— Через час получите всё. По рукам, что ли?
Чичиков дал руку. Сердце его билось, и он не доверял, чтобы это было возможно.
— Пока прощайте! Поручил вам <сказать> наш общий приятель, что главное дело — спокойствие и присутствие духа.
«Гм! — подумал Чичиков, — понимаю — юрисконсульт!»
Самосвисгов скрылся. Чичиков, оставшись, все еще не доверял словам, как не прошло часа после этого разговора, как была принесена шкатулка: бумаги, деньги — все в наилучшем порядке. Самосвисгов явился в качестве распорядителя: выбранил поставленных часовых за то, что небдительно смотрели, потребовал еще лишних солдат для усиленья присмотра, взял не только шкатулку, но отобрал даже все такие бумаги, которые могли бы чем-нибудь компрометировать Чичикова, связал все это вместе, запечатал и повелел самому солдату отнести немедленно к самому Чичикову, в виде необходимых ночных и спальных вещей, так что Чичиков вместе с бумагами получил даже и все теплое, что нужно было для покрытия бренного его тела. Это скорое доставление обрадовало его несказанно. Он возымел сильную надежду, и уже начали ему вновь грезиться кое-какие приманки: вечером театр, плясунья, за которою он волочился. Деревня и тишина стали казаться бледней, город и шум — опять ярче, ясней. О жизнь!
А между тем завязалось дело размера беспредельного в судах и палатах. Работали перья писцов, и, понюхивая табак, трудились казусные головы, любуясь, как художники, крючковатой строкой. Юрисконсульт, как скрытый маг, незримо ворочал всем механизмом; всех опутал решительно, прежде чем кто успел осмотреться. Путаница увеличилась. Самосвисгов превзошел самого себя отважностью и дерзостью неслыханною. Узнавши, где караулилась схваченная женщина, он явился прямо и вошел таким молодцом и начальником, что часовой сделал ему честь и вытянулся в струнку.
— Давно ты здесь стоишь?
— С утра, ваше благородие.
— Долго до смены?
— Три часа, ваше благородие.
— Ты мне будешь нужен. Я скажу офицеру, чтобы наместо тебя отрядил другого.
— Слушаю, ваше благородие!
И, уехав домой, чтобы не замешивать никого и все концы в воду, сам нарядился жандармом, оказался в усах и бакенбардах— сам черт бы не узнал. Явился в доме, где был Чичиков, схватил первую бабу, какая попалась, и сдал ее двум чиновным молодцам, докам тоже, а сам прямо явился, в усах и с ружьем, как следует, к часовым:
— Ступай, меня прислал командир выстоять наместо тебя смену. — Обменился и стал сам с ружьем.
Только этого было и нужно. В это время наместо прежней бабы очутилась другая, ничего не знавшая и не понимавшая. Прежнюю запрятали куды-то так, что и потом не узнали, куда она делась. В то время когда Самосвисгов подвизался в лице воина, юрисконсульт произвел чудеса на гражданском поприще: губернатору дал знать стороною, что прокурор на него пишет донос; жандармскому чиновнику дал знать, <что> секретно проживающий чиновник пишет на него доносы; секретно проживавшего чиновника уверил, что есть еще секретнейший чиновник, который на него доносит, — и всех привел в такое положение, что к нему должны все были обратиться за советами. Произошла такая бестолковщина: донос сел верхом на доносе, и пошли открываться такие дела, которых и солнце не видало, и даже такие, которых и не было. Все пошло в работу и в дело: и кто незаконнорожденный сын, и какого рода и званья у кого любовница, и чья жена за кем волочится. Скандалы, соблазны и все так замешалось и сплелось вместе с историей Чичикова, с мертвыми душами, что никоим образом нельзя было понять, которое из этих дел было главнейшая чепуха: оба казались равного достоинства. Когда стали, наконец, поступать бумаги к генерал-губернатору, бедный князь ничего не мог понять. Весьма умный и расторопный чиновник, которому поручено было сделать экстракт, чуть не сошел с ума: никаким образом нельзя было поймать нити дела. Князь был в это время озабочен множеством других дел, одно другого неприятнейших. В одной части губернии оказался голод. Чиновники, посланные раздать хлеб, как-то не так распорядились, как следовало. В другой части губернии расшевелились раскольники. Кто-то пропустил между ними, что народился антихрист, который и мертвым не дает покоя, скупая какие<-то> мертвые души. Каялись и грешили и, под видом изловить антихриста, укокошили неантихрисгов. В другом месте мужики взбунтовались против помещиков и капитан-исправников. Какие-то бродяги пропустили между ними слухи, что наступает такое время, что мужики должны <быть> помещики и нарядиться во фраки, а помещики нарядиться в армяки и будут мужики, — и целая волость, не раз- мысля того, что слишком много выйдет тогда помещиков и капитан-исправников, отказалась платить всякую подать. Нужно было прибегнуть к насильственным мерам. Бедный князь был в самом расстроенном состоянии духа. В это время доложили ему, что пришел откупщик.
— Пусть войдет, — сказал князь.
Старик взошел.
— Вот вам Чичиков! Вы стояли за него и защищали. Теперь он попался в таком деле, на какое последний вор не решится.
— Позвольте вам доложить, ваше сиятельство, что я не очень понимаю это дело.
— Подлог завещания, и еще какой!.. Публичное наказание плетьми за этакое дело!
— Ваше сиятельство, — скажу не с тем чтобы защищать Чичикова. Но ведь это дело не доказанное. Следствие еще не сделано.
— Улика: женщина, которая была наряжена наместо умершей, схвачена. Я ее хочу расспросить нарочно при вас. — Князь позвонил и дал приказ позвать ту женщину.
Муразов замолчал.
— Бесчестнейшее дело! И, к стыду, замешались первые чиновники города, сам губернатор. Он не должен быть там, где воры и бездельники! — сказал князь с жаром.
— Ведь губернатор — наследник; он имеет право на притязания; а что другие-то со всех сторон прицепились, так это-с, ваше сиятельство, человеческое дело. Умерла-с богатая, распоряженья умного и справедливого не сделала; слетелись со всех сторон охотники поживиться — человеческое дело...
— Но ведь мерзости зачем же делать? Подлецы!— сказал князь с чувством негодованья. — Ни одного чиновника нет у меня хорошего, все мерзавцы!
— Ваше сиятельство, да кто ж из нас как следует хорош? Все чиновники нашего города — люди, имеют достоинства, и многие очень знающие в деле, а от греха всяк близок.
— Послушайте, Афанасий Васильевич, скажите мне, я вас одного знаю за честного человека, что у вас за страсть защищать всякого рода мерзавцев?
— Ваше сиятельство, — сказал Муразов, — кто бы ни был человек, которого вы называете мерзавцем, но ведь он человек. Как же не защищать человека, когда знаешь, что он половину зол делает от грубости и неведенья? Ведь мы делаем несправедливости на всяком ша1у даже и не с дурным намереньем и всякую минуту бываем причиной несчасгия другого. Ведь ваше сиятельство сделали также большую несправедливость.
— Как! — воскликнул в изумлении князь, совершенно пораженный таким нежданным оборотом речи.
Муразов остановился, помолчал, как бы соображая что-то, наконец сказал:
— Да вот хоть бы по делу Дерпенникова.
— Афанасий Васильевич! преступленье против коренных государственных законов, равное измене земле своей!
—Я не оправдываю его. Но справедливо ли то, если юношу, который по неопытности своей был обольщен и сманен другими, осудить так, как и того, который был один из зачинщиков? Ведь участь постигла ровная и Дерпенникова, и какого-нибудь Воро- ного-Дрянного; а ведь преступленья их не равны.
— Ради Бога... — сказал князь с заметным волненьем, — вы что-нибудь знаете об этом? Скажите. Я именно недавно послал еще прямо в Петербург об смягчении его участи.
— Нет, ваше сиятельство, я не насчет того говорю, чтобы я знал что-нибудь такое, чего вы не знаете. Хотя, точно, есть одно такое обстоятельство, которое бы послужило в его пользу, да он сам не согласится, потому <что> чрез это пострадал бы другой. А я думаю только то, что не изволили ли вы тогда слишком поспешить? Извините, ваше сиятельство, я сужу по своему слабому разуму. Вы несколько раз приказывали мне откровенно говорить. У меня-с, когда я еще был начальником, много было всяких работников, и дурных, и хороших. [Следовало бы тоже принять во вниманье] и прежнюю жизнь человека, потому что, если не рассмотришь все хладнокровно, а накричишь с первого раза — запутаешь только его, да и признанья настоящего не добьешься; а как с участием его расспросишь, как брат брата, — сам все выскажет и даже не просит о смягченье, и ожесточенья ни против кого нет, потому что ясно видит, что не я его наказываю, а закон.
Князь задумался. В это время вошел молодой чиновник и почтительно остановился с портфелем. Забота, труд выражались на его молодом и еще свежем лице. Видно было, что он недаром служил по особым порученьям. Это был один из числа тех немногих, который занимался делопроизводством соп атоге. Не сгорая ни честолюбьем, ни желаньем прибытков, ни подражаньем другим, он занимался только потому, что был убежден, что ему нужно быть здесь, а не на другом месте, что для этого дана ему жизнь. Следить, разобрать по частям и, поймавши все нити запутаннейшего дела, разъяснить его — это было его дело. И труды, и старания, и бессонные ночи вознаграждались ему изобильно, если дело, наконец, начинало пред ним объясняться, сокровенные причины обнаруживаться, и он чувствовал, что может передать его все в немногих словах, отчетливо и ясно, так что всякому будет очевидно и понятно. Можно сказать, что не столько радовался ученик, когда пред ним раскрывалась какая <нибудь> труднейшая фраза и обнаруживался настоящий смысл мысли великого писателя, как радовался он, когда пред ним распутывалось запутаннейшее дело. Зато...1
— 2..хлебом в местах, где голод, я эту часть получше знаю чиновников; рассмотрю самолично, что кому нужно. Да если позволите, ваше сиятельство, я поговорю и с раскольниками. Они- то с нашим братом, с простым человеком, охотнее разговорятся. Так, Бог весть, может быть, помогу уладить с ними миролюбно. А чиновники не сладят: завяжется об этом переписка, да притом они так уж запутались в бумагах, что уж дела из-за> б<умаг>и не видят. А денег-то от вас я не возьму, потому что, ей-Богу, стыдно в такое время думать о своей прибыли, когда умирают с голода. У меня есть в запасе готовый хлеб; я и теперь еще послал в Сибирь, и к будущему лету вновь подвезут.
— Вас может только наградить один Бог за такую службу, Афанасий Васильевич. А я вам не скажу ни одного слова, потому что, — вы сами можете чувствовать, — всякое слово тут
1 Далее часть рукописи отсутствует.
2 Текст начинается с новой страницы, начало фразы в рукописи отсутствует.
бессильно... Но позвольте мне одно сказать насчет той просьбы. Скажите сами: имею ли я право оставить это дело без внимания и справедливо ли, честно ли с моей стороны будет простить мерзавцев?
— Ваше сиятельство, ей-Богу, этак нельзя назвать, тем более что из <них> есть многие весьма достойные. Затруднительны положения человека, ваше сиятельство, очень, очень затруднительны. Бывает так, что, кажется, кругом виноват человек, а как войдешь — даже и не он.
— Но что скажут они сами, если оставлю? Ведь есть из них, которые после этого еще больше подымут нос и будут даже говорить, что они напугали. Они первые будут не уважать...
— Ваше сиятельство, позвольте мне вам дать свое мнение: соберите их всех, дайте им знать, что вам все известно, и представьте им ваше собственное положение точно таким самым образом, как вы его изволили изобразить сейчас передо мной, и спросите у них совета: что <бы> из них каждый сделал на вашем положении?
— Да вы думаете, им будут доступны движения благороднейшие, чем каверзничать и наживаться? Поверьте, они надо мной посмеются.
— Не думаю-с, ваше сиятельство. У [русского] человека, даже и у того, кто похуже других, все-таки чувство справедливо. Разве жид какой-нибудь, а не русский. Нет, ваше сиятельство, вам нечего скрываться. Скажите так точно, как изволили перед <мной>. Ведь они вас поносят, как человека честолюбивого, гордого, который и слышать ничего не хочет, уверен в себе, — так пусть же увидят всё, как оно есть. Что ж вам? Ведь ваше дело правое. Скажите им так, как бы вы не пред ними, а пред Самим Богом принесли свою исповедь.
— Афанасий Васильевич,— сказал князь в раздумье,— я об этом подумаю, а покуда благодарю вас очень за совет.
— А Чичикова, ваше сиятельство, прикажите отпустить.
— Скажите этому Чичикову, чтобы он убирался отсюда как можно поскорей, и чем дальше, тем лучше. Его-то уже я бы никогда не простил.
Муразов поклонился и прямо от князя отправился к Чичикову. Он нашел Чичикова уже в духе, весьма покойно занимавшегося довольно порядочным обедом, который был ему принесен в фаянсовых судках из какой-то весьма порядочной кухни. По первым фразам разговора старик заметил тотчас, что Чичиков уже успел переговорить кое с кем из чиновников-казусников. Он даже понял, что сюда вмешалось невидимое участие знатока-юрисконсульта.
— Послушайте-с, Павел Иванович, — сказал он, — я привез вам свободу на таком условии, чтобы сейчас вас не было в городе. Собирайте все пожитки свои — да и с Богом, не откладывая ни минуту, потому что дело еще хуже. Я знаю-с, вас туг один человек настраивает; так объявляю вам по секрету, что такое еще дело одно открывается, что уж никакие силы не спасут этого. Он, конечно, рад других топить, чтобы нескучно, да дело к разделке. Я вас оставил в расположенье хорошем — лучшем, нежели в каком теперь. Советую вам-с не в шутку. Ей<-ей>, дело не в этом имуществе, из-за которого спорят люди и режут друг друга, точно как можно завести благоустройство в здешней жизни, не помысливши о другой жизни. Поверьте-с, Павел Иванович, что покамест, брося все то, из-за чего грызут и едят друг друга на земле, не подумают о благоустройстве душевного имущества, — не установится благоустройство и земного имущества. Наступят времена голода и бедности, как во всем народе, так и порознь во всяком... Это-с ясно... Что ни говорите, ведь от души зависит тело. Как же хотеть, чтобы <шло> как следует! Подумайте не о мертвых душах, а <о> своей живой душе, да и с Богом на другую дорогу! Я тож выезжаю завтрашний день. Поторопитесь! не то без меня беда будет.
Сказавши это, старик вышел. Чичиков задумался. Значенье жизни опять показалось немаловажным. «Муразов прав, — сказал он, — пора на другую дорогу!» Сказавши это, он вышел из тюрьмы. Часовой потащил за ним шкатулку, другой — чемодан белья. Селифан и Петрушка обрадовались, как Бог знает чему, освобождению барина.
— Ну, любезные, — сказал Чичиков, обратившись <к ним> милостливо, — нужно укладываться да ехать.
— Покатим, Павел Иванович, — сказал Селифан. — Дорога, должно быть, установилась: снегу выпало довольно. Пора уж, право, выбраться из города. Надоел он так, что и глядеть на него не хотел бы.
— Ступай к каретнику, чтобы поставил коляску на полозки, — сказал Чичиков, а сам пошел в город, но ни <к> кому не хотел заходить отдавать прощальных визитов. После всего этого события было и неловко, — тем более что о нем множество ходило в городе самых неблагоприятных историй. Он избегал всяких <встреч> и зашел потихоньку только к тому купцу, у которого купил сукно наваринского пламени с дымом, взял вновь четыре аршина на фрак и на штаны и отправился сам к тому же портному. За двойную <цену> мастер решился усилить рвение и засадил всю ночь работать при свечах портное народонаселение иглами, утюгами и зубами, и фрак на другой день был готов, хотя и немножко поздно. Лошади все были запряжены. Чичиков, однако ж, фрак примерил. Он был хорош, точь-в-точь как прежний. Но, увы, он заметил, что в голове уже белело что- то гладкое, и примолвил грустно: «И зачем было предаваться так сильно сокрушенью? А рвать волос не следовало бы и подавно». Расплатившись с портным, он выехал наконец из города в каком-то странном положении. Это был не прежний Чичиков. Это была какая-то развалина прежнего Чичикова. Можно было сравнить его внутреннее состояние души с разобранным строеньем, которое разобрано с тем, чтобы строить из него же новое; а новое еще не начиналось, потому что не пришел от архитектора определительный план, и работники остались в недоуменье. Часом прежде его отправился старик Муразов, в рогоженной кибитке, вместе с Потапычем, а часом после отъезда Чичикова пошло приказание, что князь, по случаю отъезда в Петербург, желает видеть всех чиновников до едина.
В большом зале генерал-губернаторского дома собралось все чиновное сословие города, начиная от губернатора до титулярного советника: правители канцелярий и дел, советники, асессоры, Кислоедов, Красноносое, Самосвисгов; не бравшие, бравшие, кривившие душой, полукривившие и вовсе не кривившие — все не без волненья и беспокойства ожидали выхода генерал-губернатора. Князь вышел ни мрачный, ни ясный; взор его был тверд так же, как и шаг. Все чиновное собрание поклонилось, многие — в пояс. Ответив легким поклоном, князь начал:
— Уезжая в Петербург, я почел приличным повидаться с вами со всеми и даже объяснить вам отчасти причину. У нас завязалось дело очень соблазнительное. Я полагаю, что многие из предстоящих знают, о каком деле я говорю. Дело это повело за собою открытие и других, не менее бесчестных дел, в которых замешались даже, наконец, и такие люди, которых я доселе почитал честными. Известна мне даже и сокровенная цель спутать таким образом все, чтобы оказалась полная невозможность решить формальным порядком. Знаю даже, и кто главная пружина и чьим сокровенным...1, хотя он и очень искусно скрыл свое участие. Но дело в том, что я намерен это следить не формальным следованьем по бумагам, а военным быстрым судом, как в военное <время>, и надеюсь, что государь мне даст это право, когда я изложу все это дело. В таком случае, когда нет возможности произвести дело гражданским образом, когда горят шкафы с <бума- гами> и наконец излишеством лживых посторонних показаний и ложными доносами стараются затемнить и без того довольно темное дело, — я полагаю военный суд единственным средством и желаю знать мнение ваше.
Князь остановился, как <бы> ожидая ответа. Все стояло потупив глаза в землю. Многие были бледны.
— Известно мне также еще одно дело, хотя производившие его в полной уверенности, что оно никому не может быть известно. Производство его уже пойдет не по бумагам, потому что истцом и челобитчиком я буду уже сам и представлю очевидные доказательства.
Кто-то вздрогнул среди чиновного собрания; некоторые из боязливейших тоже смутились.
— Само по себе, что главным зачинщиком должно последовать лишенье чинов и имущества, прочим — отрешенье от мест. Само собою разумеется, что в числе их пострадает и множество невинных. Что ж делать? Дело слишком бесчестное и вопиет о правосудии. Хотя я знаю, что это будет даже и не в урок другим, потому что наместо выгнанных явятся другие, и те самые, которые дотоле были честны, сделаются бесчестными, и те самые, которые удостоены будут доверенности, обманут и продадут, — несмотря на все это, я должен поступить жестоко, потому что вопиет правосудье. Знаю, что меня будут обвинять в суровой жестокости,
В рукописи не дописано.
но знаю, что те будут еще...1 Я должен обратиться теперь только в одно бесчувственное орудие правосудия, в топор, который должен упасть на головы <виновных>.
Содроганье невольно пробежало по всем лицам. Князь был спокоен. Ни гнева, ни возмущенья душевного не выражало его лицо.
—Теперь тот самый, у которого в руках участь многих и которого никакие просьбы не в силах были умолить, тот самый бросается теперь к ногам вашим, вас всех просит. Все будет позабыто, изглажено, прощено; я буду сам ходатаем за всех, если исполните мою просьбу. Вот моя просьба. Знаю, что никакими средствами, никакими страхами, никакими наказаньями нельзя искоренить неправды: она слишком уже глубоко вкоренилась. Бесчестное дело брать взятки сделалось необходимостью и потребностью даже и для таких людей, которые и не рождены быть бесчестными. Знаю, что уже почти невозможно многим идти противу всеобщего теченья. Но я теперь должен, как в решительную и священную минуту, когда приходится спасать свое отечество, когда всякий гражданин несет все и жертвует всем, — я должен сделать клич хотя к тем, у которых еще есть в груди русское сердце и понятно сколько-нибудь слово «благородство». Что тут говорить о том, кто более из нас виноват. Я, может быть, больше всех виноват; я, может быть, слишком сурово вас принял вначале, может быть, излишней подозрительностью я оттолкнул из вас тех, которые искренно хотели мне быть полезными, хотя и я с своей стороны мог бы также сделать сим упрек?>. Если они уже действительно любили справедливость и добро своей земли, не следовало бы им оскорбиться на надменность моего обращения, следовало бы им подавить в себе собственное честолюбие и пожертвовать своею личностью. Не может быть, чтобы я не заметил их самоотверженья и высокой любви к добру и не принял бы наконец от них полезных и умных советов. Все-таки скорей подчиненному следует применяться к нраву начальника, чем начальнику к нраву подчиненного. Это законней по крайней мере и легче, потому что у подчиненных один начальник, а у начальника сотни подчиненных. Но оставим теперь в стороне, кто кого больше виноват.
Дело в том, что пришло нам спасать нашу землю; что гибнет уже земля наша не от нашествия двадцати иноплеменных языков, а от нас самих; что уже мимо законного управленья образовалось другое правленье, гораздо сильнейшее всякого законного. Установились свои условия, все оценено, и цены даже приведены во всеобщую известность. И никакой правитель, хотя бы он был мудрее всех законодателей и правителей, не в силах поправить зла, как <ни> ограничивай он в действиях дурных чиновников приставленьем в надзиратели других чиновников. Все будет безуспешно, покуда не почувствовал из нас всяк, что он так же, как в эпоху восстанья народов, вооружался против <врагов?>, так должен восстать против неправды. Как русский, как связанный с вами единокровным родством, одной и тою же кровью, я теперь обращаюсь <к> вам. Я обращаюсь к тем из вас, кто имеет понятье какое-нибудь о том, что такое благородство мыслей. Я приглашаю вспомнить долг, который на всяком месте предстоит человеку. Я приглашаю рассмотреть ближе свой долг и обязанность земной своей должности, потому что это уже нам всем темно представляется, и мы едва...1
На этом рукопись обрывается.
<Набросок к заключительной главе>
Всем жить на счет казны, сделать себе доходные места из службы, государство обратить в богадельню, долженствующую их всех кормить. Это устремленье всех в ряды чиновников и правителей. Рассмотрим же, кто же тогда останется в рядах управляемых, и станет ли средств, сил управляемы<м> содер<жать> громаду своих управляющих? Край лишается работающих рук. Земля не возделывается. Россия до сих пор остается в первоначальном пустынном виде. Нет, не возможно обратиться в рыбарей и удить рыбу. Следует оставить заботу о частной и личной <жизни> и нужно вспомнить о бедной России. Если мы сами не вспомним, если мы сами дружным усилием не подымем, то никакие гениальные соображенья свыше, никакие средства и силы...1 Нет, следует обратить вниманье на то, откуда всему начало зло... Нет, следует, наконец, не шутя подумать о том, как повести простую жизнь, которая...2 Все видят, даже и слепые, что взятки из желанья жить получше сколько-нибудь сообразно, пользоваться всеми удобствами и просвещенными прихотями нынешних...3 Из-за этого и кражи, из этого и все побуждения установить места, будто бы необходимые, будто обмануть не мудрено. И мне были представлены проекты об установлении новых мест и так была ощутительно показана их необходимость, что и я их утвердил и представил на утверждение, и после уже нескоро увидел, что обманул своего [благодетеля] государя, и я стал обманщиком. Сколько этаких явлений на всяком шагу Нет, нельзя. Нужно положить, наконец, это<му> конец, нужно бросить этакую жизнь, пото<му> что, наконец, с кражами и со взятками не могут дойти до того, чтобы исполнять все эти прихоти и условия, положенье света. Ради несчастных своих детей и особенно дочерей и со взятками и с кражами вы теперь едва имеете силы доставить это глупое несчастное воспитанье, которого требуют условия этой глупой жизни, которой никому из нас не хочется бросить.
Прежде всего обращаюсь к богатым и состоятельным. Вам следует <показать> пример. Уничтожьте мебели и все прихоти. Заведите простые, хоть на некоторое время, покуда не поправятся
1 В рукописи не дописано.
2 В рукописи не дописано.
3 В рукописи не дописано.
обстоятельства все. Вы будете в барышах; у вас денег останется столько, что вы мог <ли бы> помогать и благотворить, чего вы теперь, я знаю, не в состоянии, ни доброго дела не можете сделать, потому что всё пошло на себя. Что до меня, даю слово не заводить у себя никакого щегольского экипажа и на самом парадном гулянье не буду иначе являться, как на извозчике, и жена не наденет другого, кроме самого обыкновенного, и на дочерях моих не будет никогда платья свыше десяти рублей ассигнациями и будет ими носиться до сносу, какие бы ни являлись нов<ые> картинки, хоть бы мода выворотила всё навыворот. А вам, Петр Николаевич, поручаю завести клуб вовсе другого рода, такой, чтобы всем можно было в нем быть не разорившись. Об этом посоветуйтесь с Муразовым. Он найдет честного рестора<н>а. Стыд, в провинции, где припасы продаются на рынок за бесценок, возвели обеды по рублю со стола. Я очень знаю, что на эти деньги три, даже четыре блюда из свежей провизии из этого, что под рукой, без выписных приправ. А француза прошу выгнать вон. Это для него еще благодеянье: если он поживет, он дурак обнакру<тится>. Ему никто долгов не заплатит. Сам виноват, брать десятерную цену! Мне нет дела до того, что ему нужно составить капитал, на который можно ему будет потом хорошо в Париже. Он может подкупать полицию..., но, как начальник, я этого не позволю, чтоб эго было на счет несчастной невоздержн<ости>. Да и вообще прошу вас употреб<ить> все силы, чтобы дать возможность всем масте- ров<ым> производить работы дешевле. Об этом прошу вас переговорить с Муразовым. Он теперь особенно занят классом мещан и ремесленников, и многих уже образовал. Я уверен, что если только уничтожить кое-какие сборы, которые платят в полицию, то всё будет гораздо <лучше>. Но лучше, если полицейские сами, не дожидая<сь>, ограничат свои поборы, потому что и к ним теперь взываю, как русским <по> сердцу, которым, полагаю-таки, близка Россия. Жертва потребна общая от всех нас, а не от одного кого-либо. Притом цены и дороговизна неминуемо д<олжны> упасть, стало быть, содержанье каждого станет дешевле.
Наконец, я умоляю прекращать все тяжбы между [собою миром] не смеши<ва>ть правительства в ссоры и...1 и не давать
В рукописи одно слово не прочитано.
пищи ябеде, размножению дел и вместе с ними новых должностей и нов<вых> чиновников, которые, бедные, против воли должны быть чужеядными растениями. Лучше прибегать, по старому русскому обычаю, к простому третейскому суду и, выбрав из себя людей, известных честностью и справедливостью, предоставить на их суд, как они решат, так тому <быть>. Во всяком случае даже и тот, кто проиграет, будет в барышах, в сравнении с тем, что он издержит по судам и всяким мытарс<твам>, которые могут проволочить его до глубокой старости и отравить всю его жизнь. Но я надеюсь, что суд будет безобиден. Если же в затруднительном деле, то я вам советую предоставить на суд человека, которого я не назову, но вы его угадаете, чья безукоризненная жизнь и деятельность, полная добрых подвигов, скажет сама. Очень может быть, что мы этим нечувствит<ельно> достигнем до того, до чего нельзя достигнуть никакими мудрейшими распоряжениями правительства, то есть до уничтоженья всех этих временных комиссий и комитетов, которые мы вся<кими> происками, ссорами постарались обратить в непременные. По крайней мере, это долг наш; мы должны об <этом> все стараться до единого, как сыны земли, как преданные и присягнувшие именем Бога служить верно земле. Очень может быть, что и теперь, после твердой нашей решимости, уменьшится количество дел и всяких бумажных производств. Но тем не менее я прошу всех исполнить в точности: в свое время быть в присутствии и в свое время выходить из присутствия. Только прошу всех правителей канцелярии не заводить этого педантства, этого наружного лицемерсгва, то есть, чтобы каждый казался занимающимся делом. Нет, достаточно, если он присутству<ет>. Нет, если нет дела, он может читать полезную книгу и пусть это будет его ученый кабинет. Пусть хоть здесь про»- чтутся те книги, которые делают человека степенным, рассудительным, приготовляют из него будущего государственносгс» мужа и сына земли своей. С завтрашне<го> же дни будет доставлено от меня во все отделения присутствия по экземпляру Библ<ии>, по экземпляру русских летописей и три-четыре классика, первых всемирных поэт<ов>, верных летописцев человеческой жизни. Я рад, что имею сделать это пожертвованье от себя насчет некоторых ограничен<ий>. Чувствую, что это важно. В последнее свре- мя> головы всех так выветрились от этих мод<ных> водевилей, от это<го> пустого чтенья минутных романов, извращаю<щих> наизнанку жизнь, мысли, мненья и понятья, что, право, пора прочесть то, что прежде всего сле<дует>. К стыду, у нас, может быть, едва отыщется чело<век>, который бы прочел Библию, тогда как эта книга затем, чтобы читаться вечно, не в каком-либо религиозном отношении, нет, из любопыт<ства>, как памятник народа, всех превзошедшего в мудрости, поэзии, законодательстве, котор<ую> и неверующие, и язычники считают высш<им> созданьем ума, учителем жизни и мудрости. Как же нам требовать еще, чтобы из нас выходили мужи, способные действ<овать> и поступать обдуманно. Как удивляются, что беспрестанно выходят скороспелки, выскочки, непостоянные, легкие люди, неугомонные коверкатели, опрометчивые нововводители, бессильные владетели страстей. И вот этаким-то людям начальство и правительство <доверяет>. Где ж их взять лучше? Нет, я обращусь к вам. Не о себе пожалеем, но пожалеем о детях, которых мы бросили в <чужие> руки и которых знать не хотим, тогда как кто лучшим бы мог быть воспитателем сына, как не отец? Да, ничего более, кроме только разумного чтения с ними этих книг, образующих уже измлада степенный, сильный характер, познанье жизни, познанье земли своей. Уже было <бы> в несколько раз полезней всей этой истрачиваемой кучи денег на учителей с ра<з>ными взглядами, разными понятия<ми>, со всех сторон загружающими до того голову, что он, наконец, не узнает до поздней старости, было ли в нем какое-нибудь собственное мнение или мысль, и готов, как послушная овца, последов<ать> за первым крикуном, за первой необдуманной брошюр<ой>. И будто бы уже отец, который сам учился и в университ<ете>, не мог сам приготов<ить> своего сына в заведение, когда и программа напечатана повсюду в известность. Времени нет? Но ведь для карт есть у нас время. Да в два вечера посреди своей семьи без книги можно дать...1 всю науку, то есть всё содерж<ание>, в чем она состоит и для чего нам нужна, словом, дать ее почувствовать, так что и жена и дочери выслушают, а в сыне возродится желанье и любопытство прочесть и пополнить самому... И ничего собствен<но> кроме собственного удовольствия и собственного на<шего> вразумленья не доставили бы нам