К читателю от сочинителя 33 глава




— Это другое дело, Афанасий Васильевич. Я знаю, что это я делаю не для человека, но для Того, Кто приказал нам быть всем на свете. Что ж делать? Я верю, что Он милостив ко мне, что как я ни мерзок, ни гадок, но Он меня может простить и принять, тогда как люди оттолкнут ногою и наилучший из друзей продаст меня, да еще и скажет потом, что он продал из благой цели.

Огорченное чувство выразилось в лице <Хлобуева>. Старик прослезился, но ничего не перечил.

— Так послужите же Тому, Который так милостив. Ему так же угоден труд, как и молитва. Возьмите какое ни на есть занятие, но возьмите как бы вы делали для Него, а не для людей. Ну, просто хоть воду толките в ступе, но помышляйте только, что вы делаете для Него. Уж этим будет выгода, что для дурного не останется времени — для проигрыша в карты, для пирушки с объедалами, для светской жизни. Эх, Семен Семенович! Знае­те вы Ивана Потапыча?

— Знаю и очень уважаю.

— Ведь хороший был торговец: полмиллиона было; да как увидел во всем прибыток — и распустился. Сына по-французски стал учить, дочь — за генерала. И уже не в лавке или в бирже­вой улице, а все как бы встретить приятеля да затащить в трактир пить чай. Пил целые дни чай, ну и обанкротился. А тут Бог несча­стье послал: сына не стало. Теперь он, видите ли, приказчиком у меня. Начал сызнова. Дела-то поправились его. Он мог бы опять торговать на пятьсот тысяч. «Приказчиком был, приказчи­ком хочу и умереть. Теперь, говорит, я стал здоров и свеж, а тогда у меня брюхо-де заводилось, да и водяная началась. Нет», — гово­рит. И чаю он теперь в рот не берет. Щи да кашу — и больше ничего, да-с. А уж молится он так, как никто из нас не молится.

А уж помогает он бедным так, как никто из нас не помогает; а другой рад бы помочь, да деньги свои прожил.

Бедный Хлобуев задумался.

Старик взял его за обе руки.

— Семен Семенович! Если бы вы знали, как мне вас жал­ко. Я об вас все время думал. И вот послушайте. Вы знаете, что в монастыре есть затворник, который никого не видит. Человек этот большого ума, — такого ума, что я не знаю. Я начал ему говорить, что вот у меня есть этакой приятель, но имени не ска­зал, что болеет он вот чем. Он начал слушать, да вдруг прервал словами: «Прежде Божье дело, чем свое. Церковь строят, а денег нет: сбирать нужно на церковь». Да и захлопнул дверью. Я думал, что ж это значит? Не хочет, видно, дать совета. Да и зашел к наше­му архимандриту. Только что я в дверь, а он мне с первых же слов: не знаю ли я такого человека, которому бы можно было поручить сбор на церковь, который бы был или из дворян, или <из> купцов, повоспитанней других, смотрел бы на <то>, как на спасение свое? Я так с первого же разу и остановился: «Ах, Боже мой! Да ведь это схимник назначает эту должность Семену Семеновичу. Дорога для его болезни хороша. Переходя с книгой от помещика к кре­стьянину и от крестьянина к мещанину, он узнает и то, как кто живет и кто в чем нуждается, — так что воротится потом, обо- шедши несколько губерний, так узнает местность и край получше всех тех людей, которые живут в городах... А эдакие люди теперь нужны». Вот мне князь сказывал, что он много бы дал, чтобы достать такого чиновника, который бы знал не по бумагам дело, а так, как оно есть на деле, потому что из бумаг, говорит, ничего уж не видать: так все запуталось.

— Вы меня совершенно смутили, сбили, Афанасий Василье­вич, — сказал Хлобуев, в изумлении смотря сна него>. — Я даже не верю тому, что вы, точно, мне это говорите, для этого нужен неутомимый, деятельный человек. Притом как же мне бросить жену, детей, которым есть нечего?

— О супруге и детях не заботьтесь. Я возьму их на свое попечение, и учителя будут у детей. Чем вам ходить с котомкой и выпрашивать милостыню для себя, благороднее и лучше про­сить для Бога. Я вам дам простую <кибитку>, тряски не бойтесь; это для вашего здоровья. Я дам вам на дорогу денег, чтобы вы могли мимоходом дать тем, которые посильнее других нуждают­ся. Вы здесь можете много добрых дел сделать: вы уж не оши­бетесь, а кому дадите, тот, точно, будет стоить. Эдаким образом ездя, вы точно узнаете всех, кто и как. Это не то, что иной чинов­ник, которого все боятся и от которого <таятся>; а с вами, зная, что вы просите на церковь, охотно разговорятся.

— Я вижу, это прекрасная мысль, и я бы очень <желал> исполнить хоть часть; но, право, мне кажется, это свыше сил.

— Да что же по нашим силам? — сказал Муразов. — Ведь ничего нет по нашим силам. Все свыше наших сил. Без помощи свыше ничего нельзя. Но молитва собирает силы. Перекрестясь, говорит человек: «Господи, помилуй», — гребет и доплывает до берега. Об этом не нужно и помышлять долго; это нужно просто принять за повеленье Божие. Кибитка будет вам сейчас готова; а вы забегите к отцу архимандриту за книгой и за благословеньем, да и в дорогу.

— Повинуюсь вам и принимаю не иначе, как за указание Божие. — «Господи, благослови!» — сказал он внутренне и почув­ствовал, что бодрость и сила стала проникать к нему в душу. Самый ум его как бы стал пробуждаться надеждой на исход из сво­его печально-неисходного положенья. Свет стал мерцать вдали...

Но, оставивши Хлобуева, обратимся к Чичикову.

А между тем в самом деле по судам шли просьбы за прось­бой. Оказались родственники, о которых и не слышал никто. Как птицы слетаются на мертвечину, так все налетело на несмет­ное имущество, оставшееся после старухи: оказ<ались> доносы на Чичикова, на подложность последнего завещания, доносы на подложность и первого завещания, улики в покраже и в утае­нии сумм. Явились даже улики на Чичикова в покупке мертвых душ, в провозе контрабанды во время бытности его еще при таможне. Выкопали всё, разузнали его прежнюю историю. Бог весть откуда все это пронюхали и знали; только были улики даже и в таких делах, об которых, думал Чичиков, кроме его и четырех стен, никто не знал. Покамест все это было еще судейская тайна и до ушей его не дошло, хотя верная записка юрисконсульта, которую он вскоре получил, несколько дала ему понять, что каша заварится. Записка была краткого содержания: «Спешу вас уведомить, что по делу будет возня, но помните, что тревожиться никак не следует. Главное дело — спокойствие. Обделаем всё». Записка эта успокоила совершенно его. «[Этот человек], точно, гений»,— сказал Чичиков. В довершенье хорошего, портной в это время принес платье. <Чичиков> получил желанье сильное посмотреть на самого себя в новом фраке наваринского пламени с дымом. Натянул штаны, которые обхватили его чудесным обра­зом со всех сторон, так что хоть рисуй. Ляжки так славно обтяну­ло, икры тоже; сукно обхватило все малости, сообща им еще боль­шую упругость. Как затянул он позади себя пряжку, живот стал точно барабан. Он ударил по нем тут щеткой, прибавив: «Ведь какой дурак! а в целом он составляет картину!» Фрак, казалось, был сшит еще лучше штанов: ни морщинки, все бока обтянул, выгнулся на перехвате, показавши весь его перегиб. На замечанье Чичикова, «<что> под правой мышкой немного жало, портной только улыбался: от этого еще лучше прихватывало по талии. «Будьте покойны, будьте покойны насчет работы,— повторял он с нескрытым торжеством. — Кроме Петербурга нигде так не сошьют». Портной был сам из Петербурга и на вывеске выставил: «Иностранец из Лондона и Парижа». Шутить он не любил и дву­мя городами разом хотел заткнуть глотку всем другим портным так, чтобы впредь никто не появился с такими городами, а пусть себе пишет из какого-нибудь «Карлсеру» или «Копенгара».

Чичиков великодушно расплатился с портным и, оставшись один, стал рассматривать себя на досуге в зеркало, как артист — с эстетическим чувством и соп атоге. Оказалось, что все как-то было еще лучше, чем прежде; щечки интереснее, подбородок заманчивей, белые воротнички давали тон щеке, атласный синий галстук давал тон воротничкам, новомодные складки манишки давали тон галстуку, богатый бархатный жилет давал тон маниш­ке, а фрак наваринского дыма с пламенем, блистая, как шелк, давал тон всему. Поворотился направо — хорошо! Поворотился налево — еще лучше! Перегиб такой, как у камергера или у тако­го господина, который так <и> чешет по-французски, который, даже и рассердясь, выбраниться не умеет на русском языке, а рас­печет французским диалектом: деликатность такая! Он попробо­вал, склоня голову несколько набок, принять позу, как бы адре­совался к даме средних лет и последнего просвещения: выходила просто картина. Художник, бери кисть и пиши! В удовольствии он совершил туг же легкий прыжок вроде антраша. Вздрогнул комод, и шлепнула на землю склянка с одеколоном; но это не причини­ло никакого помешательства. Он назвал, как и следовало, глупую склянку дурой и подумал: «К кому теперь прежде всего явиться? Всего лучше...» Как вдруг в передней—вроде некоторого бряканья сапогов со шпорами, и жандарм в полном вооружении, как <буд- то> в лице его было целое войско: «Приказано сей же час явиться к генерал-губернатору!» Чичиков так и обомлел. Перед ним торча­ло страшилище с усами, лошадиный хвост на голове, через плечо перевязь, через другое перевязь, огромнейший палаш привешен к боку. Ему показалось, что при другом боку висело и ружье, и черт знает что: целое войско в одном только! Он начал было возражать, страшило грубо заговорило: «Приказано сей же час!» Сквозь дверь в переднюю он увидел, что там мелькало и другое страшило; взгля­нул в окошко — и экипаж. Что тут делать? Так, как был, во фраке наваринского пламени с дымом, должен был сесть и, дрожа всем телом, отправился к генерал-губернатору, и жандарм с ним.

В передней не дали даже и опомниться ему. «Ступайте! вас князь уже ждет», — сказал дежурный чиновник. Перед ним, как в тумане, мелькнула передняя с курьерами, принимавшими паке­ты, потом зала, через которую он прошел, думая только: «Вот как схватит да без суда, без всего прямо в Сибирь!» Сердце его заби­лось с такой силою, с какой не бьется даже у наиревнивейшего любовника. Наконец растворилась роковая дверь: предстал каби­нет с портфелями, шкафами и книгами, и князь, гневный, как сам гнев.

«Губитель, губитель! — сказал Чичиков. — Погубит он мою душу. Зарежет, как волк агнца».

— Я вас пощадил, я позволил вам остаться в городе, тогда как вам следовало бы в острог, а вы запятнали себя вновь бес­честнейшим мошенничеством, каким когда-либо запятнал себя человек! — Губы князя дрожали от гнева.

— Каким же, ваше сиятельство, бесчестнейшим поступком и мошенничеством? — спросил Чичиков, дрожа всем телом.

— Женщина, — произнес князь, подступая несколько бли­же и смотря прямо в глаза Чичикову, — женщина, которая под­писывала по вашей диктовке завещание, схвачена и станет с вами на очную ставку.

Свет помутился в очах Чичикова.

— Ваше сиятельство! Скажу всю истину дела. Я виноват, точно, виноват, но не так виноват: меня обнесли враги.

— Вас не может никто обнесть, потому что в вас мерзостей в несколько раз больше того, что может <выдумать> последний лжец. Вы во всю жизнь, я думаю, не делали небесчестного дела. Всякая копейка, добытая вами, добыта бесчестно, есть воровст­во и бесчестнейшее дело, за которое кнут и Сибирь! Нет, теперь полно! С сей же минуты будешь отведен в острог, и там, наряду с последними мерзавцами и разбойниками, ты должен <ждать> разрешения участи своей. И это милостиво еще, потому что <ты> хуже их в несколько <раз>: они в армяке и тулупе, а ты... — он взглянул на фрак наваринского пламени с дымом и, взявшись за шнурок, позвонил.

— Ваше сиятельство, — вскрикнул Чичиков, — умилосер­дитесь! Вы отец семейства. Не меня пощадите — старуха мать!

— Врешь! — вскрикнул гневно князь. — Так же ты меня тогда умолял детьми и семейством, которых у тебя никогда не было, теперь — матерью.

— Ваше сиятельство! я мерзавец и последний негодяй, — сказал Чичиков голосом...1 —Я действительно лгал, я не имел ни детей, ни семейства; но, вот Бог свидетель, я всегда хотел иметь жену, исполнить долг человека и гражданина, чтобы действитель­но потом заслужить уваженье граждан и начальства. Но что за бедственные стечения обстоятельств! Кровью, ваше сиятельство, кровью нужно было добывать насущное существование. На вся­ком шагу соблазны и искушенье... враги, и губители, и похитите­ли. Вся жизнь была точно вихорь буйный или судно среди волн, по воле ветров. Я — человек, ваше сиятельство.

Слезы вдруг хлынули ручьями из глаз его. Он повалил­ся в ноги князю, так, как был: во фраке наваринского пламени с дымом, в бархатном жилете, атласном галстуке, чудесно сшитых штанах и головной прическе, изливавшей ток сладкого дыхания первейшего одеколона, и ударился лбом.

— Поди прочь от меня! Позвать, чтобы его взяли, солдат! — сказал князь вошедшим.

В рукописи не дописано.

— Ваше сиятельство!— кричал <Чичиков> и обхватил обеими руками сапог князя.

Чувство содроганья пробежало по всем жилам <князя>.

— Подите прочь, говорю вам!— сказал он, усиливаясь вырвать свою ногу из объятья Чичикова.

— Ваше сиятельство! не сойду с места, покуда не получу милости, — говорил <Чичиков>, не выпуская сапог князя и про­ехавшись вместе с ногой по полу во фраке наваринского пламени и дыма.

— Подите, говорю вам! — говорил он с тем неизъяснимым чувством отвращенья, какое чувствует человек при виде безобраз­нейшего насекомого, которого нет духу раздавить ногой. Он встря­хнул так, что Чичиков почувствовал удар сапога в нос, губы и округ­ленный подбородок, но он не выпустил сапога и еще <о большей силой держал его в своих объятиях. Два дюжих жандарма в силах оттащили его и, взявши под руки, повели через все комнаты. Он был бледный, убитый, в том бесчувственно-страшном состоя­нии, в каком бывает человек, видящий перед собою черную, неот­вратимую смерть, это страшилище, противное естеству нашему...

В самых дверях на лестницу— навстречу Муразов. Луч надежды вдруг скользнул. В один миг с силой неестественной вырвался он из рук обоих жандармов и бросился в ноги изумлен­ному старику.

— Батюшка, Павел Иванович! что с вами!

— Спасите! ведут в острог, на смерть!..

Жандармы схватили его и повели, не дали даже и услышать.

Промозглый, сырой чулан с запахом сапогов и онуч гарни­зонных солдат, некрашеный стол, два скверных стула, с желез­ной решеткой окно, дряхлая печь, сквозь щели которой только дымило, а тепла не давало, — вот обиталище, где помещен был наш <герой>, уже было начинавший вкушать сладость жизни и привлекать вниманье соотечественников, в тонком новом фраке наваринского пламени и дыма. Не дали даже ему распо­рядиться взять с собой необходимые вещи, взять шкатулку, где были деньги, быть может достаточные...1 Бумаги, крепости на мертвые <души> — все было теперь у чиновников. Он повалился

В рукописи не дописано.


на землю, и безнадежная грусть плотоядным червем обвилась около его сердца. С возрастающей быстротой стала точить она это сердце, ничем не защищенное. Еще день такой грусти, и не было бы Чичикова вовсе на свете. Но и над Чичиковым не дрем- ствовала чья-то всеспасающая рука. Час спустя двери тюрьмы растворились: взошел старик Муразов.

Если бы терзаемому палящей жаждой, покрытому прахом и пылью дороги, изнуренному, изможденному путнику влил кто в засохнувшее горло струю ключевой воды — не так бы ею он освежился, не так оживился, как оживился бедный Чичиков.

— Спаситель мой! — сказал Чичиков и, схвативши вдруг его руку, быстро поцеловал и прижал к груди. — Бог да наградит вас за то, что посетили несчастного!

Он залился слезами.

Старик глядел на него скорбно-болезненным взором и гово­рил только:

— Ах, Павел Иванович, Павел Иванович! что вы сделали!

— Что ж делать! Сгубила, проклятая! Не знал меры; не сумел вовремя остановиться. Сатана проклятый обольстил, вы­вел из пределов разума и благоразумия человеческого. Престу­пил, преступил! Но только как же можно этак поступить? Дво­рянина, дворянина, без суда, без следствия, бросить в тюрьму! Дворянина, Афанасий Васильевич! Да ведь как же не дать время зайти к себе, распорядиться с вещами? Ведь там у меня все оста­лось теперь без присмотра. Шкатулка, Афанасий Васильевич, шкатулка, ведь там все имущество. Потом приобрел, кровью, летами трудов, лишений... Шкатулка, Афанасий Васильевич! Ведь всё украдут, разнесут!.. О Боже!

И, не в силах будучи удержать порыва вновь подступившей к сердцу грусти, он громко зарыдал голосом, проникнувшим тол­щу стен острога и глухо отозвавшимся в отдаленье, сорвал с себя атласный галстук и, схвативши рукою около воротника, разорвал на себе фрак наваринского пламени с дымом.

— Ах, Павел Иванович, как вас ослепило это имущество! Из-за него вы не видали страшного своего положения.

— Благодетель, спасите, спасите! — отчаянно закричал бед­ный Павел Иванович, повалившись к нему в ноги. — Князь вас любит, для вас все сделает.

— Нет, Павел Иванович, не могу, как бы ни хотел, как бы ни желал. Вы подпали под неумолимый закон, а не под власть какого человека.

— Искусил шельма сатана, изверг человеческого рода!

Ударился головою в стену, а рукой хватил по столу так, что разбил в кровь кулак; но ни боли в голове, ни жестокости удара не почувствовал.

— Павел Иванович, успокойтесь; подумайте, как бы прими­риться с Богом, а не с людьми; о бедной душе своей помыслите.

— Но ведь судьба какая, Афанасий Васильевич! Досталась ли хоть одному человеку такая судьба? Ведь с терпеньем, можно сказать, кровавым добывал копейку, трудами, трудами, не то, что­бы кого ограбил или казну обворовал, как делают. Зачем добы­вал копейку? Затем, чтобы [в довольстве остаток дней прожить, оставить что-нибудь детям, которых намеревался приобресгь для блага, для службы отечеству]. Вот для чего хотел приобресгь! Покривил, не спорю, покривил... что ж делать? Но ведь покри­вил только тогда, когда увидел, что прямой дорогой не возьмешь и что косой дорогой больше напрямик. Но ведь я трудился, я изощрялся. Если брал, так с богатых. А эти мерзавцы, которые по судам берут тысячи с казны, небогатых людей грабят, послед­нюю копейку сдирают с того, у кого нет ничего! Что ж за несча­стье такое, скажите, — всякий раз, что как только начинаешь достигать плодов и, так сказать, уже касаться рукой... вдруг буря, подводный камень, сокрушенье в щепки всего корабля. Вот под три<ста> тысяч было капиталу. Трехэтажный дом был уже. Два раза уже деревню покупал. Ах, Афанасий Васильевич! за что ж такая <судьба>? За что ж такие удары?

Разве и без того жизнь моя не была как судно среди волн? где справедливость небес? где награда за терпенье, за постоянство беспримерное? Ведь я три раза сызнова начинал; все потерявши, начинал вновь с копейки, тогда как иной давно бы с отчаянья запил и сгнил в кабаке. Ведь сколько нужно было побороть, сколь­ко вынести! Ведь всякая <копейка> выработана, так сказать, все­ми силами души!.. Положим, другим доставалось легко, но ведь для меня была всякая копейка, как говорит пословица, алтынным гвоздем прибита, и эту алтынным гвоздем прибитую копейку я доставал, видит Бог, с этакой железной неутомимостью...

Он не договорил, зарыдал громко от нестерпимой боли сердца, упал на стул, и оторвал совсем висевшую разорванную полу фрака, и швырнул ее прочь от себя, и, запустивши обе руки себе в волоса, об укрепленье которых прежде старался, безжало­стно рвал их, услаждаясь болью, которою хотел заглушить ничем неугасимую боль сердца.

Долго сидел молча пред ним Муразов, глядя на это необык­новенное <страдание>, в первый раз им виданное. А несчаст­ный ожесточенный человек, еще недавно порхавший вокруг с развязной ловкостью светского или военного человека, метал­ся теперь в растрепанном, непристойном <виде>, в разорван­ном фраке и расстегнутых шароварах, <с> окровавленным раз­битым кулаком, изливая хулу на враждебные силы, перечащие человеку.

—Ах, Павел Иванович, Павел <Иванович>! Я думаю о том, какой бы из вас был человек, если бы так же, и силою и терпень­ем, да подвизались бы на добрый труд, имея лучшую цель! Боже мой, сколько бы вы наделали добра! Если бы хоть кто-нибудь из тех людей, которые любят добро, да употребили бы столько уси­лий для него, как вы для добыванья своей копейки, да сумели бы так пожертвовать для добра и собственным самолюбием и чес­толюбием, не жалея себя, как вы не жалели для добыванья своей копейки, — Боже мой, как процветала <бы> наша земля! Павел Иванович, Павел Иванович! Не то жаль, что виноваты вы стали пред другими, а то жаль, что пред собой стали виноваты — перед богатыми силами и дарами, которые достались в удел вам. Назна­ченье ваше — быть великим человеком, а вы себя запропастили и погубили.

Есть тайны души: как бы ни далеко отшатнулся от прямого пути заблуждающийся, как бы ни ожесточился чувствами безвоз­вратный преступник, как бы ни коснел твердо в своей совращен­ной жизни; но если попрекнешь его им же, его же достоинства­ми, им опозоренными, в нем <все> поколеблется невольно, и весь он потрясется.

— Афанасий Васильевич! — сказал бедный Чичиков и схва­тил его обеими руками за руки. — О, если бы удалось мне освобо­диться, возвратить мое имущество! Клянусь вам, повел бы отныне совсем другую жизнь! Спасите, благодетель, спасите!

— Что ж могу я сделать? Я должен воевать с законом. Поло­жим, если бы я даже и решился на это; но ведь князь справед­лив, — он ни за что не отступит.

— Благодетель! вы все можете сделать. Не закон меня устрашит,— я перед законом найду средства,— но то, что непов<инно> я брошен в тюрьму, что я пропаду здесь, как собака, и что мое имущество, бумаги, шкатулка... Спасите!

Он обнял ноги старика, облил их слезами.

— Ах, Павел Иванович, Павел Иванович! — говорил ста­рик Муразов, качая столовок», — как вас ослепило это имущест­во. Из-за него вы и бедной души своей не слышите.

— Подумаю и о душе, но спасите!

— Павел Иванович!.. — сказал старик Муразов и остановил­ся. — Спасти вас не в моей власти, — вы сами видите. Но прило­жу старанье, какое могу, чтобы облегчить вашу участь и освобо­дить. Не знаю, удастся ли это сделать, но буду стараться. Если же, паче чаянья, удастся, Павел Иванович, я попрошу у вас награды за труды: бросьте все эти поползновения на эти приобретенья. Гово­рю вам по чести, что если бы я и всего лишился моего имущест­ва, — а у меня его больше, чем у вас, — я бы не заплакал. Ей-ей, <дело> не в этом имуществе, которое могут у меня конфисковать, а в том, которого никто не может украсть и отнять. Вы уж пожили на свете довольно. Вы сами называете жизнь свою судном среди волн. У вас есть уже чем прожить остаток дней. Поселитесь себе в тихом уголке, поближе к церкви и простым, добрым людям; или, если знобит сильное желанье оставить по себе потомков, женитесь на небогатой доброй девушке, привыкшей к умеренности и про­стому хозяйству. Забудьте этот шумный мир и все его обольсти­тельные прихоти; пусть и он вас позабудет: в нем нет успокоенья. Вы видите: все в нем враг, искуситель или предатель.

— Непременно, непременно! Я уже хотел, уже намеревался повести жизнь как следует, думал заняться хозяйством, умерить жизнь. Демон-искуситель сбил, совлек с пути, сатана, черт, исчадье!

Какие-то неведомые дотоле, незнакомые чувства, ему не объ­яснимые, пришли к нему, как будто хотело в нем что-то пробу­диться, что-то далеко, что-то заранее <?> подавленное из детства суровым, мертвым поученьем, бесприветносгью скучного детст­ва, пустынностью родного жилища, бессемейным одиночеством,


нищетой и бедностью первоначальных впечатлений; и как будто то, что <было подавлено> суровым взглядом судьбы, взглянув­шей на него скучно, сквозь какое-то мутное, занесенное зимней вьюгой окно, хотело вырваться на волю. Стенанье изнеслось из уст его, и, наложив обе ладони на лицо свое, скорбным голосом произнес он:

— Правда, правда!

— И познанье людей, и опьггносгь не помогли на неза­конном основанье, А если бы к этому да основанье законное!.. Эх, Павел Иванович, зачем вы себя погубили? Проснитесь: еще не поздно, есть еще время.

— Нет, поздно, поздно! — застонал он голосом, от которого у Муразова чуть не разорвалось сердце. — Начинаю чувствовать, слышу, что не так, не так иду и что далеко отступился от прямого <пути>, но уже не могу! Нет, не так воспитан. Отец мне твердил нравоученья, бил, заставлял переписывать с нравственных пра­вил, а сам крал передо мною у соседей лес и меня еще заставлял помогать ему. Завязал при мне неправую тяжбу; развратил сирот­ку, которой он был опекуном. Пример сильней правил. Вижу, чувствую, Афанасий Васильевич, что жизнь веду не такую, но нет большого отвращенья от порока: огрубела натура; нет любви к добру, этой прекрасной наклонности к делам богоугодным, обращающейся в натуру, в привычку. Нет такой охоты подви­заться для добра, какова есть для полученья имущества. Говорю правду — что ж делать!

Сильно вздохнул старик.

— Павел Иванович, у вас столько воли, столько терпенья. Лекарство горько, но ведь больной принимает же его, зная, что иначе не выздоровеет. У вас нет любви к добру — делайте доб­ро насильно, без любви к нему. Вам это зачтется еще в большую заслугу, чем тому, кто делает добро по любви к нему. Заставь­те <себя> только несколько раз— потом получите и любовь. Поверьте, все делается. «Царство нудится», — сказано нам. Толь­ко насильно пробираясь к нему... насильно нужно пробираться, брать его насильно. Эх, Павел Иванович, ведь <у> вас есть эта сила, которой нет у других, это железное терпенье — и вам ли не одолеть? Да вы, мне кажется, были бы богатырь. Ведь теперь люди — без воли всё, слабые.

Заметно было, что слова эти вонзились в самую душу Чичи­кову и задели что-то славолюбивое на дне ее. Если не решимость, то что-то крепкое и на нее похожее блеснуло в глазах его.

— Афанасий Васильевич, — сказал он твердо, — если толь­ко вымолите мне избавленье и средства уехать отсюда с каким- нибудь имуществом, я даю вам слово начать другую <жизнь>: куплю деревеньку, сделаюсь хозяином, буду копить деньги не для себя, но для того, чтобы помогать другим, буду делать добро, сколько будет сил; позабуду себя и всякие городские объяденья и пиршества, поведу простую, трезвую жизнь.

— Бог вас да подкрепит в этом намерении! — сказал обрадо­ванный старик. — Буду стараться изо всех сил, чтобы вымолить у князя ваше освобождение. Удастся или не удастся, это Бог <зна- ет>. Во всяком случае, участь ваша, верно, смягчится. Ах, Боже мой! обнимите же, позвольте мне вас обнять. Как вы меня, право, обрадовали! Ну, с Богом, сейчас же иду к князю.

Чичиков остался <один>.

Вся природа его потряслась и размягчилась. Расплавляет­ся и платина, твердейший из металлов, всех долее противящий­ся огню: когда усилится в горниле огонь, дуют мехи и восходит нестерпимый жар огня до <верху>— белеет упорный металл и превращается также в жидкость; подается и крепчайший муж в горниле несчастий, когда, усиливаясь, они нестерпимым огнем своим жгут отверделую природу.

«Сам не умею и не чувствую, но все силы употреблю, чтобы другим дать почувствовать; сам дурной и ничего не умею, но все силы употреблю, чтобы других настроить; сам дурной христиа­нин, но все силы <употреблю>, чтобы не подать соблазна. Буду трудиться, буду работать в поте лица в деревне, и займусь честно, так, чтобы иметь доброе влиянье и на других. Что ж, в самом деле, будто я уже совсем негодный. Есть способности к хозяйству; я имею качества бережливости, расторопности и благоразумия, даже постоянства. Стоит только решиться».

Так думал Чичиков и полупробужденными силами души, казалось, что-то осязал. Казалось, природа его темным чутьем стала слышать, что есть какой-то долг, который нужно исполнять человеку на земле, который можно исполнять всюду, на всяком угле, несмотря на всякие обстоятельства, смятенья и движенья, летающие вокруг человека. И трудолюбивая жизнь, удаленная от шума городов и тех обольщений, которые от праздности выдумал, позабывши труд, человек, так сильно стала перед ним рисоваться, что он уже почти позабыл всю неприятность своего положения и, может быть, готов был даже возблагодарить Провиденье за этот тяжелый <урок>, если только выпустят его и отдадут хотя часть... Но... одностворчатая дверь его нечистого чулана раство­рилась, вошла чиновная особа — Самосвистов, эпикуреец, собой лихач, в плечах аршин, ноги стройные, отличный товарищ, кути­ла и продувная бестия, как выражались о нем сами товарищи. В военное время человек этот наделал бы чудес: его бы послать куда-нибудь пробраться сквозь непроходимые, опасные места, украсть перед носом у самого неприятеля пушку, — это его бы дело. Но, за неименьем военного поприща, на котором бы, может быть, его сделали честным человеком, он пакостил от всех сил. Непостижимое дело! странные он имел убеждения и правила: с товарищами он был хорош, никого не продавал и, давши слово, держал; но высшее над собою начальство он считал чем-то вро­де неприятельской батареи, сквозь которую нужно пробиваться, пользуясь всяким слабым местом, проломом или упущением.

— Знаем всё об вашем положении, всё услышали, — сказал он, когда увидел, что дверь за ним плотно затворилась. — Ниче­го, ничего! Не робейте: все будет поправлено. Все станем рабо­тать за вас и — ваши слуги. Тридцать тысяч на всех — и ничего больше.

— Будто? — вскрикнул Чичиков. — Ия буду совершенно оправдан?

— Кругом! еще и вознагражденье получите за убытки.

— И за труд?..

— Тридцать тысяч. Тут уже всё вместе — и нашим, и гене­рал-губернаторским, и секретарю.

— Но позвольте, как же я могу? Мои все вещи, шкатулка, все это теперь запечатано, под присмотром.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-07-25 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: