К читателю от сочинителя 37 глава




Принято считать, что под давлением цензуры Гоголь вынуж­ден был приглушить сатирические акценты Повести, ослабить ее политическую тенденцию и остроту— «выбросить весь генерали­тет», сделать менее привлекательным образ Копейкина и так далее. Из писем Гоголя явствует, однако, что эпизод с Копейкиным был важен ему вовсе не тем, чему придавали значение петербургские цензоры. Писатель без колебаний идет на переделку всех предпола­гаемых «предосудительных» мест, могущих вызвать неудовольствие цензуры.

Во всех трех известных редакциях Повести сразу же после пояснения, кто такой капитан Копейкин, следует указание на глав­ное обстоятельство, вынудившее Копейкина самому добывать себе средства: «Ну, тогда еще не сделано было насчет раненых ника­ких, знаете, эдаких распоряжений; этот какой-нибудь инвалидный капитал был уже заведен, можете представить себе, в некотором роде, гораздо после». Таким образом, инвалидный капитал, обес­печивавший раненых, был учрежден, да только уже после того, как капитан Копейкин сам нашел себе средства. Причем, как это сле­дует из первоначальной редакции, средства эти он берет из «казен­ного кармана». Шайка разбойников, которой предводительствует Копейкин, воюет исключительно с казной. «По дорогам никакого проезда нет, и все это собственно, так сказать, устремлено на одно только казенное. Если проезжающий по какой-нибудь своей надоб­ности — ну, спросят только: “зачем?” — да и ступай своей доро­гой. А как только какой-нибудь фураж казенный, провиант или деньги — словом, все что носит, так сказать, имя казны, — спуска никакого».

Видя «упущение» с Копейкиным, Государь «издал строжай­шее предписание составить комитет исключительно с тем, чтобы заняться улучшением участи всех, то есть раненых...» Высшие госу­дарственные власти в России, и в первую очередь сам Государь, спо­собны, по Гоголю, сделать правильные выводы, принять мудрое, справедливое решение, да вот только не сразу, а «опосля». Раненых обеспечили так, как ни в каких «других просвещенных государст­вах», но только тогда, когда гром уже грянул... Капитан Копейкин подался в разбойники не из-за черствости высоких государствен­ных чинов, а из-за того, что так уж на Руси все устроено, задним умом крепки все, начиная с почтмейстера и Чичикова и кончая Государем.

Готовя рукопись к печати, Гоголь сосредоточивает внимание прежде всего на самой «ошибке», а не на ее «исправлении». Отка­завшись от финала первоначальной редакции, он сохранил нужный ему смысл Повести, но изменил в ней акценты. В окончательном варианте крепость задним умом в соответствии с художественной концепцией первого тома представлена в своем негативном, иро­нически сниженном виде. Способность русского человека и после ошибки сделать необходимые выводы и исправиться должна была, по мысли Гоголя, в полной мере реализоваться в последующих томах.

В общем замысле поэмы сказалась причастность Гоголя к на­родной философии. Народная мудрость неоднозначна. Своей настоя­щей, подлинной жизнью пословица живет не в сборниках, а в живой народной речи. Смысл ее может меняться в зависимости от ситуации, в которой она употребляется. Подлинно народный характер гоголев­ской поэмы заключается не в том, что в ней обилие пословиц, а в том, что автор пользуется ими в соответствии с их бытованием в народе. Оценка писателем того или иного «свойства русской природы» всеце­ло зависит от конкретной ситуации, в которой это «свойство» прояв­ляется. Авторская ирония направлена не на само свойство, а на его реальное бытие.

В анекдотических ситуациях, «вставных» эпизодах, послови­цах Гоголь рассыпает «подсказки» читателю. Но всего этого ему как будто кажется недостаточно. Наконец, содержание первого тома он обобщает в маленькой лаконичной притче, сводя все многообразие героев поэмы к двум персонажам.

«...Жили в одном отдаленном уголке России два обитателя. Один был отец семейства, по имени Кифа Мокиевич, человек нрава кроткого, проводивший жизнь халатным образом. Семейством сво­им он не занимался; существованье его было обращено более в умо­зрительную сторону и занято следующим, как он называл, филосо­фическим вопросом: “Вот, например, зверь, — говорил он, ходя по комнате, — зверь родится нагишом. Почему же именно нагишом? Почему не так, как птица, почему не вылупливается из яйца? Как, право, того: совсем не поймешь натуры, как побольше в нее углу­бишься!” Так мыслил обитатель Кифа Мокиевич».

Для поэтики «Мертвых душ» чрезвычайно характерен язык художественных ассоциаций, скрытых аналогий и уподоблений, к которому постоянно прибегает автор. Не случайно Кифа Мокие­вич занят философическим вопросом о рождении зверя из яйца. Этот гоголевский образ очень хорошо «укладывается» в известное пословичное выражение о «выеденном яйце» и создан, в сущности, как развертывание этого выражения, как реализация пословичной метафоры. В то время как «теоретический философ» Кифа Мокие­вич занимается разрешением вопроса, не стоящего и выеденного яйца, его сын, богатырь Мокий Кифович, проявляет себя соответст­вующим образом на поприще практической деятельности.

«Был он то, что называют на Руси богатырь, — говорится в притче о Мокии Кифовиче, — и в то время, когда отец занимался рожденьем зверя, двадцатилетняя плечистая натура его так и поры­валась развернуться. Ни за что не умел он взяться слегка: все или рука у кого-нибудь затрещит, или волдырь вскочит на чьем-нибудь носу. В доме и в соседстве все, от дворовой девки до дворовой соба­ки, бежало прочь, его завидя; даже собственную кровать в спальне изломал он в куски. Таков был Мокий Кифович...»

Образ Мокия Кифовича также восходит к фольклорной традиции. В одном из черновых вариантов притчи, где этот пер­сонаж назван еще Иваном Мокиевичем, Гоголь прямо указывает на народно-поэтический первоисточник образа: «Обращик Мокие- вича — Лазаревич...» (имеется в виду «Повесть о Еруслане Лаза­ревиче»). В основу образа Мокия Кифовича положены черты это­го сказочного героя, ставшего символом русского национального богатыря. «И как будет Уруслан десяти лет, выдет на улицу: и ково возмет за руку, из того руку вырвет, а ково возмет за ногу, тому ногу выломат».

Традиционный эпический образ, широко известный по народ­ным источникам, Гоголь наполняет нужным ему «современным» смыслом. Наделенный необыкновенным даром — невиданной физи­ческой силой — Мокий Кифович растрачивает его попусту, причи­няя одно беспокойство и окружающим, и самому себе. Понятно, что речь в притче идет не об отрицании свойств и особенностей ее персонажей, а скорее об их недолжном проявлении. Плохо не то, что Кифа Мокиевич мыслитель, а Мокий Кифович — богатырь, а то, как именно они используют данные им от природы свойства и качества своей натуры. «Здесь ли, в тебе ли не родиться беспре­дельной мысли, когда ты сама без конца? — восклицает автор в па­тетическом размышлении о Руси. — Здесь ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться и пройтись ему?»

Завершая первый том поэмы, Гоголь недаром обращается к иносказательной форме повествования — притче. «Красна речь с притчею», — гласит русская пословица. В контексте всего перво­го тома гоголевская притча приобретает особое, ключевое значе­ние для восприятия поэмы. Вырастая в символ обобщающего зна­чения, ее персонажи концентрируют в себе важнейшие, родовые черты и свойства других персонажей «Мертвых душ».

Философски-умозрительно — в духе Кифы Мокиевича — су­ществование Манилова: «Дома он говорил очень мало и большею частью размышлял и думал... Хозяйством нельзя сказать, чтобы он занимался, он даже никогда не ездил на поля, хозяйство шло как-то само собою». О чем размышляет Манилов, в бесплодных мечтаниях издерживающий жизнь свою? О подземном ходе, мосте через пруд с лавками для крестьян, о том, как было бы хорошо «под тенью какого-нибудь вяза пофилософствовать о чем-нибудь, углубиться!..»

Неуклюжий Собакевич, подобно Мокию Кифовичу, не умею­щему ни за что взяться слегка, уже «с первого раза» наступил Чичи­кову на ногу, сказавши: «Прошу прощения». О сапоге этого «на диво сформированного помещика» сказано, что он был «такого исполин­ского размера, которому вряд ли где можно найти отвечающую ногу, особливо в нынешнее время, когда и на Руси начинают выводиться богатыри».

Образ Собакевича, унаследовавшего от своих древних предков недюжинную физическую силу и поистине богатырское здоровье («пятый десяток живу, ни разу не был болен»), создан с пародийным использованием традиционных элементов сказочной поэтики. Этот современный российский богатырь, совершающий свои подвиги за обеденным столом, съедает сразу целую «половину бараньего бока», ватрушки у него «каждая была гораздо больше тарелки», «индюк ростом в теленка». «У меня когда свинина — всю свинью давай на стол, баранина — всего барана тащи, гусь — всего гуся!»

Сам человек здоровый и крепкий, практичный помещик, Собакевич, «казалось, хлопотал много о прочности». Но практич­ность этого рачительного хозяина оборачивается самым настоящим расточительством. «На конюшни, сараи и кухни были употреблены полновесные и толстые бревна, определенные на вековое стояние... Даже колодец был обделан в такой крепкий дуб, какой идет только на мельницы да на корабли».

Гротескно-выразительные образы Кифы Мокиевича и Мокия Кифовича помогают оглядеть героев поэмы со всех сторон, а не с одной только стороны, где они мелочны и ничтожны. «Все можно извратить и всему можно дать дурной смысл, человек же на это способен, — писал Гоголь в статье «О театре, об одностороннем взгляде на театр и вообще об односторонности». — Но надобно смотреть на вещь в ее основании и на то, чем она должна быть, а не судить о ней по карикатуре, которую из нее сделали... Много есть таких предметов, которые страждут из-за того, что извратили смысл их; а так как вообще на свете есть много охотников дейст­вовать сгоряча, по пословице: “Рассердясь на вши, да шубу в печь”, то через это уничтожается много того, что послужило бы всем на пользу».

Герои Гоголя вовсе не обладают заведомо отвратительными, уродливыми качествами, которые необходимо полностью иско­ренить для того, чтобы исправить человека. Богатырские свой­ства и практичность Собакевича, хозяйственная бережливость Плюшкина, созерцательность и радушие Манилова, молодецкая удаль и энергия Ноздрева — качества сами по себе вовсе не плохие и отнюдь не заслуживают осуждения. Но все это, как любил выра­жаться Гоголь, льется через край, доведено до излишества, прояв­ляется в извращенной, гипертрофированной форме.

Обратимся теперь к Чичикову. В нем соединение всех «задо- ров» гоголевских героев. Ему автор заглядывает глубоко в душу, подчас передоверяет свои задушевные мысли. Еще в детстве Пав­луша обнаружил «большой ум со стороны практической». Выказы­вая «прямо русскую изобретательность» и удивительную «бойкость в деловых делах», Павел Иванович всю жизнь занимался делом. В наиболее концентрированной, афористической форме эта чер­та главного героя поэмы выражена в его «пословичном» монологе: «...зацепил — поволок, сорвалось — не спрашивай. Плачем горю не пособить, нужно дело делать». «Делом» именуется в поэме и афера Чичикова с мертвыми душами. Весь свой незаурядный практиче­ский ум, волю в преодолении препятствий, знание людей, упорство в достижении цели этот неутомимый и хитроумный русский Одис­сей растрачивает в деле... не стоящем выеденного яйца. Именно так говорит о своем «деле» Чичиков, выведенный из себя непонятливо­стью Коробочки: «Есть из чего сердиться! Дело яйца выеденного не стоит, а я стану из-за него сердиться!»

Приобретение «херсонского помещика» расценивается чинов­никами как «благое дело». По словам самого Чичикова, он «стал наконец твердой стопою на прочное основание» и «более благого дела не мог бы предпринять». На чем же пытается основать свое благополучие Павел Иванович? На мертвых душах! На том, чего нет, что ничего не стоит, чего быть не может! На пустоте. Тщета предприятий и замыслов Чичикова в том, что все они лишены духовного основания. Путь Чичикова бесплоден. Бесплодность эта и выражается через мудрость народного изречения о деле, не стоя­щем выеденного яйца. Эта пословица впервые появляется задолго до финала первого тома, и ею же Гоголь подводит итог делу Чичико­ва. И этот традиционный народный вывод, венчающий похождения героя, содержит в себе и приговор ему, и возможность, по мысли автора, его грядущего возрождения. Недаром во втором томе Мура­зов повторяет про себя: «Презагадочный для меня человек Павел Иванович Чичиков. Ведь если бы с этакой волей и настойчивостью, да на доброе дело!»

Художественному мышлению Гоголя свойственны архитек­турные ассоциации. Хорошо известно его сравнение «Мертвых душ» с «дворцом, который задуман строиться в колоссальных размерах». В связи с этим становится понятным и упоминание о двух обитате­лях отдаленного уголка России, которые «нежданно, как из окошка, выглянули в конце нашей поэмы». Продолжая метафору писателя, можно сказать, что притча — это окошко, позволяющее заглянуть в глубину художественного мира его книги.

Сходный образ встречается в статье Гоголя «Шлецер, Миллер и Гердер» (1834): «Может быть, некоторым покажется странным, что я говорю о Шлецере как о великом зодчем всеобщей истории, тогда как его мысли и труды по этой части улеглись в небольшой книжке, изданной им для студентов, — но эта маленькая книж­ка принадлежит к числу тех, читая которые, кажется, читаешь целые томы; ее можно сравнить с небольшим окошком, к которому приставивши глаз поближе, можно увидеть весь мир. Он вдруг осе­няет светом и показывает, как нужно понять, и тогда сам собою наконец видишь все».

Гигантский замысел соответствовал необъятности темы, положенной в его основу. Тема эта — познание всей России. На­чиная работать над вторым томом, Гоголь (живший тогда за гра­ницей) обращается к друзьям с неустанными просьбами присы­лать ему материалы и книги по истории, географии, фольклору, этнографии, статистике России, русские летописи и в особенности «воспоминания о тех характерах и лицах, с которыми случилось кому встретиться на веку, изображения тех случаев, где пахнет Русью».

В это же время он задумывает книгу о географии России. Любопытно, что во втором томе поэмы эти гоголевские штудии в ироническом преломлении отозвались в сочинении, которое пишет Тентетников, — оно «долженствовало обнять всю Россию со всех точек — с гражданской, политической, религиозной, филосо­фической, разрешить затруднительные задачи и вопросы, заданные ей временем, и определить ясно ее великую будущность — словом, большого объема».

В письмах 1840-х годов Гоголь настойчиво проводит мысль, что для продолжения поэмы и достижения ее главной цели необхо­димо конкретное изучение русского быта, экономики, обычаев — и самим автором, и всеми окружающими: «Велико незнанье России посреди России».

Но главный путь к постижению России — познание приро­ды русского человека. Каков же, по Гоголю, путь этого познания? «Я видел ясно, как дважды два четыре, — писал он в “Авторской исповеди”, — что прежде, покамест не определю себе самому опре- делительно, ясно высокое и низкое русской природы нашей, досто­инства и недостатки наши, мне нельзя приступить; а чтобы опре­делить себе русскую природу, следует узнать получше природу человека вообще и душу человека вообще...» Но познание «души человека вообще» оказывается невозможным без познания самого себя. Как писал Гоголь графу А. П. Толстому, «найди только прежде ключ к своей собственной душе, когда же найдешь, тогда этим же ключом отопрешь души всех». Анализ своей же собственной души привел Гоголя к убеждению, что «говорить и писать о высших чув­ствах и движеньях человека нельзя по воображенью: нужно заклю­чить в себе самом хотя небольшую крупицу этого, словом — нужно сделаться лучшим».

Таков путь, который предстоит преодолеть Гоголю в ходе осу­ществления своего замысла: познание России через русский нацио­нальный характер, человеческую душу вообще и свою собственную в частности. Так работа над «Мертвыми душами» стала для Гоголя его «душевным делом».

По Гоголю, национальный характер не есть нечто раз и навсегда данное, неподвижное. Имея некоторые вечные, «субстанциальные» черты, он формируется и видоизменяется под влиянием определен­ных географических и исторических условий. «Мы еще растоплен­ный металл, не отлившийся в свою национальную форму, — гово­рил Гоголь, — еще нам возможно выбросить, оттолкнуть от себя нам неприличное и внести в себя все, что уже невозможно другим народам, получившим форму и закалившимся в ней». И потому главная задача для художника национального масштаба, каким был Гоголь, — показать все «достоинства и недостатки наши», чтобы воспитать первые и избавиться от вторых.

Да и сама Россия мыслится Гоголем тоже в развитии, как и национальный характер. Мотив движения, дороги, пути пронизы­вает всю поэму. Действие развивается по мере путешествия Чичи­кова. «Пушкин находил, что сюжет “Мертвых душ” хорош для меня тем, — вспоминал Гоголь, — что дает полную свободу изъездить вместе с героем всю Россию и вывести множество самых разнооб­разных характеров».

Дорога в поэме предстает прежде всего в своем прямом, реаль­ном значении — это проселки, по которым колесит чичиковская бричка, — то ухабы, то пыль, то непролазная грязь. Огромны про­странства России, здесь можно и заблудиться: Чичиков ехал к Соба­кевичу, попал к Коробочке, «дороги расползались во все стороны, как пойманные раки...» В знаменитом лирическом отступлении одиннадцатой главы эта дорога с несущейся бричкой неприметно превращается в фантастический путь, по которому летит Русь среди других народов и государств. Неисповедимые пути русской истории («Русь, куда ж несешься ты, дай ответ? Не дает ответа») пересекаются с путями мирового развития: «Какие искривленные, глухие, узкие, непроходимые, заносящие далеко в сторону дороги избирало чело­вечество, стремясь достигнуть вечной истины...» Кажется, что это те самые дороги, по которым плутает Чичиков. Символично, что из захолустья Коробочки Чичикова выводит на дорогу неграмотная девчонка Пелагея (есть здесь и определенная перекличка с «Капи­танской дочкой»), не знающая, где право, где лево. Так и конец пути, и его цель неведомы самой России, движущейся неизвестно куда по какому-то наитию («мчится вся вдохновенная Богом!..»).

В образе дороги воплощен и житейский путь Чичикова («но при всем том трудна была его дорога...»), и творческий путь автора: «И долго еще определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями...» Но самое главное — дорога прооб­разует собой путь духовного восхождения героев, всего человечества и самого автора. Один из любимейших символических образов Гого­ля — образ лестницы (по-церковнославянски — «лествица»), имею­щий богатейшую мировую традицию. Лестница— это, собственно говоря, дорога вверх. В «Мертвых душах» она предстает в виде симво­лической лестницы, ведущей человеческую душу к совершенству.

Итак, в движении, развитии находится не только Россия, но и сам автор. Судьба его неразрывно связывается с судьбой поэмы и судьбой страны. «Мертвые души» должны были разрешить загад­ку исторического предназначения России и загадку жизни их авто­ра. Отсюда — эта немыслимая творческая дерзость в патетическом обращении Гоголя к России: «Русь! чего же ты хочешь от меня? какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?..» Эти слова в свое время вызвали немало нареканий на авто­ра. Но прав был Н. Г. Чернышевский, который утверждал: «Давно уже не было в мире писателя, который был бы так важен для сво­его народа, как Гоголь для России» {Чернышевский Н. Г. Поли. собр. соч.: В 16 т. М., 1947. Т. 3. С. 11).

Владимир Воропаев


II

Уже первые читатели «Мертвых душ» почувствовали, что име­ют дело с произведением, скрывающим в себе какую-то тайну. Сам Гоголь в 1842 году, спустя три месяца после выхода в свет первого тома, писал о восприятии поэмы в читательских кругах С. Т. Акса­кову: «...еще не раскусили, в чем дело... не узнали важного и глав­нейшего... Ваше мнение: нет человека, который бы понял с первого раза “Мертвые души”, совершенно справедливо и должно распро­страниться на всех, потому что многое может быть понятно одному только мне». Спустя пять лет, в «Авторской исповеди», он вновь отмечал, что первый том «составляет еще поныне загадку» для читателя. Прошло еще тридцать лет, и Ф. М. Достоевский, как бы подытоживая недоумения современников по поводу героев «Мерт­вых душ», писал: «Эти изображения, так сказать, почти давят ум глубочайшими непосильными вопросами, вызывают в русском уме самые беспокойные мысли, с которыми, чувствуется это, справить­ся можно далеко не сейчас; мало того, еще справишься ли когда- нибудь?» {Достоевский Ф. М. Дневник писателя. 1876 // Поли. собр. соч.: В 30 т. Л., 1972—1990. Т. 22. С. 106).

Позднее, спустя еще полвека, В. В. Зеньковский (известный впоследствии богослов, профессор и священник), как бы перени­мая слово у Достоевского, заключал: «Гоголь, как мыслитель, еще более закрыт от нас его художественным творчеством, чем это мож­но сказать о Ф. М. Достоевском...» {Зеньковский В. В., проф. прот. Русские мыслители и Европа. (Критика европейской культуры у русских мыслителей). Париж, <1926>. С. 63). «Если о Достоевском и его миросозерцании написан уже ряд исследований, то о Гоголе, как мыслителе, имеются лишь отрывочные замечания: миросозер­цание Гоголя никогда еще не было анализировано в целом... У нас до сих пор еще мало замечают за реалистичностью творчества Гоголя субъективные корни его образов; мало знают и мировоззрение Гого­ля, изучение которого по-новому освещает и художественное его творчество» {Зеньковский В. В., проф. прот. Гоголь и Достоевский // О Достоевском. Прага, 1929. С. 65, 75).

Вывод этот во многом сохраняет свое значение и поныне. «...Мои сочинения... — замечал в 1843 году Гоголь по поводу жела­ния публики видеть продолжение “Мертвых душ”, — писаны дол­го, в обдумывании многих из них прошли годы, а потому не угодно ли читателям моим тоже подумать о них на досуге и всмотреть­ся пристальней» (письмо к Н. Я. Прокоповичу от 28 мая (н. ст.). Один из первых биографов Гоголя П. В. Анненков писал 13 октября (н. ст.) 1880 года М. Е. Салтыкову-Щедрину: «...Гоголь... на требо­вания друзей о выпуске 2-й части “Мертвых душ” отвечал: пускай раскусят хорошенько первую. Литература, как сено: прессованное и в кольцо свернутое долее держится» {Щедрин Н. (М. Е. Салтыков). Поли. собр. соч. М., 1939. Т. 19. С. 425).

«Загадочность» гоголевского творчества — проблема не толь­ко литературная. С завершением «Мертвых душ», задуманных как широкое эпическое полотно в трех томах, Гоголь предполагал не только раскрыть «тайну» его «поэмы», но и разрешить «загадку» всей своей жизни, которую связывал с «подвигом во имя любви к братьям» — об этом он писал в 1842 году друзьям А. С. Дани­левскому, В. А. Жуковскому, С. Т. Аксакову. 9 мая 1842 года он сообщал Данилевскому: «Через неделю после этого письма ты полу­чишь отпечатанные “Мертвые души”, преддверие немного бледное той великой поэмы, которая строится во мне и разрешит, наконец, загадку моего существования». 26 июня (н. ст.) в письме к Жуковско­му он повторял: «Посылаю вам Мертвые души. Это первая часть... Я переделал ее много с того времени, как читал вам первые главы, но все однако же не могу не видеть ее малозначительности в сравне­нии с другими, имеющими последовать ей частями... Чище горнего снега и светлей небес должна быть душа моя, и тогда только я приду в силы начать подвиги и великое поприще, тогда только разрешится загадка моего существованья». Позднее, в одном из «Четырех писем к разным лицам по поводу “Мертвых душ”», опубликованных в кни­ге «Выбранные места из переписки с друзьями», на вопрос о том, почему его герои, «будучи далеки от того, чтобы быть портретами действительных людей, неизвестно почему близки душе», Гоголь отвечал: «...все мои последние сочинения— история моей собст­венной души». В статье «О Современнике» он еще раз подчеркивал: «У меня никогда не было стремленья быть отголоском всего и отра­жать в себе действительность, как она есть... Все мною написанное замечательно только в психологическом значении...»

В исследовательской литературе давно уже делались попыт­ки как-то объяснить эти гоголевские высказывания. В частности, С. А. Венгеров в 1913 году, приводя ряд фактов биографии писа­теля, выдвинул весьма смелое предположение, (перешедшее тут же в утверждение, что Гоголь «совсем не знал русской действительно­сти»), что в основе «Ревизора» и «Мертвых душ» почти нет реальных наблюдений, и великорусский быт, Россию, русскую провинцию писатель «не только не наблюдал, но даже и возможности наблюдать не имел» {Венгеров С. А. Гоголь совсем не знал русской действитель­ности // Собр. соч. СПб., 1913. Т. 2. С. 133, 136).

Справедливости ради можно сказать, что некоторые основа­ния для такого вывода у исследователя были. Еще в 1830 году Гоголь на предположение матери, что роман А. К. Бошняка и П. П. Свинь- ина «Ягуб Скупалов» написан им — ее сыном, отвечал: «Сфера дей­ствия этого романа во глубине России, где до сих пор еще и нога моя не была. Если бы я писал что-нибудь в этом роде, то верно бы избрал для этого Малороссию, которую я знаю, нежели страны и людей, которых я не знаю ни нравов, ни обычаев, ни занятий» (письмо от 19 декабря 1830 года). С 1829 года вплоть до отъезда за грани­цу в 1836 году Гоголь, не считая двух летних поездок на родину в 1832 и 1835 годах, прожил почти все время в Петербурге. А 15 мая 1836 года, будучи уже за границей, признавался М. П. Погодину: «Провинция уже слабо рисуется в моей памяти, черты ее уже блед­ны...» Современные Гоголю критики — из его недоброжелателей — Ф. В. Булгарин, Н. И. Греч, О. И. Сенковский, Н. А. Полевой, барон Е. Ф. Розен — также отрицали сходство гоголевских изображений с отечественной действительностью. Да и сам Гоголь, получив из­вестие о переводе первого тома «Мертвых душ» на немецкий язык, писал 8 января (н. ст.) 1846 года Н. М. Языкову: «...этому сочинению неприлично являться в переводе ни в каком случае до времени его окончания, и я бы не хотел, чтобы иностранцы впали в такую глу­пую ошибку, в какую впала большая часть моих соотечественников, принявшая “Мертвые души” за портрет России».

И все-таки суждение С. А. Венгерова и некоторых современни­ков Гоголя о том, что писатель «не знал русской действительности», нельзя признать справедливым. «Если Гоголь (по собственному его смиренному сознанию) не вполне знал Россию, — замечал в 1852 го­ду Г. П. Данилевский, полемизируя с Ф. В. Булгариным, — то кто же из нас может таким знанием похвалиться... По крайней мере, сравнительно, едва ли кто так художественно, так многосторон­не взглянул на Россию, как Гоголь» (<Данилевский Г. П.> Отзыв провинциала на статью о Гоголе, помещенную в «Северной Пчеле», № 87 // Московские Ведомости. 1852. № 75. 21 июня). Цензор

А. В. Никитенко в 1842 году писал Гоголю: «Какой глубокий взгляд на самые недра нашей жизни!., и что это будет, когда все вы кончите... тут выйдет полная великая эпопея России XIX века». Реалистичность гоголевских картин отмечали и другие критики сразу по прочтении «Мертвых душ». Это безоговорочно признава­ли в поэме К. С. Аксаков, Н. М. Языков, Н. Д. Мизко, с оговорка­ми — М. Сорокин, С. П. Шевырев и др. Сами гоголевские произ­ведения свидетельствуют о том, что мало было на Руси писателей, кто обладал бы таким даром наблюдательности и так знал Россию, как Гоголь. На этот счет применительно к «Мертвым душам» име­ются собственные гоголевские высказывания.

12 ноября (н. ст.) 1836 года Гоголь писал В. А. Жуковскому из Парижа: «Мертвые текут живо, свежее и бодрее, чем в Веве, и мне совершенно кажется, как будто я в России: передо мною все наши, наши помещики, наши чиновники, наши офицеры, наши мужики, наши избы, словом, вся православная Русь». В «Авторской исповеди» Гоголь признавался: «Я никогда ничего не создавал в воображении и не имел этого свойства. У меня только то и выходило хорошо, что взято было мной из действительности, из данных мне известных... Чем более вещей принимал я в соображенье, тем у меня верней выходило созданье». По «мелочам и подробностям», замечал Гоголь в письме к А. О. Смирновой от 27 января (н. ст.) 1846 года, ему уда­валось «узнать многое... в человеке, вовсе не мелочное, которое ино­гда он не только не открывает другим, но и сам не знает».

Одна из особенностей реализма Гоголя, вероятно, в том и за­ключалась, что душевное состояние человека он постигал и изо­бражал через окружающий быт, и в частности через «страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь», на что пря­мо указывал в начале седьмой главы первого тома «Мертвых душ». Внешний реалистический рисунок потому и был так убедителен в его созданиях, что скрывал в себе правду более глубокую —душев­ную. Не случайно Пушкин, «который так знал Россию», тоже принял «Мертвые души» — «дело, взятое из души», — за «портрет России». В «Выбранных местах из переписки с друзьями» Гоголь вспоми­нал: «...когда я начал читать Пушкину первые главы из М<ертвых> д<уш>, в том виде, как они были прежде, то Пушкин, который все­гда смеялся при моем чтении... начал понемногу становиться все сумрачней, сумрачней, а наконец сделался совершенно мрачен. Когда же чтенье кончилось, он произнес голосом тоски: “Боже, как грустна наша Россия!” Меня это изумило. Пушкин, который так знал Россию, не заметил, что все это карикатура и моя собственная выдумка! Тут-то я увидел, что значит дело, взятое из души, и вооб­ще душевная правда...»

Это особое свойство гоголевского реализма, сочетающее глу­бокое проникновение в тончайшие излучины души с реалисти­ческим бытописанием, хорошо поясняют строки самого Гоголя из его рецензии 1836 года для пушкинского «Современника», где он настаивает на притчеобразном характере современных «рома­нов и повестей»: «Живой пример сильнее рассуждения, и нико­гда мысль не кажется так высока... как когда... разрешается пред нами живым, знакомым миром...» Спустя десять лет, в письме к А. О. Смирновой от 22 февраля (н. ст.) 1847 года, Гоголь повто­рял: «Не будут живы мои образы, если я не сострою их из нашего материала, из нашей земли, так что всяк почувствует, что это из его же тела взято. Тогда только он проснется и тогда только может сделаться другим человеком. Друг мой, вот вам исповедь литера­турного труда моего».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-07-25 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: