К читателю от сочинителя 40 глава




«Все показывало ему стихии народа сильного, непочатого, для которого будто бы готовилось какое-то поприще впереди», — подво­дил Гоголь итог впечатлений героя повести «Рим», вкладывая в эти строки свои размышления об итальянском народе. И эту же мысль он повторял позднее в «Выбранных местах из переписки с друзьями» по отношению к юной России, противопоставляя ее состарившим­ся и закосневшим в своих «национальных формах» западноевропей­ским народностям. В 1845 году в письме к Н. М. Языкову Гоголь, задавая поэту «тему» для стихотворения, писал: «...блажен тот, кто, оторвавшись вдруг от... подлой пресмыкающейся жизни... как бы вдруг пробуждается в великую минуту и так же запоем, как спосо­бен один только русский, который с горя вдруг вдается в пьянство, так же запоем из пьянства входит в трезвость души, великодушно объявляет брань самому себе, загорается еще сильнейшей жаждой небесною, чем всякой другой, и становится таким образом возвы­шеннее даже того, кто всю жизнь провел в честности».

Следует обратить внимание на то, что все гоголевские герои словно «нуждаются» друг в друге. Манилову недостает практично­сти Коробочки, Коробочке — созерцательности Манилова, обоим им — энергии и воодушевления Ноздрева... Словом, каждому, в котором, согласно замечанию Гоголя о свойствах русских поэтов, то или иное «из наших народных качеств... развилось видней», не хватает способностей другого. Эта особенность гоголевских геро­ев также составляет одну из важнейших сторон замысла поэмы. В статье «О лиризме наших поэтов» Гоголь писал Жуковскому: «Вспомни сам, что в тебе не все стороны русской природы; напро­тив, некоторые из них взошли в тебе на такую высокую степень и так развились просторно, что через это не дали места другим...» «...Мы позабыли,— замечал он также в письме к С. Т. Аксакову от 18 августа (н. ст.) 1842 года, — что человек уже так создан, чтобы требовать вечной помощи у других. У всякого есть что-то, чего нет у другого... и только дружный размен и взаимная помощь могут дать возможность всем увидеть... со всех сторон предмет».

Если взглянуть с этой точки зрения на Ноздрева, то вполне очевидно, что неупорядоченности и буйству сил этого героя явно недостает той душевной крепости, что присуща следующему типу гоголевской галереи — характеру Собакевича. Именно благодаря этой душевной крепости «вовсе не благородный по духу и чувствам» Собакевич не допустил, однако, своих мужиков «быть ни пьяница­ми, ни праздношатайками». Другими словами, вполне «запорож-- ской» удали Ноздрева, его «горячей прыткости рыцаря прошедших времен» (за которую Гоголь равно упрекал в своих письмах и славя­нофила К. С. Аксакова, и западника В. Г. Белинского) необходимо то организующее начало, без которого невозможен «дружеский размен и взаимная помощь» между людьми.

Эту «потребность» Собакевича для других героев поэмы, в част­ности для Ноздрева, Гоголь, очевидно, и поясняет в заключительной главе первого тома притчей о подобном Манилову «созерцательном» отце семейства Кифе Мокиевиче и его непутевом сыне — подобном Ноздреву буйном богатыре Мокии Кифовиче: в то время как «крот­кий» отец занимался «умозрительными» вопросами, сын совершал «богатырские подвиги» — «или рука у кого-нибудь затрещит, или волдырь вскочит на чьем-нибудь носу», так что все «в доме и в сосед­стве... бежало прочь, его завидя...» Поскольку, согласно притче, жалобы пострадавших Кифе Мокиевичу «Манилову» на сына Мокия Кифовича «Ноздрева» ни к чему не приводили («Да, шаловлив, шаловлив, — говорил обыкновенно на это занятый “философией” отец, — да ведь как быть: драться с ним поздно, да и меня же все обвинят в жестокости...»), то именно это и подразумевает необходи­мость внешнего принудительного воздействия — «железного зако­на», олицетворением которого и является в поэме Собакевич.

Думается, в этом Гоголь следовал опять-таки библейской исто­рии, в частности рассказу о «погибельных сыновьях» священника Илия в Первой книге Царств, в преступлениях которых в значи­тельной мере был повинен и отец, который «знал, как сыновья его нечествуют, и не обуздывал их» (гл. 3, ст. 13). Рассказ этот непо­средственно предваряет в Библии повествование о происхождении монархии в богоизбранном народе. За нечестие сыновей Бог лишил потомство священника Илия служения у жертвенника и избрал Себе отрока Самуила. Когда же в свою очередь св. пророк Самуил состарился, то и в его сыновьях не нашлось достойной ему замены, и тогда народ потребовал: «...вот, ты состарился, а сыновья твои не ходят путями твоими; итак поставь над нами царя, чтобы он судил нас, как у прочих народов» (1 Цар. 8, 5). «И сказал Господь Самуилу: послушай голоса народа во всем, что они говорят тебе; ибо не тебя они отвергли, но отвергли Меня, чтоб Я не царствовал над ними...

послушай голоса их и поставь им царя» (1 Цар. 8, 7, 22). Первый при­званный Богом царь Израиля, Саул, одержав ряд блестящих побед над иноплеменниками, не оказался, однако, столь же благонадежен по своим внутренним достоинствам.

Пояснением к образу «неблагородного по духу и чувствам», но приносящего свою пользу Собакевича могут служить также строки письма Гоголя к родным в Васильевку от 1 мая (н. ст.) 1846 года, обращенные к сестре Ольге Васильевне: «Приказчику ты должна говорить, что ему поручена власть, а власть такого роду дело, кото­рое установлено от Бога. “Несть власти, аще не от Бога” — сказа­но в Св. Писании <Рим. 13, 1>... Мужикам также расскажи, чтобы они... умели бы повиноваться, несмотря на то, кто ими повелевает, хотя бы он был и худший их...» С этими же размышлениями связана заметка Гоголя в записной книжке 1841—1846 годов: «Начальника над артельщиками выбрал мастер, и на вопрос: зачем выбрал, хорош поведеньем, что ли? — Нет, нехорош. — Не пьет, что ли? — Нет, пьяница. — Умен? — Нет, не умен. — Так что ж он? — Повелевать умеет».

Объединение и упорядочение, олицетворением которых явля­ется в поэме Собакевич, Гоголь связывал в статье о русской поэзии с преобразованиями первого русского императора Петра I, совер­шившего, по словам писателя, переворот в государственном управ­лении России «в таком порядке, как блистательный маневр хорошо выученного войска». В эпоху Екатерины II, продолжившей дело Пет­ра — «когда на всех поприщах стали выказываться русские талан­ты», — появился и непосредственный «прообраз» будущего гоголев­ского героя — поэт Державин, обращавшийся, по словам Гоголя, «к людям всех сословий и должностей» и стремившийся в своих сти­хах «начертать закон правильных действий человека во всем, даже в самых его наслаждениях», создав образ «непреклонного, твердого мужа в каком-то библейско-исполинском величии... готового на битву не с одним каким-нибудь временем, но со всеми веками...»

Открывающуюся здесь историческую концепцию писатель воплотил ранее именно на «запорожском» материале— в повести «Тарас Бульба» (с запорожцами, как уже говорилось, имеет много общего в своих сокрытых возможностях Ноздрев). Здесь возрожден ние опустошенной набегами «монгольских хищников» южной Рос­сии объясняется тем, что «гетманы, избранные из среды самих же казаков, преобразовали околицы и курени в полки и правильные округи», а будущее всей России связывается с пророческим воскли­цанием Тараса о русском царе.

Обратимся вновь к статье Гоголя «Несколько слов о Пушкине», имеющей, как уже говорилось, прямое отношение к поставленной С. С. Уваровым перед литераторами проблеме народности. Можно заметить, что именно пушкинские принципы народности — как их формулирует сам Гоголь в статье о Пушкине — становятся для него собственными творческими принципами в период создания «Порт­рета», «Ревизора» и «Мертвых душ». И главным в гоголевском опре­делении народности оказывается, наряду с пожеланием художнику быть верным «истине», критический пафос.

Так, в судьбе художника Черткова в «Портрете», начавшего льстить самолюбию своих заказчиков, прямо угадываются следую­щие строки статьи о Пушкине: «Масса публики, представляющая в лице своем нацию, очень странна в своих желаниях; она кричит: “Изобрази нас так, как мы есть, в совершенной истине, представь дела наших предков в таком виде, как они были”. Но попробуй поэт... изобразить все в совершенной истине... она тотчас заговор рит: “...это нехорошо...”. Масса народа похожа в этом случае на жен­щину, приказывающую художнику нарисовать с себя портрет совер­шенно похожий... Поэту оставалось два средства: или натянуть сколько можно выше свой слог... или быть верну одной истине... Но в этом случае прощай толпа!»

Какой же главный «недостаток» отечественной истории отме­чает Гоголь в статье «Несколько слов о Пушкине»? «Русская исто­рия, — пишет он, — только со времени последнего ее направления при императорах приобретает яркую живость (титул императора был принят в 1721 году Петром I. — И. В.)-, до того характер народа большею частию был бесцветен...»

Именно отсутствие народного единодушия, распри и несогла­сия между князьями, составляющие принадлежность русской исто­рии, вызывали в наибольшей степени «скуку» и раздражение Гого­ля. В письмах к земляку М. А. Максимовичу от 28 мая и 10 июня 1834 года, написанных в связи с представлявшейся возможностью преподавательской деятельности в Киевском университете, Гоголь, в частности, говорил: «Я с ума сойду, если мне дадут русскую исто­рию»; «Если бы это было в Петербурге, я бы, может быть, взял ее, потому что здесь я готов, пожалуй, два раза в неделю отдать себя скуке». С этими размышлениями перекликается и ироническое замечание рассказчика в черновой редакции повести «Портрет» о затруднительности для него «перечесть по именам удельных кня­зей, наполняющих Русскую историю».

В одном из отрывков «Истории Малороссии» (1834) Гоголь писал: «Народ... принадлежавший Петру... имел не только необхо­димость, но даже нужду... покориться. Их необыкновенный пове­литель стремился к тому, чтобы возвысить его, хотя лекарства его были слишком сильные».

Гоголь объяснял причины петровских преобразований необхо­димостью «пробуждения» русского народа, а также тем, что «слиш­ком вызрело европейское просвещение, слишком велик был наплыв его, чтобы не ворваться рано или поздно со всех сторон в Россию и не произвести без такого вождя, каков был Петр, гораздо больше­го разладу во всем, нежели какой действительно потом наступил...» («Выбранные места из переписки с друзьями»). Это объединяющее «пробуждение» народа под воздействием враждебного «просвеще­ния», какое в полной мере совершилось, по Гоголю, в Северной Рос­сии — Великороссии — лишь в эпоху Петра I, гораздо ранее уже произошло, по его мнению, при тех же обстоятельствах в южнорус­ских землях.

Примечательно, что с безотрадной картины княжеских меж­доусобиц на Руси в XIII веке и начинается статья Гоголя «Взгляд на составление Малороссии». Воинственный Ноздрев — любитель охоты, пиров и ссор — прямой «наследник» этих княжеских междо­усобиц. По наблюдению исследователя, реплика героя, показываю­щего гостям свои земли: «Вот граница!.. Все, что ни видишь по эту сторону, все это мое, и даже по ту сторону... все мое», — невольно ассоциируется с речами воинственных удельных князей из «Слова о полку Йгореве»: «...рекоста бо брат брату: “се мое, а то мое же”» (Медриш Д. Н. Литература и фольклорная традиция. Вопросы поэ­тики. Изд-во Саратовского ун-та, 1980. С. 131).

В противовес эпохам «безвластия» с их «бесцветными» пред­ставителями, значительность характеров, воскрешение «мертвых душ» Гоголь непосредственно связывал с самодержавным правле­нием. В статье «О преподавании всеобщей истории» можно найти прямую параллель к этой важной составляющей замысла «Мерт­вых душ». Говоря о завершении древней истории, Гоголь замечал: «Наконец на весь Древний мир непостижимо находит летаргиче­ский сон, та страшная неподвижность, то ужасное онемение жизни, когда просвещение не двигается ни вперед, ни назад, сила и харак­тер исчезают, все обращается в мелкий, ничтожный этикет, жал­кую развратную бесхарактерность».

Так, по Гоголю, наступает эпоха «мертвых душ» — то самое состояние человечества, которое повторится потом, много веков спустя, при наступлении периода новейшей европейской цивили­зации, — когда Париж сделается «всемирною столицею... и фран­цузский язык, французские нравы, французский этикет и обычаи» распространятся «по всей Европе» («О преподавании всеобщей истории»).

Возрождению «мертвых душ» Древнего мира послужила, по Гоголю, духовная и светская власть папы. «Не стану говорить о зло­употреблении и о тяжести оков духовного деспота, — писал он в ста­тье “О Средних веках”. — Проникнув более в это великое событие, увидим изумительную мудрость Провидения... власть папам... дана была для того, чтобы в продолжение этого времени юные государст­ва окрепли и возмужали... чтобы сообщить им энергию, без которой жизнь народов бесцветна и бессильна». Говоря о завершении Сред­них веков, характеризовавшихся объединительными, но недостаточ­ными усилиями папы («...еще государь звучит одним именем своим, и вместо того миллионы владельцев, из которых каждый — малень­кий император...»), Гоголь продолжал: «Духовная власть пала. Госу­дари становятся сильнее... Государства, народы сливаются плотнее в нераздельные массы. Нет того разъединения власти, как в Средние века. Она сосредоточивается более в одном лице. И как оттого силь­ные характеры становятся виднее, круг государей, министров, пол­ководцев обширнее!» («О преподавании всеобщей истории»).

Такой же расцвет талантов при единодержавном правлении отмечал позднее Гоголь и в России, говоря о веке продолжательницы дела Петра Екатерины II. «В эпоху Екатерины, царствование которой можно назвать блестящей выставкой первых русских произведений, когда на всех поприщах стали выказываться русские таланты, — с битвами вознеслись полководцы, с учрежденьями внутренними государственные дельцы, с переговорами дипломаты, с академиями словесники и ученые...» «Есть царствования... которых образы уже стоят пред нами колоссальные, как у Гомера...» — замечал также Гоголь об эпохе Екатерины II в письме к князю П. А. Вяземскому от июля — сентября 1842 года.

На это исключительное значение монарха для народной жизни указывал Гоголь и в более раннем периоде русской истории. В июле 1849 года он, по свидетельству А. О. Смирновой, «вспоминал, как в царствование Алексея Михайловича один путешественник, посе­тив Россию, написал, что население ее скудно, народ измельчал и обеднел, а другой, приехавши к нам через двадцать пять лет после первого, нашел города и деревни обильно населенными, нашел народ здоровый, рослый, цветущий и богатый. Гоголь это приписывал бла­гочестивой жизни Царя, который везде в государстве водворил поря­док, безопасность и спокойствие» (<Кулиш П. А.> Николай М. Запис­ки о жизни Н. В. Гоголя. Т. 2. С. 224). В статье «Взгляд на составление Малороссии», говоря о раздорах русских князей в XIII веке (а также о неумении, «незнании» настоятелей и митрополитов, «как схватить с помощью... веры власть над народом», «настроив» его «к великому»), Гоголь в свою очередь замечал: «Это был хаос браней за временное, за минутное, браней разрушительных, потому что они мало-пома­лу извели народный характер, едва начинавший принимать отличи­тельную физиогномию при сильных норманнских князьях».

Напомним в связи с этим, что именно царь, по воспоминани­ям архимандрита Феодора (Бухарева), должен был послужить вос­крешению души главного героя гоголевской поэмы — Чичикова (<Феодор (Бухарев), архим.>. Три письма к Н. В. Гоголю, писанные в 1848 году. С. 138—139). Участие царя в судьбе Чичикова подразу­мевает, по-видимому, то, что долгие скитания героя по Руси должны были в итоге привести его в Петербург. Подтверждением тому, что именно в Петербурге должен был, подобно капитану Копейкину, оказаться со временем «рыцарь копейки» Чичиков, служит свиде­тельство младшего современника Гоголя Д. К. Малиновского в его статье «О том, как надо разуметь смешное в произведениях Гоголя» (содержание этой статьи было навеяно беседами с самим Гоголем). Имея в виду «Выбранные места из переписки с друзьями» и «петер­бургские» повести Гоголя, Малиновский писал: «О современности, о содержании столицы поэт начинает говорить в особой книге, кото­рая была принята за плод болезни. В самом деле это плод болезненно­го беспокойства, но... такого беспокойства, которое в зародышах мы уже встретили в разобранных нами повестях его, — беспокойства, к которому приводит поэта картина передовой жизни народа, картина наших успехов просвещения... В самых “Мертвых душах” еще нет того, что уже есть в “Шинели”, в “Портрете”, в “Невском проспекте”, — несообразного из высших слоев общества, которое пока в состоянии привести писателя в совершенное расстройство, в какое не приведут его ни Селифан, ни Петрушка, ни сам Чичиков... Впрочем, подож­дем, что заговорит он тогда, когда Бог велит в столицу благополучно прибыть Чичикову» {Малиновский Д. К О том, как надо разуметь смешное в произведениях Гоголя И Н. В. Гоголь и Православие. М.: К единству! 2004. С. 471).

Только Государь, призванный подвигнуть своих подданных к исполнению долга, может, полагал Гоголь, «вооружить каждого из нас тем высшим взглядом на себя, без которого невозможно... воздвигнуть в себе самом... брань всему невежественному и тем­ному... чтобы... устремить... весь народ свой к тому верховному свету, к которому просится Россия» («О лиризме наших поэтов»), В содержании статьи «О лиризме наших поэтов» и видел архиманд­рит Феодор (Бухарев) идею будущего воскрешения — при посред­стве царя — «мертвых душ», изображенных Гоголем в его поэме. «Полномощная власть монарха, — писал Гоголь, — не только не упадет, но возрастет выше по мере того, как возрастет выше обра­зование всего человечества. Чем более всякое звание и должность станут входить в свои законные пределы, и отношения между собою всех станут определяться точней, тем более окажется потребность верховодящей силы, которая, собравши в себе всю силу отдельных единиц, показала бы в себе доблести высшие, приближающие чело­века прямо к Богу...» В чем заключаются эти «доблести», Гоголь объяснял, напоминая слова св. апостола Павла в Первом посла­нии к Коринфянам (см. гл. 12, ст. 12, 26): монарх, «все полюбивши в своем государстве, до единого человека всякого сословья и званья, и обративши все, что ни есть в нем, как бы в собственное тело свое... приобретет тот всемогущий голос любви, который... один может только внести примиренье во все сословия и обратить в стройный оркестр государство».

Потому «не полон и суров выйдет русский муж, начертанный Державиным, — продолжал Гоголь в статье о русской поэзии, — если не будет в нем чутья откликаться живо на всякий предмет...» Этим-то свойством душевной «чуткости», выражающимся как в чув­стве сострадания к «несчастному, упадшему» человеку, так и в спо­собности «изумляться на всяком шагу красоте Божьего творения» (так свойственным, кстати, второму — после Саула — царю Израи­ля, св. псалмопевцу пророку Давиду), и обладал, по определению Гоголя, во всей полноте Пушкин.

Но именно этим, «пушкинским» свойством — имеющим, по словам Гоголя, в русском народе множество «оттенков и уклоне­ний», отраженных в названиях: «ухо, которое дается такому челове­ку, в котором все жилки горят и говорят, который миг не постоит без дела; удача — всюду спеющий и везде поспевающий», — обладал в лучшую пору своей жизни и помещик Степан Плюшкин, обшир­ное хозяйство которого «текло» ранее «живо», «везде, во все входил зоркий взгляд хозяина», и сам он «бегал расторопно по всем концам своей хозяйственной паутины».

«Гений — богач страшный», — писал в 1834 году Гоголь в статье «Об архитектуре нынешнего времени». Основа для сравнения «богат­ства гения» с «богатством» помещика — гениальной «чуткости» поэта с расторопной деятельностью «идеального» хозяина— заключалась для Гоголя в их общем христианском начале. Подлинные ум и гени­альность были неразрывно связаны для него с совершенствованием христианина («Христианин идет вперед»). Известно, с какой настой­чивостью Гоголь защищал Пушкина от обвинений в вольнодумстве: «Безделица — выставить наиумнейшего человека своего времени не признающим христианства!» В свою очередь в статье «Русской поме­щик» Гоголь замечал: «...в которую деревню заглянула только хри­стианская жизнь, там мужики лопатами гребут серебро». Духовное и материальное богатство и их основа — то единое «народное свойст­во», которое в поэте проявилось способностью «изумляться на всяком шагу красоте Божьего творения», а в идеальном хозяине — способно­стью «везде поспевать», — являются, по Гоголю, прямым наследием христианства.

Свойства душевной чуткости, ума, а также незаурядные телес­ные силы и способности были, по Гоголю, в равной мере присущи Пушкину. В 1851 году в Одессе Гоголь, размышляя об этих качествах поэта, вновь упомянул о «деятельности» и расторопности русского человека — о затруднительности для него «миг постоять без дела». В соответствии со своим советом «русскому помещику» в одно­именной статье («В комнате не засиживайся, но появляйся почаще на крестьянских работах... так, чтобы от твоего прихода глядело все живей и веселей...») Гоголь говорил Е. А. Хитрово: «Пушкин был необыкновенно умен... И силы телесные были таковы, что (их достало бы) у него на девяносто лет жизни. Тяжело Русскому чело­веку быть в бездействии в чужих краях; сейчас заметишь Русско­го: все действует, на месте не посидит!» «...Я уверен, — продолжал Гоголь, — что Пушкин бы совсем стал другой. И как переменился. А это замечательное сочинение... Он хотел оставить Петербург...» В воспоминаниях Е. А. Хитрово после слов «замечательное сочине­ние» следует, по замечанию П. И. Бартенева, «пропуск в полстро­ки» (<Хитрово Е. А.> Гоголь в Одессе. С. 554). Судя по следующей за пропуском фразе («Он хотел оставить Петербург...»), мемуари­стка не нашлась, как обозначить неизвестное в то время название стихотворения Пушкина «Странник» (1835). Это стихотворение было впервые опубликовано в девятом томе посмертного Собра­ния сочинений Пушкина в 1841 году под названием «Отрывок». В «Выбранных местах из переписки с друзьями» Гоголь дважды особо отмечал это сочинение Пушкина: «Вспомни только... этот таинственный побег из города, напечатанный уже после его смер­ти... стихотворенье, в котором звуками почти апокалипсическими изображен побег из города, обреченного гибели, и часть его собст­венного душевного состояния». Возможно, со строками этого пуш­кинского стихотворения и связано упоминание о Плюшкине в ста­тье Гоголя «Предметы для лирического поэта в нынешнее время»: «О, если бы ты мог сказать ему то, что должен сказать мой Плюш­кин, если доберусь до третьего тома “Мертв<ых> душ”!» «Словами Плюшкина» — свидетельством его «воскресения» — вполне могли стать в третьем томе поэмы следующие строки этого стихотворе­ния: «Я осужден на смерть и позван в суд загробный — / И вот о чем крушусь: к суду я не готов...» На христианской почве зарож­далось сопоставление идеального поэта и идеального хозяина, хри­стианским финалом оно должно было увенчиваться.

Оттого и грусть, и скорбные чувства автора о «неузнаваемо­сти» в Плюшкине его «прообраза» — потому что от всего «богат­ства гения» осталась у гоголевского героя только привязанность к «бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате...» Подобным образом и христианские задатки (отголоски которых слышны в речах Плюшкина: «Ах, Господи Ты мой! ах, святители вы мои!.. Такое сребролюбие! Я не знаю, как священники-то не обращают на это внимание...»), любовь и сострадание к ближне­му («милость к падшим», по определению Пушкина) вытеснены у этого пушкинского антипода страшной в своей слепоте «гордостью чистотой своей», по которой Плюшкин осуждает всех и вся в мире и которая, по словам Гоголя в статье «Светлое Воскресенье», дошла у современного человека до «страшного духовного развития».

В одном из «Четырех писем к разным лицам по поводу “Мерт­вых душ”» Гоголь писал о героях первого тома поэмы: «Эти ничтож­ные люди, однако ж, ничуть не портреты с ничтожных людей; напротив, в них собраны черты от тех, которые считают себя луч­шими других, разумеется только в разжалованном виде из генералок в солдаты». Очевидна главная, определяющая идея, заключенная в сходстве «пошлых» гоголевских героев с лучшими из русских поэтов: каждый человек, созданный по образу и подобию Божию, несет на себе отпечаток этой Божественности — более или менее зримый «первообраз», который он исказил или извратил в себе, отступая от Отеческого замысла о нем Творца.

Возможно отчасти проследить, каким образом вызревало это «двойное видение» создателя «Мертвых душ». Гоголю вообще было свойственно представлять, как один и тот же психологический тип проявляет себя на разных «поприщах». Говоря о создании поэмы, он признавался: «...взявши дурное свойство мое, я преследовал его в другом званьи и на другом поприще...» Складывался же «преобра­зовательный» метод Гоголя еще задолго до начала работы над поэмой. По воспоминаниям П. В. Анненкова, еще в начале 1830-х годов име­на известных европейских писателей Гоголь давал своим друзьям и знакомым. Он наделил тогда «всех своих товарищей по Нежинскому лицею и их приятелей» «прозвищами, украсив их именами зяял/б’яи- тых французских писателей, которыми тогда восхищался Петербург. Тут были Гюго, Александры Дюма, Бальзаки и даже один скромный приятель, теперь покойный, именовался София Ге». «Не знаю, поче­му,— добавлял Анненков,— я получил титул Жюль Жанена...», (Анненков П. В. Н. В. Гоголь в Риме летом 1841 года. С. 37—38).

Известно также, что еще в Нежине Гоголь дал своему одно­кашнику Н. В. Кукольнику ироническое прозвище «Возвышен­ный» — с намеком на Ф. Шиллера. Позднее в «Невском проспекте» он назвал именами Шиллера и Гофмана «пошлых» петербургских немцев-ремесленников. Впрочем, отношение Гоголя к Шиллеру^ как и к тогдашним французским знаменитостям, тоже было кри­тическим — в подлинном «достоинстве» модных писателей Гоголь разобрался довольно рано. Как свидетельствовал тот же Анненков о петербургском периоде жизни Гоголя, «он не любил уже в то время французской литературы, да не имел большой симпатии и к само­му народу за “моду, которую они ввели по Европе”, как он говорил: “быстро создавать и тотчас же, по-детски, разрушать авторитеты”» (Анненков П. В. Н. В. Гоголь в Риме летом 1841 года. С. 53). Имен­но «европейские» черты выведенных героев и стали впоследствии объектом критики в «Мертвых душах».

В формировании гоголевского «двойного видения», возможно, сыграла роль и одна из шуток школьного приятеля Гоголя А. Л. Гин- товта, о которой вспоминал позднее их однокашник Н. И. Билевич: «Был в Нежине погребщик Солунский, у которого по праздникам предавались кутежу и ученики и учители. На другой день после такого кутежа, учитель Лат<инской> Слов<есности> (вероятно, С. М. Андрущенко. — И. В), еще носивший сонные следы веселья, говорил об Саллустие (знаменитый римский историк. — И. Я), что это отличный Римский писатель. Ученик Гинтофт, кутивший нака­нуне вместе с учителем, сказал, как будто в просонках: да, Солунский отличный писатель. Все засмеялись. Учитель также. И после имени Саллустия уже произнести невозможно было в классе без смеха. Эта шутка Гинтофта приобрела ему дружбу Г<оголя>, который с тех пор с ним очень сблизился» (Виноградов И. А. Воспоминания о Н. В. Гого­ле Н. И. Билевича в путевом дневнике С. П. Шевырева // Вестник Литературного ин-та им. А. М. Горького. М., 2007. С. 78). Шутка А. Л. Гинтовта позднее могла, в частности, подать Гоголю идею об именовании в повести «Вий» разгульных бурсаков именами Бру­тов и Тибериев, призванными в данном случае явить ничтожность и «пошлость» носителей громких имен.

Но наибольшее влияние на созревание прообразовательного замысла поэмы произвело, по-видимому, одно внешне непримеча­тельное событие, которое Гоголь пережил в самые первые дни по приезде в Петербург и которое навсегда сообщило его «мертвым душам» «неизгладимый» петербургский «колорит». У Гоголя был двоюродный дядя — поэт Иван Петрович Косяровский, который написал в 1826 году стихотворную поэму «Нина», опубликовал ее в Петербурге отдельным изданием и подарил книгу племяннику. (В первой половине 1820-х годов И. П. Косяровский служил с братьями на Кавказе в войсках А. П. Ермолова, а с 1826 года про­живал в Петербурге.) Очевидно, пример дяди — воина и поэта — и само его сочинение произвели весомое впечатление на юного Гого­ля (может быть, не меньшее, чем творения известных писателей — в поэме описывались места и люди, знакомые Гоголю с детства), так что содержание сочинения И. П. Косяровского нашло прямое отражение в первом поэтическом опыте самого Гоголя — идиллии «Ганц Кюхельгартен» (см.: Виноградов И. А. Новые мемуарные источ­ники о Гоголе // Гоголевский вестник. М., 2007. Вып. 1. С. 281—282; см. также коммент, к идиллии в Т. 7 наст. изд.). Отправляясь в Пе­тербург, Гоголь, несомненно, собирался навестить дядю и, возмож­но, чему-нибудь у него поучиться. С чем же столкнулся будущий создатель «Мертвых душ», приехав в конце декабря 1828 года в Се­верную столицу? Спустя несколько дней, 9 января 1829 года, он сообщал матери: «Из прочих же, к кому письма имел, нашел одного только Ив. Косяровского, от которого думал выведать несколько сведений насчет житья в Петербурге. Но он хотя живет здесь долго, но столько же знает толку, сколько и всякой провинциал, не пони­маю, как они живут здесь, ничего не видя и не слыша». Очевидно, с феноменом Башмачника, для которого вне его служебного заня­тия «ничего не существовало», Гоголь столкнулся уже в первые дни по приезде в Петербург. Черты своего старшего родственника Гоголь, по-видимому, и использовал позднее во втором томе «Мерт­вых душ» при характеристике дяди Тететникова, объясняющего племяннику, что для карьеры в столице «главное дело — в хорошем почерке», и убеждающего его, что нельзя же «запропастить себя» в деревне «между мужичьем». «Сам же он, — поясняет автор, — во. всю жизнь свою не ходил по другой улице, кроме той, которая вела к месту его службы, где не было никаких публичных красивых зда­ний; не замечал никого из встречных, был ли он генерал, или князь; в глаза не знал прихотей, какие дразнят в столицах людей, падких на невоздержанье, и даже отроду не был в театре».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-07-25 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: