Часть первая. ПОД МОСКВОЙ. 14 глава




вушку Гебельциг, даже окрестные малые города — Вайсенберг, Бауцен, — это немцы сделать могли. В таком случае, чуть ли не в последний день войны, мы попадали в несколько неприятное положение. Думалось: чорт меня сунул — торопиться в дивизию! Ведь завтра — 22 апреля — мне еще полагался отпуск!.. В разгаре событий не думалось, что именно так и должно было быть, что все это — не что иное, как Божий Промысел обо мне...

Начинало смеркаться, когда в наш дом прибежал солдат:

— Товарищи офицеры, боевая тревога!

На отлете, у берега реки, стояла помещичья усадьба. Там помещался штаб дивизии. На дворе, окруженном каменными стенами, выстраивали и пересчитывали офицеров и солдат, имевшихся в наличии при штабе. Вызывали минометчиков, пулеметчиков, бронебойщиков. Остальным роздали винтовки. Дорога, по которой мы вчера ехали, перерезана. Наша деревня оставалась в окружении. Все, кто был, ложились в круговую оборону.

А было нас мало. Из офицеров резерва составили отдельный взвод. Капитан, старший резерва, повел нас на северную окраину деревни и показал на широкое озимое поле:

— Тут наша линия. На восемнадцать человек — не меньше километра.

Капитан был опытный командир. Каждому стрелку, ручному полеметчику — выбрал позицию, определил сектор обстрела. Оборона получилась жидкая: стрелок от стрелка -— на сто шагов! Капитан утешался тем, что, по всем данным, немцы могли ударить только с востока, — там же стояли, хотя и не полные, полки дивизии. Поздним вечером к нам, на северную окраину, прикатили три пушечки. Их поставили у плетней, между домами. Командир батареи сказал, что даже если немцы пустят танки, он не пропустит ни одного на таком ровном поле. На душе повеселело.

Меня капитан держал при себе, как связного.

— Пойдите в деревню,—сказал он мне,—и узнайте, где штаб и штабная кухня. Получите ужин на взвод и разнесете по линии, по стрелковым ячейкам.

В помещичьей усадьбе было пусто. Штаб уехал в городок Вайсенберг, за четыре километра. В кухне на полу валялись недоваренная и вываленная из котла картошка. Мне вспомнилось, что у нас на квартире остались гуси. Пошел туда и попросил хозяйку с дочерьми — ощипать, сварить.

Вчетвером они принялись за работу. Пока я прилег отдохнуть — набраться сил, успокоиться перед возможным боем. По лестнице вдруг затопали тяжелые солдатские сапоги. Немки притихли. Оказалось два офицера, служившие в одном из полков нашей дивизии. Увидев меня, они переглянулись и объяснили, что им поручено обойти деревню, проверить дома.

— В этом доме нечего проверять, раз тут капитан находится, — сказал один другому. — Для порядка пойди, посмотри в тех комнатах, а мы тут потолкуем с капитаном.

Тот вышел. Здоровенный, рослый украинец, старший лейтенант Никуленко, уселся, предложил папироску. Завязался разговор, Никуленко тоже служил на Северо-Западном фронте, — нашлись общие знакомые.

Некоторое время спустя тот вернулся, — подхватил ниточку разговора. Никуленко, между тем, стушевался. Исчезновения его я за разговором заметил не сразу, и только услышав в кухне тихий приглушенный плач хозяйки, догадался, что происходит в соседней — за кухней — комнате. Не владея собою, я ворвался туда и дал пинком сапога в зад Никуленко. Драться он не посмел, так как я закричал, что завтра же доложу обо всем командиру дивизии Герою Советского Союза Короленко. Бедные женщины, оказывается, были настолько запуганы, что даже не смели позвать на помощь, когда их тащили насильники.

Брезжил рассвет. Гуси сварились. Надо было итти на позицию. Что-то будет со мною утром? Что-то пошлет мне судьба? Отложив винтовку в сторону, я достал из кармана мою финифтяную иконку «Успение Пресвятой Богородицы», которую мне дал священник на Волыни. Стоя на коленях, прочитал все молитвы, каким к этому времени научился. А когда поднялся, увидел, что немки — все четыре, мать и дочери — тоже стоят позади на коленях и тоже молятся.

Утро наступило тихое. Апрельский, розовый с голубым, рассвет. Нежная, молодая листва на деревьях искрилась капельками росы. Девственно зеленело озимое поле, по которому лежали цепочкой мои товарищи. Метрах в полутораста от нашей линии темнел лесок, из которого могли появиться немцы. Но, переходя с гусятиной от одной стрелковой ячейки до другой, я подымался во весь рост, шел в виду леса, — никто не обстрелял меня. Тишина. Покойное, мирное утро.

В стороне пролегала большая асфальтовая дорога — та, по которой еще так недавно мы ехали. На этой дороге вдруг показалась толпа. Люди, повозки, лошади... Все это двигалось из леса — на деревню.

— Связной! — крикнул мне капитан. — Выяснить, что за люди.

Выяснений не требовалось: сразу было видать, что беженцы. Они катили перед собою детские коляски, набитые доверху тряпьем, ехали на велосипедах, обложенных чемоданами, шли за подводами, где мерзли под одеялами ребятишки. Все это говорило на десяти языках — шли поляки, французы, голландцы, итальянцы... Остановив польскую семью, я стал расспрашивать, что же там, в лесу?

— Нас всех, кто тут есть, собрали вчера в Вайсенберге, видите, в том городке, что за горою, — сказал поляк. — Велели идти по этой дороге — к Нисе, в тыл. Тут в лесочке, километра два, есть деревня, — заночевали. В деревне стояли польские жолнежи. Проснулись сегодня утром, — жолнежей нет, а есть немцы. Приехали на бронетранспортере — пятеро или шестеро. Сказали: «Никуда не уходить отсюда» и — уехали. После них прикатили ваши, русские. На велосипедах, трое. Собирают всех: «Айда за нами». Опять на Вайсенберг. Карусель!..

Несомненный устанавливался факт: в лесу перед нами были немцы. Едва я доложил об этом капитану, как на дороге опять показался фургон, но уже не из леса, — напротив, в лес. Шли бабы, ковылял старик. На привязи за телегой тянулись две лошади. Фургон свернул с большой дороги и поехал наискосок по проселку, пересекавшему озимое поле.

— Остановить! — приказал капитан.

У него был свисток, — видно, бабы не слышали. На голос тоже не останавливались. Капитан схватился за автомат. Дал очередь. Кажется, ранил лошадь. Фургон остановился — между лесом и нашей позицией, на озимом поле.

— Связной! Сходить и сказать — в лес нельзя! Повернуть обратно.

Бабы оказались немками. Подбежал к ним—кричу:

— Ферботен!

И тотчас же у моих ног взметнулись комочки земли, — на лесной опушке треснула короткая и сухая автоматная очередь. Лошади рванули, фургон, покрытый дерюгой, опрокинулся, — вывалились малые ребятишки. Подбирать их было некому, — все упали плашмя, осыпанные комками сырой земли, поднятой в воздух разрывом снаряда.

Начался бой. В этом бою у меня было не лучшее место. Мы лежали на «ничьей земле» — под двумя огнями. Уткнувшись лицом в озимя, я слушал шумы и свисты, разрывы снарядов. Пушечки наши стреляли. Но пушки отвечали и из леса. Немцы с танками? Надо было выбираться скорее с «ничьей земли». Приподнял голову, — опять, щелкая о землю, засвистали пули. Какой то немец сидел на опушке леса и следил за нами, чтобы прижать к земле. Но я успел заметить канавку рядом,—скатился, пополз. Метра четыре—канавка кончилась, подъем на бугорок. Немец следил, прижимал короткими очередями к земле. Точно мне было предназначено оставаться тут, на «ничьей земле». Распластавшись, я тронул ладонью карман на груди, где лежала иконка, и медленно, вслух, под грохот боя, проговорил:

«Не имамы иныя помощи, не имамы иныя надежды, разве Тебе, Владычица...»

В это мгновение сильная чья-то рука схватила меня за шиворот и, тряхнув, почти приподняв на воздух, поставила на ноги. Передо мною стоял гигантского роста немец. Напряженное, налитое кровью лицо, глаза на выкате... Он замахнулся над моей головой прикладом и крикнул:

— Pole?

— Ich bin russischer Hauptmann.

Немец опустил приклад и толкнул меня — под охрану — к молоденькому, совсем мальчику лет четырнадцати, солдату.

По зеленому полю, во всю ширь — от края до края, густо шли немецкие солдаты. Двигались, стреляя на ходу, танки. Домики, возле которых стояли наши пушки, были разворочены и, подожженные снарядами, пылали. По нежному небу апрельского утра размазывался густой черный дым.

Мальчишка подвел меня к танку. Поставил сзади, велел так, за танком, итти. На шее у него болтался автомат. Держа палец на спусковом крючке, он шел за моей спиною. Длинный ствол танковой пушки поворачивался вправо и влево, ища цели и изрыгая огонь. Из бортовой щели к моим ногам выскакивали пустые, задымленные гильзы.

Прошли Гебельциг. Начался отлогий подъем. Танки приостановились. Пехота, рассеянная по полю, подымалась на гребешок. Мальчишка ткнул мне в спину дулом автомата и тоже велед итти вперед.

Из-за бугра вырастали дома городка Вайсенберга. На гребне разрасталась перестрелка. Немецкие танки сосредотачивались внизу. Прикинул, — танков стояло не менее тридцати. Но у наших, наверное, в городе тоже серьезная оборона. Будет бой. Какая нелепость — итти в немецкой цепи и, может быть, пасть от руки своих же! Увидев гиганта-немца, который лежал, окопавшись, я показал ему жестом, что хочу — «цурюк». Он засмеялся:

— Вечером. Возьмем город — тогда. Сейчас отправить не с кем.

Но немцы перед боем вводили новые силы. Та рота, которая взяла деревню, отводилась в ближайший тыл. Лейтенант, командир роты, собирая своих солдат, увидел меня.

— Hauptmann? — показал он на мои погоны.

— Kriegsberichter, военный корреспондент, — добавил я.

— О! — сказал он и забрал с собою.

Гебельциг стал тылом. Лейтенант и солдаты, — их уцелело немного, рота потеряла, как я понял, 40 человек, — были в маскировочных халатах с зелеными и коричневыми пятнами, в металлических касках, обтянутых сеточками, чтобы втыкать пруты, пучки травы. Но в деревне уже бегали штабофицеры — в фуражках с высокими тульями, начищенных сапогах.

Увидел я на взгорье белый двухэтажный дом, где мы так беззаботно, за картами и гусятиной, провели два дня. Окна были открыты, занавески отдернуты, — так и у нас подмосковные бабы выветривали немецкий дух.

Близ дома, в ложбинке, стояли бронетраспортеры с антеннами радиостанций, — командный пункт. Не успел лейтенант доложить, где и как меня взяли, — один офицер, в форме гауптмана, подскочил ко мне и срывающимся от напряжения голосом крикнул по-русски:

— Немецкая женщина браль?

— Найн, — тряхнул я головой отрицательно.

— Ja! Ja! — Он размахнулся и ударил меня по лицу.

Очки мои полетели в грязь. Гауптман кричал мне что-то в лицо по-немецки. На шее у него вздулись жилы и побелели немигающие, вытаращенные глаза. В криках я уловил одно слово — «erschiessen», «расстрелять». Потом мне много раз пришлось слышать его, но тут, на переднем крае, где валялись еще неубранные трупы, где люди разгорячены боем и где пристрелить человека — ничто, — тут меня спасло то, на что я не мог надеяться.

Из белого дома выскочили немки. Хозяйка, простоволосая, со сбившимся платком, и за нею — толстые, перепуганные дочери. Хозяйка легко, с быстротой, непонятной для ее возраста, сбежала под гору и, приложив к стесненной груди руки, еле переводя дыхание, начала в свою очередь что-то кричать изумленному гауптману. Она плакала и вытирала концом платка слезы, а потом обернулась ко мне улыбающимся, в слезах, лицом. Девицы жались кучкой в сторонке и кивали головами.

Всю эту сцену — и как гауптман ударил меня, и как подбежали женщины — наблюдал пожилой, молчаливый, невозмутимый оберст. Он молча сделал два шага, нагнулся, поднял очки из грязи и подал их мне, не сказав ни слова.

Меня усадили в бронетранспортер. Долго ехали. Вдалеке синели одетые лесом горы. Тихо садилось солнце. Кончился день 22 апреля 1945 года, — день неволи и день свободы. Куда тянулась дальше нить моей жизни? Польский поэт Ян Каспрович, которому принадлежали стихи о Божьей «невидимке-самопрялке», писал, что свобода добывается в страдании.

Год назад, на Волыни, на чердаке, я мечтал о свободе. Теперь передо мною лежал путь страданий. В конце пути блеснет ли мне луч свободы? Будет ли этот день только днем неволи или так же — днем благословенной вольности? Таким размышлениям предавался я, пока мы ехали до деревни, затерянной между гор в долине.

В деревне я увидел других пленных. Их загоняли на ночевку в сарай. Меня втолкнули в каморку. Там, на соломе лежал красивый, молодой парень в комбинезоне летчика. Его тоже только что привели. Он был воздушный разведчик. Два раза сегодня слетал успешно, — на третий зажгли машину. Штурман был убит, он и стрелок-радист выбросились на парашютах.

— В последний день войны — попасть в плен! — хватался за голову летчик. — Утром сегодня я вел разведку над полем боя в районе Торгау, Видел собственными глазами, как соединялись войска — наши и американские. Ведь это и есть победа — конец войны!

Он плакал, скрипел зубами. У меня тоже сжималось, замирало сердце. Быть-бы мне среди своих — праздновать победу. Поехал-бы в Москву и жил — пусть в несвободе, зато в относительном благополучии. Но изменить я не мог ничего — ни вчера, ни сегодня. И что завтра должно случиться — того тоже не отвратить. Война кончилась, — худо ли, хорошо ли, я до конца исполнял свой долг. Плен не мог теперь длиться долго. И, если суждено мне было жить, то этот странный плен в день победы означал выход из несвободы — через страдание.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-08-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: