ШОНГАУЭР И НИДЕРЛАНДСКАЯ ЖИВОПИСЬ 5 глава




*Ср.: Troeltsch E. Op. cit. S. 182 ff.


68

Результатом этого соединения, последовавшего, подобно слия­нию гетерогенных химических веществ, при высокой темпера­туре, под давлением развившегося до высшей энергетики и концентрации отношения к основным проблемам бытия, было, однако, нечто абсолютно новое и самостоятельное. Возникла не просто Politeia или civitas Dei*, как о них ни Платон, ни Августин дерзостней и не мечтали, но произошло полное преобразование всех путей к познанию и к нравственному сознанию, родилась новая, целостная, мощная система мыслей и чувств, в которой была переработана вся масса старых духовных ценностей, система, в которой содержались ростки всех как рационалистических, так и идеалистических течений нового времени, система, в которой античность была не только отодвинута на задний план, но потенциально, в качестве настоящего, навсегда преодолена.

И эта примечательная, бесконечно искусственная и сложная система отражалась в искусстве позднего средневековья. Его часто называли, обыгрывая тонкость его конструкций, окаме­невшей схоластикой, что справедливо лишь в той мере, что речь идет о параллельных явлениях более глубоко лежащего всеобщего культурного переворота. И в готическом искусстве находим мы то фундаментальное примирение между надчувст­венным толкованием жизни и относительным признанием жизни, что лежит в основе этого переворота. Свое наиболее полное и высшее выражение это искусство нашло в громадных церковных постройках. Но не потому, что, как древнееги­петское, это искусство было чисто иератическим, да и в столь же малой степени вследствие того, что из религиозного искус­ства проистекали решения, составлявшие просто-таки единст­венный источник художественных представлений, но по той причине, что грандиозные соборы были чистейшим воплоще­нием мирового института церкви, как бы символом эпохи, как сегодня таковыми являются громадные города. Однако же следует остерегаться переносить в эти вопросы совре­менные представления: уходя от любых сравнений, готические соборы были абсолютно исключительным, специфически

*Государство, град Божий (греч., лат.).


69

средневековым творением. Люди жили в тесных маленьких

городах с узкими улицами и темными жилищами, стиснутые духовно и телесно, и те же самые люди возводили строения, которые представляются разрывающими все рамки земной связанности, которые пространственно широко и легко подымаются в головокружительные высоты, не имея ничего или мало почвенно-земного, в строительстве которых прини­мали участие художники из близка и далека, и эти постройки, совместный труд поколений, народов, всего христианского мира возникли как символ царства божия на земле и как выражение идей, что прямо, перед глазами вели человечество через очищение от земного в высшее бытие.

В этих постройках перед нами предстает соотношение государства божия и мира как новое соотношение между духом и материей.

Готическая архитектура никоим образом не пыталась пре­одолеть материю. Готические соборы — огромные каменные сооружения, которые должны воздействовать как таковые. По своей художественной направленности они принципиально отличны от древнехристианских базилик, в которых матери­альная сердцевина здания не должна была существовать для зрителя художественно и поэтому должна была исчезать в антиматериальной игре движения, перспективного пространст­венного воздействия, света и тени, перемены красок.

Обо всем этом не может быть и речи в готических зданиях, которые никогда не отрицали своего «каменного» характера. В этом они соприкасаются с предшествовавшей им романской архитектурой, но не без того, чтобы одновременно быть раз­деленными с нею глубоко идущим отличием. В то время как в романских постройках дуализм миросозерцания выражается в резком противопоставлении материи, оформленной в элемен­тарном виде, как стены и столбы, и абстрактной композицион­ной закономерности, — в готике материал, строительная масса, камень в качестве элемента здания, не выпадая как фактор воздействия, теряет все же свою самостоятельность и значение и делается без остатка только выражением целостной, выше­стоящей художественной идеи. То же мы наблюдаем и в греческой архитектуре, только с той решающей разницей,


70

что в то время как в последней речь шла о приемах художествен­ного воплощения и выяснения объективных, лежащих в основе здания материальных сил — тяжести, физического противо­действия и его преодоления, механического оживотворения материального состава, — в готике как раз эти силы по воз­можности отстранены и скрыты, и материя должна подчинять­ся другим силам, которые по своей природной сущности и положению не являются присущими ей. Благодаря в высшей степени остроумной конструкции, которая уже как техничес­кий прогресс означает новый отрезок в истории человечества (эта конструкция была придумана, правда, не в качестве технического достижения как такового, — что является значи­тельнейшим memento для всех позитивистских систем и объяс­нений истории, — но исключительно во благо чисто духовных целей)*, оказалось возможным преодолеть две основные особенности материала: его постоянность, связанность с землею и его слитность или компактность, тем самым подчиняя материю — без совершенного ее уничтожения — надматериальной художественной воле. Последняя, правда, была не индивидуальной, как в эпоху барокко, а покоилась на общих, господствующих в человечестве идеях. Словно совсем не касаясь земли, подымаются готические соборы в необузданном «вертикализме», огромные и все-таки нетяже­лые, над городами, растворяясь в пространстве, свободно вырастая, как растение, и все же до последнего фиала будучи сдержаны имманентной упорядоченностью, которая как божест­венный закон и ее во всем представляющая в государственной и светской жизни духовная и светская власть организует и объединяет в универсальную и идеальную целостность.

В этом художественном организме, который мог расти в течение десятков и сотен лет без потери своего единства, потому что оно покоилось не на изолированной, ограниченной в себе форме, а на нематериальном принципе, изобразительное искусство не могло иметь самостоятельного значения**. Это

* Конечно, неслучайно, что ее начала уходят в древнехристианское время, когда новые духовные потребности возымели следствием стремление к дематериализации зданий.

"Ср.: Dehio, op. cit. S. 44.


71

звучит парадоксально, когда мы думаем о необозримом количестве пластических произведений, которыми были украшены

готические соборы и которые означают возрождение монументальной скульптуры; или когда мы вспоминаем множество

ражей и фресок (как дошедших до нас от готического времени, так и недошедших), общее число которых по богат­ству предметов и изображений образовало бы, пожалуй, самую подробную изобразительную хронику всех времен.

И все-таки это богатство было связано, было внешне и внутренне несвободно как по отношению к зданиям, с кото­рыми оно было соединено, так и в его отношении к природе и жизни. Произведения искусства ренессанса — статуя Дона­телло, картина Рафаэля или Тициана — являются микрокос­мом, миром в себе, не только в том смысле, что их ценность и действенность в незначительной мере зависят от действия здания, что большая часть их художественного содержания была автономна и могла быть понята и оценена без связи с вышестоящей художественной системой. Об этом не может быть речи в готических скульптурах или картинах. Ряды статуй, украшающие готический фасад, образуют неотделимую часть этого фасада, и притом не только в качестве декорации, как утверждалось порою, когда говорили о декоративном значении готических скульптуры и живописи; декоративными являются художественные формы (если только не совсем перевернуть смысл слов), которые составляют «агрегат», составляют нечто «прикладное», имеющее задачей повышение действия художественного произведения, но что можно было бы также и опустить без того, чтобы основная форма потеряла свое формальное значение. Готическое же статуарное укра­шение является частью основной формы и вместе с архитекто­ническими частями выражает движение здания и его тектони­ческий смысл, выражает непринужденный рост, свободное растворение компактной массы, а готическая монументальная живопись остается несомненным выражением архитектуры, которая освобождает ее от господства твердой стены, объема в замкнутом в себе пространстве.

При этом было бы, однако, совершенно неверно видеть в готической скульптуре и живописи только воплощение архи-


72

тектонической мысли их времени. В рамках архитектоничес­кой связанности готическое изобразительное искусство озна­чает в то же время также самостоятельное новое решение пластических и живописных проблем, причем сначала на основе идеалистического характера раннеготического искус­ства, от которого нам надо исходить при нашем рассмотрении. Здесь наталкиваешься на немалые трудности уже в термино­логии художественных особенностей, так как наша обычная терминология возникла в эпоху, которая ничего не хотела знать о художественном смысле древнейшего готического искусства, да и не могла знать. Но объясняется это и объективными причинами.

Наше восприятие искусства всецело определяется со времени тех изменений, которые оно претерпело за период, истекший от средних веков до нового времени — отношением к реальному бытию, к природе и к чувственному челове­ческому переживанию, причем это остается в силе и тогда, когда мы имеем дело с ирреальными мотивами. Поэтому нам не легко представить себе мир, который все ценности дейст­вительности, все воспринимаемое чувствами или рассудком, все конечное, ограниченное, видел только в зеркале абсолют­ного, вечного, бесконечного и смотрел на конечное только как на проявление чувственно и рационально непостижимой божественной мысли, находящейся, по словам Гильдеберта из Лавардина, «надо всем, подо всем, вне всего, во всем». К последней следует сводить всю причинность, все создаваемое и созданное; но своеобразие средневекового художественного развития заключалось не только в религиозном характере (на что постоянно и указывают). Искусство контрреформации, например, было религиозным не в меньшей мере, и все-таки — несмотря на многие точки соприкосновения — оно далеко от готического. Своеобразие готики заключалось во всемогу­ществе находящейся вне материального переживания духов­ной конструкции, влияние которой было так велико, что всякое непосредственное прибегание к чувственному опыту в духовных вещах (подобно тому, как ныне всякое своевольное пренебрежение им) воспринималось как бессмысленный и заслуживающий порицания проступок против истины и


человеческого рассудка. Ансельм Кентерберийский писал, ступая против Росцеллина и его учеников: «В их душах пиление столь переплетено телесными вещами, что оно никак не может из них выпутаться».

В этой подчиненности всех телесных вещей, то есть всех чувственных ценностей и материальных отношений, под углом зрения чисто духовной и надчувственной значимости, сохра­нялся первоначальный источник прогресса, происходившего в средневековом искусстве, и благодаря которому это искусство - не менее, чем древневосточное, классическое или современное — предстает самостоятельной и законченной фазой во всеобщей эволюции искусства. Это искусство пока­зывает нам тот путь, что вел от сновидческого одухотворения материи и всего универсума в античном христианстве и раннехристианском искусстве к варварски вулканическому, неистово революционному отказу новых народов и новой культуры раннего средневековья от чувственной красоты и привел к резкой границе между новой духовной истиной и убеждением, так же как и покоящейся на них жизнью фантазии, с одной стороны, и «мнимым существованием» ста­рых мирских благ и впечатлений, с другой, к разрыву вплоть до разрушения всех старых культовых понятий*. К ним начали обращаться в эпоху Каролингов после того, как без-

*В самой страстной форме выражено это уже у Тертуллиана («De idolatria liber» с. III, Migne, Р. L. 1,740): «At ubi artifices statuarum et imaginum et omnis generis simulacrorum diabolus saeculo intulit, rude illud negotium humanae calamitatis, et nomen de idolis consecutum est, et perfectum. Exinde jam caput facta est idolatriae ars omnis, quae idolum quomodo edit». (Но где дьявол насадил искусников, создающих статуи, изображения и всякого рода подобия — сей грубый труд погибели человеческой, там и само имя, и дело пошло от идолов. Потому и основа идоло­поклонства — всякое искусство, которое каким-либо образом творит идолов (лат.).). Если же на это возразить, что художники должны жить своей работой, то тем самым можно было бы извинить и fures balneanos et ipsos latrones (банных воров и самих грабителей (лат.)). Новая позитивная программа была ярче всего выражена св. Авгус­тином: «Non in aliqua mole corporea suspicanda est pulchritudo» (Не следует искать красоту в какой-либо телесной громаде (лат.)) (Epist., ad Consentium, с. 4 п. 20 Migne, P. L. 33, 462).


74

условное трансцендентное религиозное содержание жизни перестало образовывать единственный масштаб жизни чело­века и под влиянием новых политических и социальных образо­ваний должно было стремиться к новому примирению с земной жизнью и ее ценностями, в чем и надлежит искать глубочай­шую причину каролингского возрождения. Однако эта эпоха была и временем господства спиритуализма, господства, которое при всех новых требованиях и целях оказывало решающее воздействие на искусство и которое вместо того, чтобы вести обратно к античности, вело к постепенной переоценке чувственных элементов на новой духовной основе.

Было бы очень заманчиво и важно по отдельности проследить, как из этого процесса во всех искусствах в качестве первого этапа проистекает примечательный парал­лелизм ограниченно материального и абстрактно надматери­ального художественного воздействия в романском искусстве и проследить, как достигается второй этап и одновременно завершение перестройки традиционного искусства в готике на основе полнейшего пронизывания и преобразования всех реальных сущностей и взаимосвязей новыми понятиями духовно значимого для человечества и достойного увековечи­вания. Проследить, как тем самым меняется все отношение к окружающему миру, как возникают новые художественные представления, формальные цели и точки зрения, как основы­вается новое, принципиально отличное от классического возвышение телесного мира, идущее не от чувственного к духовному, как это было в древности, но наоборот, от духовного и при этом в первую очередь от надмирно духовного к чувственному, как заново возводится телесное, преходяще ограниченная материя через формальную красоту и художест­венную отвлеченность в царство идеальных благ человечества! Проследить, как через этот универсально исторический, прокладывающий новые пути взлет нового искусства из нового мировоззрения перетолковываются все традиции, как возни­кают новые проблемы, новые законы монументальности, худо­жественного совершенства, величия и всеобщности!

Если бы все это было положено в качестве движущей силы исторического рассмотрения средневекового искусства и


пеоеплетено с богатством реальных фактов, то возникла бы

картина художественного развития, которое, исходя из

последовательности его внутренней структуры, цельности

остроты его характера и значения для всего будущего, можно было бы сопоставить лишь с тем, чем мы обязаны

грекам.

Однако же это — задача будущего; сегодня мы хотели бы в той степени, как это требуется для нашей цели, представить лишь некоторые из особенностей готической скульптуры и живописи, происходящих из их надчувственного идеалисти­ческого источника.

Так как изображение фигуры стояло вначале всецело на переднем плане, то рекомендуется исходить от нее и прежде всего исследовать решающие для создания отдельной фигуры точки зрения.

Объективное формальное содержание готических фигур, происходящее из двух источников — из традиции и, как под­черкивается порою, «из личного отношения к природе», — по наглядным словам Фёге, «как бы перерисовывается художником в вогнутом зеркале»*, т. е. другими словами, подчиняется формальной схеме. Эта схема покоилась, однако, не на примитивных образах воспоминания, которые принима­ются за исходную точку архаически-греческого и всякого первобытного искусства Юлиусом Ланге и Эмануэлем Леви. Ее нельзя также просто вывести из структурных и эстетичес­ких предпосылок новой архитектуры, как это до сих пор наиболее остроумно пробовал сделать Фёге; она была необыч­но сложным продуктом всего развития средневекового искусства, для объяснения которого скорее можно было бы указать на идеалистические нормы высшего расцвета гречес­кого искусства. Но только искусство готики стремилось завер­шить в идеальных образах не естественную функцию и соответствующую ей красоту и выразительность форм, как греческое искусство, а хотело переработать традиционные или покоящиеся на наблюдении природы формальные представ-

*W. Vöge. Die Anfänge des monumentalen Stiles im Mittelalter. Strassburg. 1894. S. 50, 52 и сл.


76

ления и связи в средства для выражения сверхматериального восприятия художественных идеальных созданий. Не только художественно усиленные впечатления от действительности и естественные живые силы, господствующие над организмами, должны были быть воплощены в художественных созданиях, но реальная форма должна была быть наделена такими качествами, которые ставят перед глазами зрителя субстанцию божественного, ее действие, ее трансцендентную законо­мерность.

Без сомнения правильно, когда указывают на дидактичес­кий смысл средневековой скульптуры и живописи «Библии нищих духов», как на одну из важнейших черт средневекового искусства. Нельзя, однако, забывать, что рядом с исто­рическим и догматическим содержанием изображений на зри­теля должна была возвышающе действовать покоящаяся на (если допустимо такое выражение) метафизическом перево­площении всех формальных элементов и связей очевидность господства духовной интуиции и откровения над «нечистым в себе» и «вводящим в заблуждение» чувственным воспри­ятием; «закон божий» выдвигается против «закона мирского». Понятие forma substantialis* как отражение скрытых, незави­симых от всего меняющегося и постижимых лишь внечувствен­ным сознанием изначальной красоты и синтеза тайных, откры­вающихся лишь «духовному взору» причин и действий играет (перенятое из неоплатонической философии и перенесенное в христианское мировоззрение* *) в средневековой литературе от Августина до Фомы и далее, постоянно углубляясь и разви­ваясь, похожую, но еще более значимую роль, чем классичес­ки-материальный идеал красоты в теориях искусства нового времени. То, что это было более, чем только апологетической попыткой спасти изобразительное искусство***, нас учит весь

*Лежащая в основе форма (идея) (лат.).

**«Сейчас пришел век духа», писал в 1200 г. Амальрих из Бены (ср.: Eicken. Geschichte und System der mittelalterlichen Weltanschauung. S. 605)

***Borinski Karl. Die Antike in Poetik und Kunsttheorie. Leipzig, 1914. S. 67 ff.


путь развития в средние века, путь, кажущийся неустойчивым лишенным цельности, если судить критериями поступательной эволюции в решении задачи объективной передачи природы, выстраивающийся в последовательный, если в основу рассмотрения положить присущее готической системе фигуративности стремление к тем ценностям выражения, которые бы подходили для наглядного показа нового метафи­зического отношения к окружающему миру. Для этого стрем­ления чувственное восприятие было лишь мутным источником художественной истины и красоты, который можно очистить лишь через высокое понимание человеческого духа с тем, к тому же, чтобы охватить не переживание природы, но переживание Бога; глубочайшим смыслом художественного творения будет самосознание и художественное «доведение до сознания» чудесного устройства мира, основывающегося на отражении божественных мыслей в земных вещах*. Другими словами, на место естественной причинности и закономерности приходит другое понимание и, при этом, не субъективно определенное, но сверхъестественно данное, в отношениях душевной жизни имеющее своим источником не сводимую к материальным и временным ограничениям первооснову всякого бытия. В чем же это выражается художественно? Наверно, наиболее бросается в глаза созна­тельный отказ от верности природе и от подражания ей. В средневековой литературе постоянно повторяется, что художественное произведение должно быть правдивее приро­ды; можно с уверенностью принять, что то, что представляется нам в средневековых художественных произведениях с нашей натуралистической точки зрения неумением, большей частью означает хорошо взвешенное художественное намерение.

Само собой разумеется, что вследствие такой переориен­тировки искусства вместе с интересом к природе должен был

*Так, еще у Данте: «non и se non splendor di quella idea che partorisce, amando, il nostro sire» («лишь отблеск Мысли, коей Всемогущий своей Любовью бытие дает» — пер. М. Лозинского; Parad. XIII, 53-54 ff). Ср.: Janitschek. Dantes Kunstlehre und Giottos Kunst. Leipzig, 1892.


понизиться также и опыт, позитивное умение передачи приро­ды. Подобным образом явление, более узкое по времени и месту, исторический идеализм классицистов и «назарейцев» прошлого века был связан с утерей известных, более ранних живописных достижений. Но как в этом случае, так и в сред­ние века эта утеря была намеренным отказом от вещей, потерявших цену под влиянием новых задач и воззрений. Это не причина, а следствие развития, исходной точкой которого было презрение культа природы в любой форме, как признака языческой установки, заслуживающей осужде­ния. Таким образом, каждое приближение к природе — путем ли традиции, или новой жизни фантазии — было только средством к цели, средством, заранее предназначенным для служения высшим художественным намерениям и исключае­мым там, где оно им противоречило.

Если мы поставим вопрос о содержании этих намерений, то в первую очередь нам, пожалуй, надо будет указать на первенство теологической иерархичности и значимости по отношению к естественным связям. Если божественные или святые персонажи изображаются как достойные поклонения символы, а чудесные события как свидетельства дела спасения, то происходит это вместе с тем согласно тому, как подобная цель ставится художественной фантазии. Не учитывая опыта, не обращая внимания на действительную возможность изобра­женной ситуации, на первое место ставят иллюстративную задачу, причем все моменты предметной передачи или совершенно подавляются, или сводятся к минимуму, посколь­ку они не связаны непосредственно со словесным рассказом или каким-либо теософским, агиографическим, литургическим значением изображенных лиц. Напротив, все, что имеет касательство к этому, раскрывается с возможной определен­ностью, ясностью и обозримостью. В той же мере, как великие нововведения греческого искусства — изображение естествен­ного соответствия в пространстве, обоснование каждого фигурного образа в реальном действии, положении и движе­нии, — не то что были забыты (как можно было бы их забыть?), но сделались неважными, изображение превраща­лось как бы в ребус, характер и композиция которого


79

определялись задачами демонстративного порядка, и только во вторую очередь — реальными положениями и исчерпываю­щей передачей форм. Деревья обозначаются тогда отдельными листьями, строения — некоторыми бросающимися в глаза

частями зданий, причем изображаются они противоестественно маленькими, как «сокращения», имеющие только относитель­ное самостоятельное значение. С другой стороны, все средства художественного оформления сосредоточены на том, чтобы сделать наглядно понятными духовный центр композиций, достойную почитания личность или чудесное событие в их покоряющей сверхматериальной условности, сущности и действии, зримо представить бессмертное и невидимое, откры­вающееся лишь духу, и силой искусства претворить глубочай­шие тайны дела спасения, всевластие надчувственных сил в захватывающую и возвышающую реальность.

Ради этой примерности и ирреальной иллюзии не только должны были быть растворены и пересозданы традиционные позднеантичные, основанные на природной закономерности и восприятии изобразительные достижения, превращены в трофеи, из которых будут построены новые, иные творения фантазии, но и все приемы передачи форм, весь живописный и пластический язык также должен был измениться. Объяс­нялось это тем, что тот язык, который был принят от старо­христианского искусства и в котором были выполнены древние образцы, покоился на предпосылках, совершенно противопо­ложных средневековому искусству. Эта разница состояла не в различии способности передавать природу, — дело идет о совершенно разнородных вещах. Позднеантичное растворение формы в красочных ценностях, в свете и тени, крайняя граница, которой достигло классическое искусство в стремле­нии объективировать явления природы, осознанные им в их обусловленности преходящими фактами пространства и отношением к ним зрителя, — все это означало уничтожение собственного прошлого и таинство собственного смысла. Ведь это можно связать с древнехристианским экстазом, пребываю­щим вне всех материальных благ, и до известной степени еще и с раннесредневековым отказом от любого объективного формального содержания. В полнейшем растворении древнего


80

духовного и общественного строя, в неограниченном субъекти­визме и спиритуализме и состоял мост, ведший от старого мира к новому. Однако в той мере, как начали в искусстве, равно как и во всех других областях жизни, вводить старые элементы, уходя от первоначального, полностью освобожден­ного от мира материальных ценностей радикализма чувств, в новую, построенную не на природной причинности систему, то старый, покоящийся исключительно на чувственной силе убеждения иллюзионистический стиль потерял всякие смысл и ценность и стал непригодным именно исходя из точки зрения по-новому понятой художественной силы и воздействия*, так же, как, к примеру, и наоборот, средневековое, покоящееся на сверхъестественной связи событий изображение было бы неприменимо для целей современной научной иллюстрации.

Так в средние века, однако, постепенно возникла другая передача форм, которую были склонны определять как «первые попытки графической, пластической и живописной передачи вновь пробуждающегося зрительного восприятия природы**.

Это определение, однако же, абсолютно неправильно и ошибочно. Совершенно нельзя говорить о некоем «начале», о средневековом искусстве, которое где-то и когда-то начало по-детски пытаться подражать природе. Это было и невозмож­но, да и повода к тому не было. Ведь к наиболее бросающимся в глаза историческим чертам средневекового искусства принад­лежит ее изначально столь малая оригинальность и долго продолжающаяся большая зависимость от формальной и

*Примечательно, что уже у Григория Назианзина можно найти выпад против цветового импрессионизма (Carmen de se ipso et de epis­copis v. 739 ff., Migne, P. Gr, 37, 1220) свидетельства превосходства над античными творцами мы встречаем часто в средние века, и то, что античные авторы рассматривались как противоположность зна­нию, показывает «Битва семи искусств» Henri d'Andely в XIII веке (ср.: R. v. Liliencron. Über den Inhalt der allgemeinen Bildung im Zeitalter der Scholastik. München, 1876. S. 47).

**Особенно часто в этом смысле указывалось на новый графи­ческий стиль средневекового искусства.


иконографической традиций, восходящих к античности. Исход­им пунктом этой традиции было древнехристианское искусство, развивавшееся совершенно в рамках данных позднеантичных культурных и художественных обстоя­тельств, не в малой степени являясь их плодом и изменяя их лишь настолько, насколько это было обязательно необходимо с точки зрения нового, направленного не на мирские вещи восприятия. Также и в последующие столетия, на всех стадиях дальнейшего развития новой христианской культуры, при всех этнических, политических, социальных переворотах нигде и никогда не было стремления полностью заменить данное наследие образных представлений и формальных решений другими, независимо от него почерпнутыми из природы и из нового, принципиально отличного светского сознания. Как должно было бы возникнуть подобное стремление? Нельзя забывать, что великой ниспровергающей, устремляющей вперед и по-новому строящей силой в возникновении средне­векового мира было религиозное движение, борьба за внут­ренне нового человека, за новые моральные обязательства, за духовное преобразование мира. Но предметные и формаль­ные достижения предшествовавшей светской культуры не отвергались принципиально, не уничтожались и не вытесня­лись другими достижениями, которые бы возникли из какого-либо нового объективного отношения к земным вещам; эти формальные достижения стали чем-то второстепенным, стали условным аппаратом различных областей духовной и матери­альной деятельности, аппаратом, потерявшим объединяющую связь мировоззрения, из которого он возник, и вместе с тем утерявшим также и предпосылку для своего дальнейшего развития благодаря превращению во внутренне несвязанные фрагменты. В варварском искусстве докаролингского времени, то есть в искусстве тех народов, что были мало отягощены старыми материальными культурными потребностями и взяли на себя руководство в переоценке всех ценностей благодаря новому спиритуализму, эти фрагменты старого, не исчезая полностью, были сведены до уровня «теневого существо­вания», так как подобного рода вещам вообще не уделялось внимания. Но когда после этой духовно еще более, чем



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-12-29 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: