). Одна из функций смеха в том, что осмеиваемый исключается из общности людей, между ним и ею возникает непроходимая преграда. Осмеяние граничит с преследованием.

Катерина пересказывает молву о колдуне: «Говорят, что он родился таким страшным... π никто из детей сызмала не хотел играть с ним... Как страшно говорят: что

1 Эффект тут именно в песочстаемостп, странности. С одной стороны, лешника (изготовлявшаяся пз ситной или гречневой пуки) — блюдо неизыскатшое. Н. Маркович упоминает его, описывая «простонародную кухню» (Маркович II. Обычаи, поверья, кухня и напитки малороссиян, с. 156). С другой стороны, какая-то неведомая «черная вода»,


будто ему всё чудилось, что все смеются над ним. Встретится ли под темный вечер с каким-нибудь человеком, и ему тотчас показывалось, что он открывает рот и вы-скаливает зубы. И на другой день находили мертвым того человека».

Потом эта сцена троекратно отзовется: смехом коня, схимника (мнимым смехом) и, наконец, всадника. В двух случаях повторяется вид смеющегося (открытый рот, белеющие зубы), но с возрастающей функцией преследования: человеческое действие оказывается принадлежащим коню или схимнику, давно удалившемуся от мира, то есть вся живая природа, а также божественная сила отступаются от старика.

В первом случае момент страшного усиливается еще естественной похожестью и зримостью образа: ржущий = смеющийся конь. «Вдруг конь на всем скаку остановился, заворотил к нему морду и, чудо, засмеялся! Белые зубы страшно блеснули двумя рядами во мраке!.. Дико закричал он и заплакал, как исступленный. Ему чудилось, что всё со всех сторон бежало ловить его». Сравним в сцене со схимником, где момент страшного усиливается еще ассоциациями осклабляющегося мертвого черепа: «...Ты смеешься, не говори... я вижу, как раздвинулся рот твой: вот белеют рядами твои старые зубы!..» и т. д. В этой сцене повторяется также убийство колдуном своего обидчика, преследователя (мптгмого).

Сложность ответа на вопрос, в чем вина колдуна, предопределена уже несовпадением субъективных планов повествователя и персонажей. Для последних, прежде всего для Данилы, колдун, как н отец Катерины (вначале Дапило еще не знает, что это одно лицо, — носитель злой воли. Жестокие π нечестивые дела якобы проистекают всецело из его намерения и интересов. «...Отец твой не хочет жить с нами в ладу». «Нет, у него не казацкое сердце». Колдун-старик — даже высшее воплощение злой воли; так, по крайней мере, считает Данило: «Знаешь ли, что отец твой антихрист?» Сложнее отношение к колдуну повествователя.

Правда, в целом в повести господствует почти нерасторжимая близость автора к своим персонажам — казакам, что видно, например, в сцене боя: «Коли, козак! гуляй, козак! Но оглянись назад: нечестивые ляхи зажигают уже хаты и угоняют напуганный скот. И как вихорь, поворотил пан Данило назад...» Пан Данило словно услышал предостережение повествователя (или, что одно


и то же, повествователь своим предостережением выразил невольную догадку Данилы).

Иногда кажется, что повествователь разделяет мнение Данилы о злой воле старика. В сцене колдовства: «Нечестивый грешник! уже и борода давно поседела, и лицо изрыто морщинами... а все еще творит богопротивный умысел». «Богопротивный умысел» — это недвусмысленная оценка, данная повествователем.

Но вот более сложный случай. Колдун сидит в подвале, «закованный в железные цепи», ждет казни. Описывается, что он видит и чувствует. Потом подключается авторский план — возникает типично гоголевская нота: «Пусто во всем мире. Унывно шумит Днепр. Грусть залегает в сердце. Но ведает ли эту грусть колдун?» Ответа на вопрос нет. Но уже то интересно, что возможно предположение о некоторой общности переживаний автора и персонажа '.

Вернемся, однако, к сцене колдовства. Старику показалось незнакомое лицо. «И страшного, кажется, в нем мало; а непреодолимый ужас напал на него... Колдун весь побелел как полотно». Таинственное лицо — это, вероятно, Иван, мститель, незнакомый колдуну, обиженный его дальним пращуром. Все это выяснится потом, из эпилога. Пока же обращает на себя внимание странность поведения колдуна. До сих пор мы (вместе с Данилой) могли считать его суверенным источником зла, так сказать, его высшей инстанцией. Но оказалось, его сила ограничена какой-то другой, более могущественной силой. До сих пор мы могли считать его способным наводить страх па всех. Оказалось, он сам подвластен приступам непреодолимого страха.

Разъяснение всему — в финале повести, в песне слепого бандуриста, n мифе. Финал разъясняет, что на колдуне вина его далекого предка, Петро, позавидовавшего своему названому брату Ивану и убившему его. Наказание было испрошено Иваном, определено божьим решением, а это ставит великого грешника, колдуна, в новую ситуацию.

Миф в «Страшной мести» находится в особом, но не конфликтном отношении с основным действием. Он за-


вершает действие, открывает в нем неясное, предлагает свое объяснение, но последнее ни в чем не противоречит прежде сказанному. Мы уже видели трясение земли, вставание мертвецов (предков колдуна) из гроба, видели «человека с закрытыми очами» (Ивана), видели смерть колдуна, месть колдуну его предков — все то, что будет фигурировать в мифе. Неопровергаемость мифа, его совпадение с событиями повести перевертывают перспективу: финал повести становится завязкой и главным трагическим действием, а судьба колдуна, Данилы, Катерины — ее реальным финалом. Взглядом из глубины по-иному освещается вина колдуна и характер «страшной мести».

III. ДВА ВЫВОДА

По крайней мере, два вывода следуют из обратной перспективы, установленной финалом повести.

Прежде всего, перед нами проявление особого типа сознания — родового, в котором понятие индивидуально«сти растворяется в понятии рода — как целого, как общего. Об этом уже писали А. Белый и в последнее время Ю. Лотман ', но нам, со своих позиций, необходимо внести дополнения и коррективы.

Родовой тип сознания наиболее отчетливо выражен в мифе, обращенном к праисторическому времени. Преступление Петро, позавидовавшего побратиму, направлено и против Ивана, и против единственного его сына, то есть поражает весь род («...лишил меня честного моего рода и потомства на земле. А человек без честного рода и потомства, что хлебное семя, кинутое в землю и пропавшее даром...» — говорит Иван). Со своей стороны, Иван выспрашивает месть для всего рода Петро («Сделай же, боже, так, чтобы все потомство его не имело на земле счастья!»). Род Петро пресекается на колдуне, на его дочери и зяте, а также на самой младшей его отрасли, внуке Иване, совпадающем в своем имени с главою давно погубленного рода. С другой стороны, было предопределено, что в роде Петро наказание распространялось бы не только на все потомство, но и одновременно — от преступлений самого большого грешника, колдуна, па его


 


1 Спустя много лет, в «Выбранных местах из переписки с друзьями», в статье «Светлое воскресенье», Гоголь уже от своего имени почти дословно повторит первую фразу: «Боже! пусто и страшно становится в твоем мире\»


1 См.: Л о т м а и Ю. М. Из наблюдений над структурными принципами раннего творчества Гоголя. — Ученые записки Тартуского государственного университета, 1970, вып. 251, с. 17—45,


предков, на весь вымерший уже род («от каждого его злодейства, чтобы деды и прадеды его не нашли бы покоя в гробах...»), и от них — на великого грешника снова, Родовая вина перекрестно увязывает всех — и живущих и умерших. Закон мести «жизнь за жизнь» расширяется до закона — потомство за потомство, род за род.

Тем не менее, вопреки А. Белому, точка зрения рода не есть точка зрения всей повести. А. Белый считал, что повесть в своей первичной основе выражает именно родовое (коллективное) начало; если же она это делает неубедительно или противоречиво, то вопреки намерениям автора. «Адвокат родовой патриотики, Гоголь топит «клиента» [род] почище прокурора»: патриархальная жизнь «приводит к бессмыслице явления на свет без вины виноватого» Ч Вывод соответствует общему взгляду исследователя на Гоголя как на идеолога коллективизма, исподволь изменяющего принятому началу. «Личное у Гоголя — мелко, не эстетично, не героично; личность, выписавшись из дворянства, крестьянства, казачества, гибнет телесно с Поприщиным или... прижизненно мертвенеет в мещанском сословии, в которое переползает дворянчик» 2, Однако акцент следует резко сместить: из анализа трансформации карнавального начала (в предыдущей главе)' видно, что выдвижение вперед индивидуальных моментов не было для Гоголя случайным и непроизвольным. В этом направлении развивалась вся его поэтическая система, и означенный сдвиг, в свою очередь, освящался особым эстетизмом, вел к поэтизации и утеплению всей атмосферы, окутывающей гибель индивидуального начала. Формула «адвокат родовой патриотики» слишком неточна для поэтическо-философской системы Гоголя, отражающей судьбу древних психологических переживаний и комплексов в исторически изменившееся время. Это видно и на отношении к родовой вине.

Ю. Лотман считает, что в «Страшной мести» отразилась сама «сущность архаического мировоззрения» со свойственной ей «системой категорий» и, в частности, с пониманием вины (греха). «Злодей Петро, убив побратима... становится зачинателем нового и небывалого зла. Преступление его не уходит в прошлое: порождая цепь новых злодейств, оно продолжает существовать в настоящем π непрерывно возрастать. Выражением этого пред-


ставления становится образ мертвеца, растущего под землей с каждым новым злодейством» '. Это верно лишь с той поправкой, что «архаическое мировоззрение» не исчерпывает точку зрения повести в целом, что повествование все время преодолевает древнюю «систему категорий», сталкивая их с новыми, современными.

Казалось бы, кто как не Данило должен быть последовательным «адвокатом родовой патриотики», до конца представлять родовое начало (в этом качестве его и воспринимал А. Белый). Для Данилы существует только общность, целое — боевых товарищей, армии, Украины, Однако нарочитая сложность его ситуации в том, что, будучи последовательным, он должен признать всецело виновными и себя, и жену, и своего сына — как принадлежащих к проклятому роду. Но этого-то он и не делает, не хочет делать. «Если бы я знал, что у тебя такой отец, я бы не женился на тебе... не принял бы на душу греха, породнившись с антихристовым племенем». Но тут же Данило успокаивает жену: «...я тебя теперь знаю и не брошу ни за что. Грехи все лежат на отце твоем». Личный опыт, привязанность к близкому человеку решают больше, чем идея «племени». Финал родовой драмы разыгрывается уже в исторически новое время. Древний тип сознания трагически противоречит развивающейся индивидуализации и личной судьбе.

Но это же самое противоречие имеет вторую, кажется, совсем не отмеченную еще сторону: некую неправильность в божьем решении, чьей волей установлена форма наказания.

«Страшная казнь, тобою выдуманная, человече!» — сказал бог. «Пусть будет все так, как ты сказал, по π ты сиди вечно тал на коне своем, и не будет тебе царствия небесного, покаместь ты будешь сидеть на копе своем!»

Высшее решение не сообразовано с течением времени; оно длится вечно («...ты сиди вечно там на коне своем»; так же навечно определены муки великого мертвеца под землей и всего его потомства). Высшее решение не знает милосердия, не считается с переходом от родового к индивидуальному принципу. Оно надвременно и надысто-рично. В то время как текучесть, изменения бытия властно заявляют о себе.


 


1 Б о л ы и Андрей. Мастерство Гоголя, с. 67,

2 Т а ы ж с, с. 103,

4S


. 'Лотман Ю. М. Звонячп в прадЪдшою славу. — Ученью записки Тартуского государственного университета, 1977, вып. 414, с. 99,

47


От божьего суда идет страшная функция осмеяния как преследования, отвержения, исключения из общности (смех окружавших колдуна, смех его коня, кажущийся смех схимника). Ведь это Иван просил бога сделать так, чтобы «повеселился бы я, глядя на его муки!» (ср. перед отим смех братоубийцы: «Засмеялся Петро и толкнул его пикой...»; а затем смех спящего всадника: «...увидел несшегося к нему колдуна и засмеялся»),

Бог, однако, «посмеялся» и над самим Иваном — «посмеялся» надо всеми. Ибо в своем суде он не присоединяется полностью ни к одной из сторон — ни к пострадавшему, ни к обидчику. Высшее решение непредсказуемо и надлично. Оно воздает каждому свое — и истцу, и ответчику, и потомкам последнего, и людям, вообще не йричастным к «страшному, в старину случившемуся делу»: «И пошло от того трясение по всей земле. И много поопрокидывалось везде хат. И много задавило народу». Если наказание Ивана можно еще объяснить его несмягчаемой ожесточенностью и отсутствием духа всепрощения, то случаи гибели людей во время землетрясения моральному объяснению не поддаются.

Мало считать, что индивидуальная судьба растворяется в родовой вине. Действие разрушения и гибели выходит за пределы родовой вины преступного рода, выходит за пределы вины пострадавшего и стремится к угрожающему расширению своей сферы.

Само понятие страшной мести последовательно переходит из одного плана в другой: это месть Петро Ивану (характерно, что его поступок, внушенный завистью, определяется как месть: «...затаил глубоко на душе месть»); месть Ивана роду Петро, причем такая, которая определяется лишением последнего возможности мщения («...ибо для человека нет большей муки, как хотеть отмстить и не мочь отмстить»), месть (несостоявшаяся) Данилы колдуну и т. д. Но это и месть Бога — высшая форма мести. Преломляясь из одной плоскости в другую, «месть» накапливает моменты страшного, жесткого до тех пор, пока нам не откроется вся бездна этого понятия — Страшная месть.

IV. НЕСКОЛЬКО ПАРАЛЛЕЛЕЙ



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-11-19 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: