Кошкачеловек перелицованный




Костя-кот облизывает себя — обмывает. Чистюля. Но чудно: всякую вшивую грязь, что извне на шерсть его садится, слизывает — ив самую нежную нутрь свою отправляет, словно пищевод — это его мусоропровод, канализационная труба. Человек, напротив, выплевывает всякую из себя гадость… Человек по-своему привык полагать, что вне его — не он, а лишь панцирь, покров, одежда, а он (я) начинается внутри — там его суть — то, чем люди суть, живы. Кошка же облизывает шерсть — оттачивает свои антенны, мироуловители: волосики, усики (усы — так вообще нервные антенны, и все выпячены во вне — чувствилища). Но се значит: вот у кого чувственное познание, из ощущений возникает, здесь примат эмпирии, и отсюда раздражение и мгновенность импульса, ибо у кошки мыслильня из нутра выворочена наружу: обнажена во вне, в шерсти. Нутро же — подсобно, грубо, туда отходы жизни: грязь всякую с шерсти сплавляет, как лесистая тайга — по реке. У человека же, напротив: лучше снаружи грязен будет, но внутри чист; лучше шкура задубеет от грязи, но внутрь ее не пустит. И даже просто обмываясь, ведь грязное отбрасывает во вне. Тело наше — словно первый эшелон обороны для непроницания грязи в нутро. Значит, кожей не воспринимать, но отталкивать воздействия человеку пристало (в отличие от кошки). Зато деликатность ткани нутра, ее полувещественность, «эфирность» говорит об утончении там вещества, его одухотворении. Значит, если кошке пристали чувственные реакции, раздражимость и эмпирическое мышление (недаром кошка — самое чувственное животное), то человеку пристала задержанность реакций на внешние раздражители, а вместо эмпирии (податливость на вне и извне) — априория: мышление из себя, изнутри, действие не как аффект и реакция, но как мысль и план

Итак, та сеть нервных волокон, что в шерсти у кошки выпячена наружу и через которую у нее идет главная чувствительная жизнь, — у человека вворочена внутрь. Зато те голые бесшерстные внутренние поверхности и стенки, что у кошки служат отходо-отводами ее бытия, — у человека выворочены наружу и живут в качестве бесшерстной голой кожи. Недаром у кошек язык странно шершав: это выдает как бы экзокожность ее внутренних стенок; подобно и наша кожа цыпками покрыта бывает. Итак, кошка и человек — перелицованные по отношению друг к другу существа. И недаром нашей коже так хочется кошечности (меховой одежды) как своей поверхности, нароста, дополнения и продолжения..

Многожизние облипает

7.3.67. Ух! Многой жизнью я, оказывается, ворочаю: вон вчера в гнезде с ребеночком и Светланой среди пеленок и игрищ провел божий, блаженный соительный и жизненный день. Но и сюда, как домой, — с радостью вечером вернулся: с утра чисто умозреть буду на покое среди своих родных. Здесь же — непорядок: Б. - тучей, и было отчаянье от бессилия с Димкой, от их покинутости. Извержение и истерика; поздно сидели — и радостно умиротворились. А утром велю ей одеться — выходить со мной в рощу на очищение. Послушалась. Спустились — в подъезде ящик с почтой: «Потом!» — говорю. Прошлись: «А вчера Мелетинский…» — «Гони образы Мелетинских из души: смотри на свет, нюхай ветер, слушай птиц». Замолкла. Идем. Храм се же божий — чудодейственного напоения силами. Б. повеселела: «Ав-ав!» — изображает собаку, что я на разминку вывел. Солнце, тени весенние, лучики в горлышках птичек — как попискиванье ангельских душ ребеночков. Ох, уж как расперло мою душу за эти два дня возле ребеночка: просто физически чувствую, как нутро мое расступилось, сморщенная душа расширилась и там, среди слежавшегося и застарелого, заматерелого и осатанелого старолюбья и давнезлобья, ручками и ножками и голоском и тельцем расталкивая и цепляясь, заворохалась новорожденная, парная любовь к ребеночку. (То есть он вошел в меня, как фалл во влагалище: в этом деле я теперь — женщина.) И так полчаса святились и светились мы. Согласилась, что так бы каждый день — и из нее не истерика на Димку излучалась и бессилие, а покой и стройность. И даже принцип жизни изрек: «Не желать себе улучшения (изменения) жизни (новой) иной, но хорошего самочувствия в этой (данной) жизни. А это всегда в нашей власти». Вот так становлюсь я мастером ars vivendi1 — иного выхода у меня нет, как таковым быть. И оттого мне остается только одно: жить радостно, быть счастливым, легким, не угнетенным ложью и правду счастья излучающим — счастья, которое просто, кругом нас — вот оно, бери. Так что ж: собирался заняться отвлеченным — Цветаевой — и перекрыть разгулявшуюся жизнь мою и обрести вновь строгую, самоосаживающую волю мысли. Но и жаль будет ее, жизни-то, вчерашнего шипения, что до сих пор в ноздри бьет. Потом же весь день был налит Эросом — разновиднейшим, так что каждый его миг прямо к делу и предмету моего рассуждения относится. Так что попробую его в слово перелить, дабы «в гранит оделася Нева» и жизнь без насилия мирно уступила бы на время место мысли — и так бы дружно они жили: прихлынув волной, жизнь бы разливалась и затопляла и ошеломляла голову и опаивала дух, а потом, утомленная и блаженная, стихала б, под эгидой мысли собиралась восвоясях и текла б положенную пору — в покое и светлости, оттянув и вознеся Эрос свой высоко в небо, воздух и свет — во все это через мысль и умозрение перелившись. (Одна не любящая меня знакомая со злобой назвала меня: «самый благополучный человек»: «деревья ему, видите ли, нашептали, чтоб не идти, и он не пошел в институт; а нам тут мучься!..» И я чую грех и побаиваюсь радости — возмездится? Но отчего радость моя, делимая с любимыми родными семьями, под чистым воздухом и от вольных умозрений, — менее Божье и праведное дело, чем общелюдское, темное, злобное и завистливое страданье?)

Итак, как приступала и накатывалась волна вчерашнего дня. Вначале было бодрое мирное утро у Б. с «малшиком»: моленье в роще, мирные тихие разговоры за столом, потом полтора чара умозрения — лишь бы огонек поддержать; будильник — без четверти одиннадцать, собрался; Берте: «Поехал за молоком и на службу к дитю, — мать ее уехала, вернусь часов в II». В метро читал В. В. Розанова «Люди лунного света». Сосед заинтересовался, что за книга, записал название — выпишет в Ленинке. Голубые глаза, круглое бледно-красное лицо; похоже, что чист и полом угнетен. Вот он, как пишет: даже когда и сколько раз с женщиной; подсказывает, как в будущем организовать, т. е. у нас теперь, по науке..

Вот — клюнуло. Невыговоренное слово Эроса носится в воздухе во всем, люди словно мотают головой и хвостом, как лошади от оводов, — и другому предаются: службам, газетам. А все равно у всех на уме ЭТО. И вот двое чужих — он и я — на выговоренном слове, пробившемся, как живая трава сквозь асфальт и бетон, — во братстве и по существу сошлись. Я говорю через идеи и Бога, он — через науку и советский быт: слова тяжело, непонимающе ворочаются; каждому трудно понять, что другой имеет в виду (вот: привык уж к этому разделению: «говорится» и «имеется в виду»), — и стеснительно вообще; как созаклятники и тайная секта на 10 минут сидения в метро из нас сформировалась; лживо все-таки вообще говорить об этом: жить должно, а не говариваться

Когда ехал в автобусе с донорским молоком, отбросил газету и стал снизу на дома краснопресненские двухэтажные взирать, потом никитские — побольше: вдруг взвидел их космомысленность: арочки, крыши, сосульки, надбровья карнизов, завитки и ресницы разные — вознесения людских идей и милых образов: дома снизу веерами вверх распушиваются и царственеют в висячей каменности. Так это все взвидел из окна автобуса на первом ряду. Вдруг в темную нутрь автобуса глянул; набилось черных и кишащих тел и одежд — и уступить бы надо, но отвернулся взглядом, как от токовой розетки, и в окно опять дозаглянул. Но уж пришлось себе доводы привести: а) я сам подрезан в ноге; б) в таком настроеньи, когда мне виденье даровано, не имею права из-за тупой безглазой гуманности красоту вспучивать: уж лучше буду гуманным, когда света божьего не вижу, — то ж чаще… Но не аргументами, а чувством безусловной правоты: от радости — успокоился и опять воззрился. К Арбату подъезжая, знал и ждал дом, где Гоголь умер, и щемень прознобила. Вышел во двор — памятник обойти. Корявую глыбу скамьи увидел, мантию округлую — и жутко пронзающий клюв, уже изнуренно повисший: наработал свое с рукой — усталыми когтями. Вообще как птица подбитая и нездешняя — гоголь. Хохол — не хохол: хохлом, видно, обернулся, для нам понятности. А внизу — пузатые, с зобами, воробышки, голуби, куры, индейки- вообще птичник под ним, наседкой — развел. Но все — тупые, земные, круглые, домашние, подкупольные и от неба его крылами загорожены; сам же на себя прямой космический луч принял и, пронзенный и обожженный Икар, поник

Медленно я обходил, сняв шапку и вверх жмурясь на светлое небо с вдвинутой и нахлобученной на него окаменевшей птицей. Очень все массивно-пузатые эти его примыслы земле: видно, как противовес и гири своей субтильности и неукорененности любил этих умильно пузатых ребеночков: как кургузые грибы и лопоухие самодвижущиеся пуза — все они дивны

Чудо и сладостность живой плоти он, эфемерный, мог ощущать — ив Сквозник-Дмухановских, и в Собакевичах. Невинны ее, плоти, сосательные и нюхательные зовы. Но — я уже грешу: уж первый час, а кормление в 12. Пошел. Идут с цветами — где? — вон! Подснежники — 35 копеек. Иду и впился… Захотелось отвлечься: зашел в соседнюю комнату — там круглая, сыро-земная Ира, с сухим маленьким глазом, умно-косым, и вертикально-угольная, огненно-воздушная, с озерной глубокостью, Наталья Александровна к Б. пришли. Посмотрю-ка я на ваш пейзаж. Вот сейчас пришпилю. Не надо, Гена, смотреть (Ира). Не люблю. Так я, может, и смотрю, а не вижу. А Б. где В школу пошла — велено встречать Д. Вот моду учителя завели!.Чего это у тебя сын плохо учится. Шарниры в нем, видно, еще не уравновесились. Броуново движение частиц — не собраны, каждая сама собой с внешним миром связуется: там объясняют, а его глаз птичка увлекла — и душа из тела вон. Вон у меня брата (Нат. Алекс.) на второй год оставили сами родители: а то не справлялся; теперь же вон он какой! Что кончил и сколько языков знает!.. Да и я никогда учебников не открывала, а кончила. У меня Машка до 6-го класса каракули писала, словно в ней несколько разных людей. А потом свой собрался почерк

Ну да, верно, каждое существо выпущено в мир со своим часовым механизмом (как мина на свой завод настроена) и имеет свой такт времени; и каждый в свое время соберется. А прилагают к ним стандартный такт, и мы еще, родители, тупые, детей зверски загоняем в такт своими ахами, не уважаем свое время ребенка. Ведь в человеке неизмеримо больше даров, чем эта школьная программа, и каждый по-своему, но извернется, как угорь, и с ней справится, — чего ж не справиться? Итак, человек на дороге жизни лет в 7 — на сломе от детства к цивилизации, имеет расшатанный состав, в нем ходуном атомчики ходят; а когда в особь сформируется, гибким змеем-фаллом железную дуру цивилизации обгребывает

О! Тьфу, Боже! Уж время моего утреннего сеанса истекает, а напору так и нет: дробь, мелочишка всякая. А такой улов мог бы быть. Шуршит второй (первый?) пласт моей жизни за стеной и не дает во вчерашний вслушаться. На кухне говоры женщин; вот веселый малшик-щебетун распахивает дверь и врывается: Пап, дай я тебе покажу, как вчера с Витей самолет собрали. Какой? Ну что с тобой не смогли собрать. Чуть попозже. Ну я на минуточку. И я вязну и еле вытаскиваю тяжелые, вялые тумбы ног, облипшие глыбами сейчас текущего существования. Раз ум в плену у ощущения — умозрению не подняться, не набрать высоту птичьего полета

И побираюсь, как нищий: крохами кто что подкинет пользуюсь, тогда как мог бы сам быть царем и дародаятелем (все словечки сегодня на безмысльи изобретаешь) О, многожизнье, б…! О, плоскомыслье! (Но тут же: тьфу-тьфу-тьфу! — добавляю, чтоб подействовало, — не накликать бы беды своим сетованьем на то, что слишком много жизни вокруг…)

Все! Не вышел заход к мысли прямо от жизни. Начнем завтра с другого конца — отвлеченностью возгоримся. А может, просто семенем вчера (соком мысли моей) во влажную жизнь изошел — и сейчас туп, вял и, как курица, хлопаю крыльями попусту и сухо скрежеща

Развеивать печаль

7.III.67. 12 ночи Ты что печален? Один день дома побыл — и уж такой. Не все суетиться. Можно и печальным побыть

Пошел отвлекающий разговор. А мне жаль стало спугивать печаль — такое глубокое и чистое состояние: в ней музыка — Бах так хорошо игрался и слышался. Чего всегда торопятся «развеять печаль»? В печали — как в глубоком колодце: днем звезды видно, — т. е. тютчевские, что днем, когда сокрытые как дымом Палящих солнечных лучей, Они, как божества, горят светлей В эфире чистом и незримом Завтра, чтоб развеять возможную печаль Б-ы: чтоб не чуяла какой-либо перемены и одиночества, — пойду на шумное сборище университетских[72]. И опять слух забью, затолку — и негде будет чистому лучу печали и безвыходности протиснуться. А нахлынула она — от разговора по телефону — с тем, что было вчера таким живым и полным. А по трубке и проводу — словно на разных светах мы: и напряженные, и сухие. Здесь же мое родное разбитое корыто; и если у меня горечь, мне скажут: «Ты этого хотел, Жорж Данден», как и сейчас слышу: «Тебя никто не держит, и прав у меня никаких. Иди…» О, сор слов бумажных (у меня)..

ЗИМА И ВЕСНА

8. III.67. — Ну, я пошел работать. А что ж ты вчера говорил, чтоб сегодня мама ничего не делала, а мы с тобой будем всё: и убирать, и готовить? — Дима мне

Но мы говорили вчера об этом до того, как мы с тобой большую уборку маме сделали. Понимаешь, мысли пришли: спугну — улетят, и больше их никогда не будет. Надо мне каляки свои пописать. Б. машет, радуясь и улыбаясь: пусть идет (Пришел я к ним — проснулась поздоровевшая. Малшик ей к подарку открытку тайно пришивает, но она видит. Я ее спрашиваю: «Ну как, кого ненавидишь?» Это она позавчера в истерике: что он над ней издевается, что она его не выносит. Ну, мне надо было воскресенье дать). Ты уж, Дима, за меня помоги маме: там за хлебом сходить и еще что..

Когда вышел под деревья сегодня, шумно шелестели оставшиеся вцепившиеся корявые коричнево-морщинистые листья под уже весенним ветром: додержались-таки! Еще помню смотрел: удержались ли еще те, что вчера были? И когда осталась избранная рота, особенно о каждом болел — и так всю зиму: «Продержись!» — словно о себе это через них мольба… Тьфу! Это уже автоматизм выражения «ближнего, как себя»: «себя» — мерка будто всего. Да нет, не думал я о себе, а разверст и бескорыстен был: хотел, чтобы именно они — эти листья и души, что в них из прежних рождений сгустились, как мои друзья (опять отношение ко мне!), жить продолжали

И вспомнил: какой я был открытый — дух мой — осенью: о Тютчеве и философию природы писал. А тут уж сколько времени — под подол и в подполье секса забрался — ив темной, теплой его влажности прею: дышать чем и взвидеть — маловато. Но, надеюсь, — и это точно: весна идет и выкинет меня опять наружу на свет божий. Чем? Да своим вторгающимся разнообразием окрестного мира. Вон уже сколько разного — сравнительно с лапидарной и монументальной простотой и однообразностью зимы — слышу, чую, вижу: воздух многолик и многопластов от разных тембров птичьих; малый морозец, но влажный, промозглый — проницает насквозь; чудно это: зимой в сильный мороз в той же одежде чувствуешь себя крепко забронированным, а тут — беззащитным, проницаемым. Это опять — поры отверзты в нашем теле: трещины, щели — как полыньи на реке перед ледоходом, и весенний прибыток бытия напирает и начинает вкалывать свои иглы-лучи — предтечи дионисийского фалла; но, в отличие от зимних бодрящих иглоукалываний, эти — расслабляющие, тебя в женщину превращающие

Разноцветнее становится небо и звуки; в нас волненье, смуты желаний и надежд — и они выводят и вытряхивают нас из себя (проветривают затхлое — как матрацы), из закупоренности в своем помещении — вновь в открытый космос, и люди весной и летом каждый более слиян с космосом, чем друг с другом. Так что зима — рост социальности: люди, согнанные, изгнанные из природы, теснее друг к другу прижимаются. Но отсюда, зимой же — рост сексуальности (в отличие от Эроса, царство которого — весна): меньше разнообразия и выходов находит человек в природе — больше друг в друге: притираясь и приглядываясь человек к человеку. Вот почему действие психологически напряженной русской литературы XIX в. — в основном зимой (и осенью) — Пушкин, Достоевский и т. д. Тогда запертые друг против друга люди в зимнем заключении — энергию направляют друг на друга и едят друг друга поедом. Так и в купеческих домах при закрытых ставнях и спущенных собаках — Домострой. Так и в свете и полусвете и интеллигентском подполье Петербурга. Лет 7 назад в «Слове России»1 я написал, что преимущественные действия советской литературы 20-х годов — летом, а русской XIX в. — зимой[73]. Смеялись. Приводили примеры. Но теперь ясно, почему эта мысль основательна: революционная эпоха наружного действия, т. е. раздвигающе мир направленная, — в России соответственно имеет прообразом и спутником саморасширяющийся космос весны и лета, когда человек выходит из себя, и через слияние с внешним миром: лучом, деревом, ветром, запахом — надеждой, мечтой, планом — подцепляют и приносят из космоса в гнездо человечества еще клочок бытия, как птица-самец веточку в клюве несет

ПОДСНЕЖНИК

Вот и я позавчера, самец, во второе, молодое свое гнездо молочко нес и подснежники. Вошел: тихо, голубо и свято. Спит ребеночек. Она, крупно-белая, в голубой кофте, тетрадки проверяет. А я ее грудью только покормила — час уже как. Вот спит. На! — протягиваю рюмочку букета: перетянуты ниточкой зеленые листики в талии, а кверху — как маленькая грудь высокая: беленькие цветики ротиками (ребеночком думаю) выглядывают

Берет. Вертит в руках, листики ковыряет

Это что

Как что! Не знаешь

Нет

Подснежники

Это и есть подснежники

А ты что, никогда не видела

Нет

Вот что сделано с нашими женщинами! Какого-нибудь Превера знает, а подснежника не знает. Ну и что? Подумаешь, не знаю как называется. Да не в слове дело. Хотя и в слове: ведь цветы-то какими любовнейшими, музыкальнейшими словами из лучших звуковых сочетаний языка — составлены. Так что просто твердить имя цветика можно — как имя любимого. А наши женщины вне этой культуры — на чем росли? На какой жвачке. Ну вот узнала. Хоть теперь надеюсь с помощью Настеньки из тебя женщину сделать: воззвать к задремавшей, затюканной наукой и погребенной. Вот уж ругаться. Да ты понюхай, всоси. Свежестью пахнет. Как они растут

А вот там, где в лесу снег подтает и земля проглянет, под воротником-отворотом, — оттуда и эти беленькие головки подымаются: словно снег еще — снежинка, но уже на зеленом стебельке: не сверху, из холодного космоса павшая, а из земли поднявшаяся — как втора в музыке, которая всегда более низким — грудным, женско-материнским голосом ведется Первый голос — тема, просто идея-луч, а во вторе — зажизневший Но запах какой! Да и запаха нет, а просто словно предвесенний напоенный ветер в ноздри из них исходит, раздвигая их, раздувая — и расширяя мозг и грудь. Запаха, краски нет. Это еще не жизнь, но «хочу жить!» природы, желание жить, потенция жизни — Хорошо говоришь

Замолчали Из угла, где кроватка (слушаем), то писк совсем тонкий, то пук. Как флейта-пикколо и фагот. Ребеночек — ангельский оркестр: музыка сфер. Гулит: бум-бум — то струнные пробуют, настраиваются А когда надсадный, грозный и гневный, требовательный крик во плаче извергнет, — то как тарелки огненно-медно зазвенят на вершине музыки, и уж тогда пук — как литавры и тромбоны. Так хорошо сидеть и слушать спящего или глазеющего. Надо разговаривать с ним. Вон мама моя все время с ним разговаривает. Ну поговори. Не получается. Да на что я свои слова воззвучу? Дай ангельскую звучность подслушать- как сам собой ребеночек звучит. Да это же ангелочек. Не то что такие, как мы, загрязненные. И потом: когда не плачет, а гулит — значит, сам полон, недостачи в звуках не чует. Но надо развивать. Вот давай эти погремушки над ним прицепим. О, оставь! Эти жесткие механические звучанья — жуть, безжизнье. Но надо же контакт с внешним миром налаживать, глаза чтоб в фокус сходились на вещь. Тихо. У подоконника мы. Она нажимает на огненного резинового петушка — из него пронзительный писк. О, опять механический соловей. Молчим. Гляжу на петушка: рыжий, красно-огненный «золотой гребешок». Да он же, его тело и голос, — и есть сам огонь (недаром пожар — «пускать петуха»). И когда утром луч с неба готовится, его снизу возносит ликующее огненное горло твердо пронзает и дыру лучу пробивает. Петух — союз неба и земли в комке, сгусток надземного пространства. Недаром так его нечистая сила бежит, как волки — огня, головни. Звуки ребеночка уже слышатся мне как кудахтанье — верно ведь девочка. А Настенька уж знаешь, как выросла. Сколько ты думаешь сейчас у ней? 55,53 Больше, чем у девятимесячных через три месяца И вообще туз наш — распрекраснейший бутуз

Довременные роды

Выросла! — ворчу, и опять горечь и ярость, уже застарелая и въевшаяся, начинает приливать — На вон, — почитай, что Розанов о росте семени, ребеночка и человека написал «В утробной жизни своей младенец, проживая в земных измерениях девять месяцев, в измерениях абсолютных проживает века Абсолютными измерениями мы называем те единственно значащие для всякого измеряемого существа меры, какие проистекают из его собственного существа, величины и количества перемен в нем Земные меры — это меры по явлениям на земле: обернулась земля около оси — сутки, обошла земля около солнца — год Явно, что для утробного младенца, который не видит ни солнца, ни земли, этих мер нет, потому что нет этих, для нас существующих, перемен[74] Для него есть перемены в себе! и вот то, что из маковой росинки он превращается в 7-фунтовое существо, из пузырька в человека — есть как бы биллион лет В первый год жизни ребенок лишь удваивается сосчитаем прогрессирующее удвоение маковой росинки (зачатие) до 7-фунтового веса и объема (роды), и мы получим число «оборотов» этой росинки около себя, число лет ее! Не будет преувеличением сказать, что в утробной жизни своей младенец проживает столько лет, сколько вся природа прожила до его рождения, не менее[75] Но вот он родился Темп развития сейчас же замедляется, но все еще очень быстро: в двенадцать месяцев ребенок удваивается, в следующие двенадцать он увеличивается еще на ½ Так вот, значит, извергнув младенца семимесячным из лона, — ему не дали прожить миллиарды лет. Всего лишь миллион. Известно, что к 7 месяцам ребеночек полностью сложился и просто додерживается в утробе оттого, что там среда благоприятнее. Ну да, значит, природа по глупости и недоразумению до девяти месяцев дитя человечье в утробе содержит. Но ведь установлено, что совершенно нормальные дети. Не изрыгай жаб… Что ни слово, то жаба. «среда», «уста! К этой мысли о разных естественных измерениях времени в отличие от принятых стандартных мы подходили там, где говорилось о полиритмии нашего существа — в связи с тактами сердца, дыхания, еды, питья, менструации, соитии, срока вынашиванья, в отличие от «года» и т д. новлено», «нормальные» Наука тебя твоя переучила!..! А ты подумай, что в подсознании, в подкорке черепа дитяти это довременное извержение! Ведь когда пятилетний малыш переживает удар, ток страха (землетрясение в Ташкенте, например, или бомба войны) — это травма на всю жизнь — глохнут от этого и проч. А тут на два месяца раньше, не готовым — голым в мир брошено. Зато закаленнее будет — к суровым условиям пригоднее. Вот русская логика: на твердость к бедствиям готовить жизнь… Но ведь она, может, всего на стадии земноводного: даже до животного еще в утробе недоразвилась — и вот извергнута. Да это шиз и псих у тебя. Не ведал Розанов, что слово его отцу семимесячного ребенка прочесть достанется. Ну ладно (начинаю смягчаться и отходить). И земноводные тоже имеют право на жизнь. Может, так и надо и предписано нам и ей… Конечно, все я виновата. А в какие условия меня поставил — забыл? (Теперь она начинает ожесточаться и наступать. Ссора супругов — любовный танец, па, фигуры, расхождения и схождения.) Ведь что ты надо мной учинил, как оскорбил!.. Уж завел игру — довел бы до конца: когда б уж родила, и сказал. А то бумажку брачную мне выкинул: на, мол, подавись! а что для тебя она ничего не значит, — и ушел

Да, после регистрации в загсе — она была с животом семимесячным — я не мог переломить ожесточения, и отчужденность нарастала, так что ночь была кошмарной: оба не спали, на разных местах, и, ненавидя, поджидали, пока другой уснет. Наутро она мне:

Давай, чтоб не было фальши, твердо уясним минимум того, что нас связывает, чтобы не предъявлять надежд и претензий, которые другой не сможет осуществить

Ну что ж. Давай. — И подумав, железно и сжато вставил: «С моей стороны меня с тобою связывает вот это (показываю на ее живот), интерес интеллектуальный, до известной степени — сексуальный… Но (собираясь) жить бок о бок с тобой — не могу. А с Б. - могу»

Вот такой был разговор. После которого я уехал к Б. и с облегчением начал там, в своей тарелке, работать, а к ней, на съемную комнату, — наезжать. Ясно, что она, одна, стала паниковать. И в один из приступов паники, решив, что выделения из нее это — воды! и живой уже младенец: вон он, потрогай, как шевелится в животе, — задохнется! — в панике велела мне отвезти себя в роддом — на проверку. Я ей: Давай в Дубну к матери отвезу. Беру на себя — нет у тебя вод никаких. Будешь там как яблочко наливаться. Нет, в Дубне лишь простой роддом. Но ведь рожают же там. А если что? Здесь Институт акушерства… Ну давай — отвезу. Ведь возьмут тебя тут, не выпустят, заанализируют — и два месяца вместо безмятежной жизни и прогулок на воздухе и домашней пищи у матери будешь душиться в палатах, жуткие разговоры об ужасах слушать, больничную жвачку есть — и сама заморишься и заморыша родишь. Давай отвезу. Ну. Нет, надо провериться. И так и вошла в родильный каземат. Там каждый день ее распяливали на кресле — смотрели: не лопнул ли водяной пузырь, лазили руками, теребили — ив итоге вызвали довременные роды. «Вод» же никаких у нее не было — были обычные выделения

«ПЕРЕД УПОТРЕБЛЕНИЕМ — ВЗБАЛТЫВАТЬ!»

Сижу спиной к комнате перед широким подоконником (столом мне), смотрю вперед из полуподвала на ствол, дерево, ветви, двор… Слышу сзади всхлипыванье. И это — как зов и бульканье женской влаги желающей, залило и мне череп, и я встал, подошел, и ее голову, волосы, и слезы стал притягивать. Мокрое, мягкое, теплое (лицо и губы) — прямо в седалище мне, как перун, ударило — воспламенило язык пламени, что вздернул на дыбы меня малого да удалого: в него огонь воплотился, залил горючего и в руки, что стали махать, привлекать, отталкивать, бросать, ломать; в челюсть и зев, что в горло и в холку вгрызаться стал… Вдруг плач младенческий — отдернул нас друг от друга. Петух нечистую силу прогнал. Огонь, как луч-свет небесный, — адский темный пламень, жгучий, но не светящий, — потушил. У Тютчева так: «Сей чистый свет как пламень адский жжет». (И я, сейчас пиша, прервался: перевернулся к пианино и вытянул вместо Баха — Шопена; проницательно поиграл — и чую: весенний я, любовный — и, главное, любовен я ребеночком: им любовь мне вспрыснута и душу увлажнила, но и это состояние любовное — того же характера, как и от влюбленности в женщину: мирообъемлющее самочувствие набухания, полноты, расцветанья — т. е. открытой красоты: мира и меня — половинками навстречу друг другу. Так чашечка цветка половинкой обращена к половине — чаше небесного свода.) Зов младенческий перетянул нашу с женой страстность на себя и превратил ее в нежность: вдруг плотоядный, самопожирающий нас огонь превратился в то родительское горенье, которое сожигает нашу плоть не друг к другу обращенно и закупоренно, но обращенно уже на тельце, которое мы собой обогреваем, предохраняем и дуновеем то есть наш адский пламень от петушьего крика младенца перешел в солнечный луч, что светит и греет

— Дай поношу, — я прошу

Надо покормить (Эту процедуру — бутылочного кормления мне смотреть тяжело — как и когда пустышку дитю всовывают, чтоб не кричало пустышка — первое знакомство с ложью мира) Потом кладем на кровать, запеленутую, глазеет, потом хочет ручки выпростать и ножки и кричит Беру поносить — сразу, как только в полувертикальное положенье поставили — любит особенно, когда на плечо ее головку перекидываю, — затихает Головка сама не держится на шейке — оттого прислоняю к своей щеке — как палку под саженцы подставляют Ходим, вертит в стороны головку, дышит, а я внюхиваюсь в парное тельце словно только что из лона, но уже ангельски просветленное Время от времени ручками и ножками толкается и вскребывается мне в левую половину груди, словно войти в меня хочет — и входит И еще думал отчего это дитя так колыхаться любит — на руках, в люльке, в коляске, если заплачет, чуть закачаешь успокаивается? Значит, свойственно ей колыхательное движенье, а покой на плоскости противоестествен А! Это дитя еще имеет память тела — от бултыханья во чреве матери та же все ходит, а там внутри — в колыбельке колышутся Так что, может, и когда земля зачиналась и любое космическое вещество и тело, — оно сгущалось не в круговых вихрях и центростремительных движениях (теория Канта — Лапласа и проч), но в каких-то колыхательных, бултыхательных «Перед употреблением взбалтывать!» — так это и для тел канун рождения («употребления») — бултыханье

Голова и головка

Утихло дитя, все щели прикрылись. Положи, может, опять поспит Дитя уснуло — и покинуло нас на нас самих — вместе с тем пламенем очищенным, что все заливал и растекался по нас Когда ко мне приливает, мне сразу ударяет в мои головы — и шеломит, ощущаю под висками радостный, расковывающий наплыв, разлив весенние воды бегут и изгоняют сухость мыслей, и когтистые суставы рассуждений разжимаются, уже не могут цепляться и держаться за углы и сучья мозговые — и бессильные прошлогодние сухостои отлетают, уносятся молодыми водами, улетучиваются огнями Я помню «время молодое», ужасно тягостное для меня когда прилив Эроса ощущался мной, духовно подкалеченным, как греховная похоть — и я ее гнал, но не в силах совладать, то предавался юношескому греху, то редко-редко, когда попадалась живая женщина, — брезговал головой к ней касаться и, стискивая рот, мерзя поцелуем, только той, малой голове, волю давал Но оттого и та, под контролем ока всевидящего и недреманного верхней головы, — сжималась, стыдясь, и быстро-быстро делала свое дело, как мальчишки курят на переменах в уборной или в подъезде в рукав Лишь в 30 лет пришла мне та женщина, что разжала отяжелевшую и ожелезневшую челюсть мою — и предал я, отдал ей голову на ласку От нее лишь огнь, возженный в седалище, вознесся вверх, вышиб дно мне черепушки и вышел вон Язык пламени окончился языком, что во рту1, и он зализался, заластился И тогда возрадовался меньшой брат — и более гордо и долго стал голову свою носить Возжение меня — словно огонь от ветра и тяги стал гудеть моим рыком, стал изламывать сучья, ветви — шею ей и руки, перекручивать ствол-стан, швырять туда-сюда Я ей в горло фонтан ее крови перекрываю словно напор в ее низ направляю Я ей в глотку — огонь своей нутренной передаю и гортань заливаю и душу Я уже, языком заполонив ее рот, подсказываю прообраз того, что должно, являю И как после Иоанна Предтечи является Он, Мессия, Христос, — так и Тот богоявиться хочет Но много еще терниев и премеждий делу преодолены быть должны Светло — день Глядеть будешь Окно — видно люди с улицы заглянут Отрываться вынужден — задергиваю занавес Не надо — ребеночек сейчас проснется

А может, нет

Вынужденность говорить спасательные слова, вынужденность отрываться — вот искушение диавола, хребты и ухабы они начинают испытывать напор удержится ли в ходе их преодоления. Бывает, слово такое под корень седалища ударяет и сшибает пламень наземь — и лишь робкие, унизительные, слабосильные сполохи остаются — как жалобы и мольбы стыдно умирающего

Раздеванье

Злюсь и зверею, руки ускоряются и начинают не нежно, а грубо — рвать С чужими женщинами в этой точке, бывало, грубость отталкивала, взаимное ожесточение противело и ей и мне, и все в злости прерывалось — на обоюдном вспугивании нежного нутра..[76]

Но вот — о радость хотеть близкого человека, жену! — отчужденность в этом звене уже когда-то преодолена. Напротив, сладостно обоим остервенение первого бранья — как молодой брани, и я даю себе волю: сдирать начинаю подподол, эту уродливую камеру — безобразнейшую часть женской одежды. Раздеванье — это превращение людей как дневных замкнутых особей в пол, в ночные половинки личностей — в фалло-полости (верха — в низ). Оттого эта операция действительно унизительна для виденья, для света — досадлива: как грубы, жестки и мертвы все эти хищные цивилизаторские облеганья, кандалы живой, сочной, пахучей мясистости

И как уродлива эта тряпичная полоса, когда сдергиваешь, а она вцепилась, пищит и держит, а под ней уже обнажились живые белые молочные крутые мяса — особенно огнежгучие от соседства с черными чулками. И уже дух пошел, в ноздри бьет — с ума сводящий и напрочь память отбивающий; зато древняя память, примордиальная, откуда-то в тебе берется, и в этом запахе праприпоминаешь запах материнской матки, а потом молока грудей. Но как молоко — количество, а семя — его сгусток, качество, так и этот запах — этой же консистенции, как семя в сравнении с молоком

Но мне ж нельзя сейчас беременеть: у меня уж все установилось, и менструации… (О! мука — опять соображать, включать сознание — сейчас, когда отшибло все! Вот проникновенье дьявольщины цивилизации в святую святых природы — в соитие и зачатие. Так его оскверняют и калечат.)

Ну я выйду, когда придет..

После долгих мытарств и пыток духу полуобнаженные тела-половинки могут прилечь друг к другу. Этот миг — как привал на перевале: после труда и борьбы карабканья, когда изматываешься в работе. Теперь наслажденье впереди. Но как жаль, что между нежностью начальных касаний, объятий, ласк — и наслаждением нутряных проникновении — на что ушла страсть? На тупую борьбу с механикой одежд и рассудочных опасений. Бывает, что никнешь обеими головами, когда, наконец, можно прилечь тело к телу и дух перевести. Но это тоже радость: теперь вкушаешь сладость нежной телесности: наконец нашел, дорвался до своей половинки, и, закрыв глаза, даешь каждой клеточке тела ощутить свое дополнение и продолжение. Теперь твоя внешняя кожа, что облегала тебя, как особь в мире, — стала внутренней тканью целостного существа — Андрогина: экзодерма стала эндодермой; ведь теперь кожа твоего живота — это как диафрагма или грудобрюшная преграда внутри себя, что отделяет верхнюю полость твою от нижней

И когда уже теперь начинается воспламенение — это как бы восстанавливается единое кровообращение и самочувствие внутри возродившегося целостного Человека, первого Адама. И поршень ходящий начинает пульсировать, раздвигая стенки клапанов, сосудов и перекрытий, — как единое сердце, кровь по полушариям разгоняющее

Эротическое действо

9. III. 67. Сегодня бессолнечно. Тело и душа изнурены вчерашним тупым восьмомартовским вечером. Вот уж, как В. В. Розанов говорит: «Есть общение, что меня не прибавляет, а убавляет». И «Сиди дома. Чем дальше от дома — тем больше равнодушия» — и лжи. И теперь такому мне — подвяленному — продолжать рассказ о солнечной, золотой страсти. Фу. Кощунство

Но что ж ты иначе будешь делать? Ведь надо дожать, а то, под толчками настроений все в разбросе и случайности и оставишь. И так у тебя перебивов хватает. А потом: попробуй настроиться игрово. То есть: отчего б тебе сейчас не почувствовать себя замершим в бесчувствии и сумраке зала зрителем — себя, который на сцене, в огнях рампы, усиленно живет и жестикулирует (каким я был в тот день)

Итак, занавес мы вчера опустили на самом интересном месте — моменте эротического действа. Началось внедрение — и разгоняется общая кровь по жилам целого человека, составленного из половинок. Кровообращение замыкается в кольцо с помощью ротового впивания. Тогда волны, вихри прокатываются, клубятся, кружатся. И недаром в этой точке те



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-02-13 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: