Четыре времени года в деревне




 

 

Из всех четырёх времен года я, как охотник, любил больше всего осень — сезон скитаний и бродяжничества. К Покрову в нашей Курской губернии сады уже насквозь пропитывались запахом спелых яблок. У шалашей сторожей, на свежей соломе они лежали грудами, румяно-крапчатые, жёлтые и матово-белые, знаменитая курская «антоновка». Садовники вязали рогожные бунты, грузили телеги.

Завтра «Спас-праздник» и яблоки впервые шли на базары.

Кучка деревенских мальчишек и девочек, босоногих, в разноцветных рубашонках, обсели, как стая воробьёв, вороха с «падалками». Кто из них принёс копейку, кто пяток яиц, кто отчаянно пищавшего цыплёнка с голой шеей. Падалки, по обычаю, поступали во владение сторожей, и потому все доходы с ребячьего аппетита шли в их карман. Тут же несколько баб выбирали для себя гнилые, уверяя, что «они хоть и прелые, а сладкие, с кваском».

С каждым днём всё больше редело в садах и рощах. Клён осыпал дорожки жёлтыми звёздами опавших листьев. Забуревал лист и на яблонях, и по густым купам ракит словно брызнуло сединой.

Сухо и ясно в воздухе. Никогда не были так красивы наши старые сады, переливаясь всеми оттенками цветов, никогда не бывали так дороги последние запоздавшие остатки замирающей на зиму природы. Лето окончательно уступило сытому румянцу осени. Красные гроздья рябины, шиповника, калины и барбариса горели ярким пламенем среди потускневшей зелени. В траве, на деревьях и на небе преобладали красноватые оттенки. Наступала настоящая «красная осень».

Улетали из садов иволги и горлицы, редко можно было заметить какую-нибудь запоздалую птицу. Было что-то прощальное и трогательное в русском осеннем пейзаже: последняя догорающая яркость красок, последняя жизнь в поле, последнее тепло. Колорит осени особенно гармонировал и мягко ласкал глаз, всё в нем принимало мягкий пастельный тон: избы, лес, трава и дали. Этот золотисто-коричневый колорит мы видим на картинах старинных мастеров. В пруду вода особенно чиста и прозрачна, как жидкий хрусталь, едва гнётся его зеркальная поверхность, на которой жёлтый лист плавает сверху, не погружаясь в этот голубой хрусталь. Облик садов, камышей и мельницы отражаются в воде словно живые.

А дали!.. Словно стали незнакомыми привычные дали родных мест. Всё в них теперь туманно-голубое, мягкое, ласкающее глаз. Видны места, которых давно не было видно за стенами зелени и густой листвой деревьев. Светло в них, широко и пусто. Курятся в дали степи лишь дымки пастухов, да по жнивьям кое-где ещё бродят стада овец. Жизнь с каждым днём всё больше уходит с полей к деревням и гумнам.

Жестокий холодный ветер не переставая начинал дуть в конце октября через пустые, почерневшие поля, обивая последний лист, изгоняя последнюю птицу, наводя тоску на душу человека. Скотина больше не выгонялась в поле, оно пустело окончательно, обезлюдевало, и только седые бурьяны на межах одиноко колыхались по ветру. Высоко в холодном воздухе тянулись на юг журавли. С мерным жёстким скрипом, не спеша, махали они своими большими крыльями, вытянувшись друг за другом косым треугольником.

Хотя по пословице «Введенье ломает леденье», однако и на Введенье зима не сдавала. С декабря начинались страшные морозы. «Варвара приходила с молотом, Микола с гвоздем». «Варвара мостила, Микола гвоздил».

К Варвариному дню щигровский мужик уже верил, что зима «стала», и что «открылся путь». Бородатые красные рожи в полушубках и овчинных тулупах, плотно подпоясанные, закопошились по всем сёлам и деревням. По большому одиннадцатисаженному шляху, по которому ещё Батый ходил громить московское соломенное царство, двигались обозы с рогожными тюками, с высокими крашеными дугами, с толстоногими коренниками. Начинались ярмарки в Курске, Тиме, Щиграх и Коренной. Поползли из своих голодных лесов полехи в наши хлебные места с досками и брёвнами.

Наступали, наконец, ясные и синие морозные дни, с глубоким рыхлым и скрипучим снегом, с чёрными галками на ракитах, те дни, когда Русь особенно кажется Русью, когда русская печь, русский тулуп, русский самовар и русская водка делались особенно понятными. Таких дней не знает и никогда не узнает иностранец, русский же человек, привыкший к ним, делается от них только веселей и разговорчивее, похлопывая рукавицу об рукавицу, да перетоптываясь с прибаутками на месте, чтобы «пятки к снегу не пристали».

После Николы начиналась у нас настоящая зима с холодами. Народ терпеливо переносил никольские морозы, зная, что за ними придут другие: сначала филипповские со Спи– ридона-поворота, когда «солнце поворачивается на лето, а зима на мороз»; потом рождественские; потом крещенские — самые лютые, а там сретенские, когда «зима с весной встречаются», афанасьевские; пока не придут «Сороки». От «Сороков» остаётся всего сорок последних морозных дней, а там тепло.

Уже с Евдокеи «навозные проруби» начинает показываться весна. На Евдокею уже «курица у порога воды напивается». В Сороки жаворонки должны прилететь, с Алексея Божьего человека «с гор потоки»; потом, смотришь, и Красная горка — холмы зеленеют. Какая будет погода на Красную горку —такая и всё лето, на неё же замечают, можно ли сеять гречиху или нет. В апреле, по народной поговорке, «земля преет», а на Руфа — земля рухает и все оттаивает, начинается весна.

Уже после Благовещения в наших местах чувствуется начало весны. Могучее, но мягкое дыхание несётся с юга на широких, упругих крыльях и уносит обессилевшую зиму. Один день сделал то, чего не могли сделать недели оттепели. Целые поляны, целые горы сразу обнажались догола. Певучие потоки, искрящиеся весёлыми огоньками весеннего солнца, с блеском, бульканием и журчанием неслись вперегонку друг другу из далёких полей, и все они впадали с разных сторон в нашу степную речку, которая сразу стала могучей и грозной рекой, ломавшей свои посинелые льды.

Прежде всего в наш пруд под горой, на которой стоял дом, пришёл огромный Ракитин верх, изобиловавший летом всяким полевым зверем и птицей. Его многочисленные овраги в дальних полях, известные разве одним лисицам, налили его до краёв. По оврагу, в котором летом росла весёлая зелёная трава, а на дне паслись табунки серых куропаток, теперь нёсся могучий синий поток. Вслед за Ракитиным верхом тронулись и другие овраги, логи и верхи. Пять месяцев сряду набивали их зимние вьюги и метели снегом; набили, как хороший ледник, до самого края, вровень с полем, так что серый волк — обычный странник этих мест, переходил их поперёк, как по ровному месту.

День и ночь ревели воды, проходя через мельничную плотину, у которой были открыты все заставки, и всё же пруд был переполнен до краев и вокруг него залиты все сады, от которых на поверхности торчали только голые вершины деревьев.

Как только стали спадать вешние воды, прилетели птицы. Накануне их ещё не было, а утром, в день прилёта, они повсюду: между кочек луга, на озёрках, в камышах и перелесках. Их гонит с юга какая-то непобедимая, роковая сила. Ещё нет корма прилетевшим путникам на безотрадных, не оттаявших полях, а уже поля и лужи закипели жизнью. Пернатое племя чуяло подступающий жар крови, время размноженья и витья гнёзд, и неслось косяками навстречу прохладным ветрам уходящей зимы. Везде по лугам, садам и полям сидела, ходила и перелетала перелётная птица. Торопливо кружились в воздухе стаи, ежеминутно падая куда-нибудь в лужу, чтобы долго затем из неё не подниматься. На всех кочках луга сидели усталые чибисы, насторожив хохлатые головки. Всю ночь был слышен скрип крыльев возвращающихся журавлей. Словно чьи-то несметные рати, перекликались в воздушных высях птичьи стаи.

Утром, выйдя пройтись по старому саду, бывшему ещё наполовину в снегу, я с радостно дрогнувшим сердцем согнал сорвавшегося из малинника первого вальдшнепа.

Как только сходили вешние воды, весна начинала свою могучую работу. К концу апреля глубокая горячая синева глядела сквозь зелёные шатры листвы, а в высоком безоблачном небе медленно плыло горячее солнце. В сквозных зелёных аллеях сада, которые высокими сводами шли от дома к пруду, ещё стояла зелёная прохладная полутьма Лиловым кружевом мигали по золотистым от солнца дорожкам тени деревьев. Из каждого вершка сочного курского чернозёма лезла, напирая и распирая, зелёная растительная мощь; густые кудрявые травы поднимались не по часам, а по минутам, раскрывая цветы, полные красок и аромата. Одна и та же чёрная сырая грудь земли высылала изнутри себя под дыхание весеннего солнца и голубою незабудку, и сквозной пушистый пузырь одуванчика, и миндальную медовую таволгу. Плодотворная сила проникала в бездушные толщи и обращала их в неиссякаемые утробы рождения.

Наливались тугие почки и тут же лопались от переполнения своими собственными соками. Мясистые душистые плоды завязывались из сквозных листиков, тонких, как крыло бабочки. Кровавый сок вишни густел в белоснежных лепестках. Ананасом пахнувшая ягода земляники налилась в глуши трав из белого цветка.

Сила жизни била из недр земли неудержимым, страстным ключом: вчера упавшее зерно сегодня уже пило солнечный свет зелёной былинкой, зарываясь тонким корешком во влажную и тёплую почву. Вода, воздух и земля были полны нарождающихся организмов.

Плодородие было разлито в неподвижном воздухе, в этих роскошных наливавшихся побегах. Яблони стояли, рассеянные по зелёной густой траве, как невесты, убранные на свадьбу сплошными букетами белых цветов. Везде была незримая внутренняя работа зарождения, везде шум и голоса любви. Что было вчера сухим прутом, то сегодня оделось пышным листом, и даже сквозь мёртвый скелет пня пробила сплошной порослью сочная молодая почка. Она развернула уже листы и укрыла молодой жизнью остатки смерти.

Сквозь слои хвороста, сквозь навозные насыпи рвов и заросли камыша на реке непобедимо пробиваются зелёные молодые травы. Ширится лопух, густеет сныть, тянутся на высоту кустов упрямая крапива и чистотел, заполняя всё своей жирной зеленью. Всё цвело и выползало, чего не было видно несколько часов тому назад. В воздухе, в цветах, в траве, в земле, на деревьях кишат, снуют и жужжат всякие мошки, бабочки, жучки и червяки. Всё это искало друг друга, всё торопилось откликнуться на зов природы, всё было полно творящей силы любви; птицы и пчёлы, страстно кричавшие день и ночь лягушки, распускавшийся цветок и пробивавшийся побег. В конце апреля начинались обыкновенно тёплые дожди, после которых наступали те влажные, настоящие майские ночи, когда начинали расцветать белый жасмин и розы.

Душистый пар днём и ночью стоял в садах между неподвижными зелёными шатрами лип, каштана и клёна. Ночью всё пело кругом: из каждого куста лилась неудержимая страстная песня соловьёв, которые составляли славу наших мест; они изнывали в любовных трелях. Казалось, сама майская ночь, наполненная запахом цветущей сирени, в этих страстных переливах выливалась в ту потребность любви, которая переполняла живущее и растущее в ней, и которой трепетала вся природа.

Минули май и июнь, и с ними отошла весёлая работа сенокоса, вслед за чем русская деревня стала готовиться к центральному и самому главному событию крестьянской жизни — уборке хлеба.

Эта последняя у нас начиналась обыкновенно после «Казанской», хотя часто после этого чисто народного праздника наносило дождь и около недели стояла на дворе мокрая погода. Налив зерна в этом случае останавливался, и только к Ильину дню ветер высушивал и обдувал колосья. Афанасий Неумираев, седой столетний старик, почитавшийся в округе вроде местного «щура» древних славян, с лысой, как колено, головою, каждое утро ходил смотреть «налив» колоса в поле. Много лет подряд, из года в год, ему принадлежало право устанавливать первый день жатвы. Он видел уже шестое поколение людей и был сыном и внуком таких же долголетних людей, за что всю их семью и прозвали Неумираевыми.

— Молочка в зерне хоть и не стало видно, — отвечал он на вопросы, — да только рано ещё, нехай закалянеет зерно трошки.

За день до Ильи пророка, наконец, старик торжественно заявил старшине, что «кормилица готова, зёрнышко на жаре словно рогом взялось», и на другой день, после праздника, с зарёй на полях закипела работа.

Безмолвное и безлюдное поле жёлтых колосьев, стелившееся, насколько только хватал глаз, необъятной шириной, вдруг закипело, как муравьями, работающим народом. Дружно, нога в ногу, плечо к плечу, рядами, двигались белые рубахи и бородатые лица на клины ржи и гречихи, дружно мелькали на солнце сверкавшие жала кос. Несколько недель подряд шла на полях горячая работа, и с каждым часом всё гуще становились ряды тяжёлых копен. Всё дальше и дальше отступали от наступающих кос редкие уже теперь острова стоявшего хлеба. Следом за косцами подвигалась и вязка.

Красные юбки и жёлтые кофты маковым цветом были рассыпаны по скошенным жнивьям, повсюду гнулись бабьи спины и мелькали загорелые руки. Захлёстывая через плечо соломенные перевясла, быстро перетягивали они тугие снопы и крестами клали их друг на друга. Пот градом катился по лицам, чёрным от пыли, ныла спина, ломило ноги, а вздохнуть было некогда: низко уже было солнце, а впереди ещё лежали длинные несвязанные ряды.

— Ну, ну… бабы, вяжи, не зевай! — Сурово покрикивал лысый староста Савелий, широко шагая во главе дюжины кос, весь насквозь промокший от пота, без шапки и босой.

Кончилась страдная пора к самому Успению, и по беспредельному полю поползли во все стороны тяжко нагруженные снопами бесконечными вереницами возы. От зари и до зари медленно тянулись они повсюду, куда ни кинешь взгляда.

На гумнах, около крестьянских конопляников выросли круглые, островерхие одонки, словно высыпки золотистых грибов-маслёнок, поднявшиеся среди зелени ракит и тёмных крыш деревни. Золотое обилие глядело из каждой околицы и каждого двора. Мужику теперь уже не страшна была зима с её голодным зевом и холодным дыханием — был хлеб людям, корм скотине, солома для печи.

Молотьбу я любил смотреть у нас на гумне, где у отца, по старине, была приводная американская молотилка в шесть лошадей, ходивших по кругу. Сквозь открытые настежь ворота риги выносило клубы пыли, шум и грохот. В полутьме огромного сарая, сквозь едкую пыль неясно мелькали потные лошади с соломенными пучками в ушах, тяжко, но дружно ворочавшие огромное скрипучее колесо привода. Мальчишка, сидевший на водилах, орал на них беспрерывно и не жалея кнута. Колёса и блоки вертелись с глухим гулом, ремни хлестали по воздуху, зубья барабана вертелись и ревели. Весь пол риги был завален снопами, ещё больше усиливавшими темноту помещения.

Высокий рабочий, весь почерневший от пыли, часами сильными взмахами совал в барабан тяжёлые снопы, которые баба подносила ему сзади.

Туча пыли, хоботья и зерна вперемешку с обрывками соломы выскакивала с другой стороны из железной пасти машины, обдавая собой кучу баб, проворно отгребавших солому. Небольшая худощавая бабёнка, перегнувшись вдвое, вся забрасываемая тучами пыли, работала под самым барабаном, быстро сгребая граблями. Штук шесть других перехватывали у неё солому и отбрасывали её к воротам.

На двух соседних с ригой токах молотили цепами гречиху. Саянки в клетчатых понёвах, однодворки в миткалевых рубашках и монистах и дворовые в тёмных юбках и замашных рубахах работали весело и дружно. В воздухе высоко взмахивались десятки цепов, взлетали тучи пыли и хоботья, дождём падая сверху. С глухим стуком цепов по убитой твёрдой земле сливались в один сплошной гул говор и смех молотильщиц. Суровая, осанистая фигура приказчика Дементьевича, в синем армяке и с длинным черешнёвым батожком — символом мужицкого почёта и власти, солидно расхаживал по гумну, отдавая неспешные распоряжения.

Молотьбой обыкновенно заканчивалась летняя работа в деревне, а с ней и последний из четырёх сезонов года, которые я взял на себя смелость здесь описать читателю.

 

Перепела

 

Заходит солнце над полями,

И в мокрой ржи кричат перепела…

 

 

С этими уютными и кургузыми птичками у меня с детства и в течение всей жизни были совершенно особые отношения взаимного доверия и дружбы. Причиной этого была как любовь к природе вообще, так и друг моего детства в частности — пасечник Моисеич.

Это был уже пожилой крестьянин лет под шестьдесят, страстный любитель перепелиного крика, их искусный ловец и замечательный знаток. В наших курских местах, изобилующих знаменитыми на всю Россию соловьями, как это ни парадоксально, было много таких любителей перепелиного крика, или по выражению знатоков, «боя». Перепела– самцы, как известно, издают всего две музыкальные фразы, но их выполнение различными особями этой породы весьма разнообразно и является целой гаммой, начиная с неразборчивого бормотания «плохих» перепелов и кончая отчётливым, звучным и музыкальным криком редких солистов, высоко ценимых любителями.

Моисеич был именно одним из таких знатоков, за что пользовался далеко вокруг самой широкой известностью. Он был искусным ловцом перепелов, и я сошёлся с ним именно на этой почве. Общая охотничья страсть сгладила между нами разницу в возрасте и мы — старик и мальчик — стали закадычными приятелями, проводя в обществе друг друга целые дни в бесконечных разговорах о предмете нашей общей страсти.

Моисеич скоро научил меня всем секретам и тонкостям ловли, причём смотрел на перепелов исключительно как на «певчую птицу», и почитал непростительным грехом употреблять их в пищу, как это делали уже тогда горожане. Он проводил иногда целые недели, выслеживая по всем окрестностям какого-нибудь особо голосистого пернатого солиста. Любители приезжали к нему для приобретения «певчих перепелов» издалека, иногда даже из других уездов.

Старик по всем этим причинам «держал на учёте», как он говорил, всех сколько-нибудь «выдающихся» птиц в окрестности, и мы с ним частенько ездили в качестве экспертов то к одному, то к другому любителю послушать новых перепелов и оценить их качества.

«Хорошим» перепелом считался такой, который после произнесения страстным и звучным шёпотом звука «ва‑в‑аа», полнозвучно и на высокой нотке отчеканивал вторую часть своего коротенького репертуара «фить… фир‑вить», которая далеко раскатывалась в вечернем воздухе. С течением времени под руководством Моисеича я превратился в знатока перепелиного боя, с которым советовались, как равный с равным, опытные любители, а затем и вообще пристрастился к этим милым птицам родных полей.

Ловля певчих перепелов в наших местах начинается в середине июля, когда хлебные поля выкинули уже колосья, и в их зелёной сени каждый вечер при заходе солнца начинались перепелиные концерты. Ловили при этом у нас перепелов исключительно любители, не стремившиеся извлечь из своей страсти какую бы то ни было материальную выгоду.

На вечерней заре с принадлежностями для этой ловли, или, как выражался Моисеич, «со всеми причиндалами», мы отправлялись с ним обыкновенно куда-нибудь в хлебные поля, где уже заранее он «наслушал» какого-нибудь особенного голосистого перепела. Здесь, чтобы не топтать зря хлебов, мы у межи расставляли сеть и начинали с молитвой ловитву. «Причиндалы» Моисеича для этого рода охоты были несложны и состояли из сети, байки и лёгкого холстяного мешка для добычи.

Сети и байки он делал сам, на что требовалось много опыта, любви к делу и знания перепелиной психологии. Сеть вязалась из тонких льняных ниток, обязательно окрашенных в светло-зелёный тон, дабы она сливалась с цветом ещё не созревшего хлебного поля. Ячейки в ней должны были быть такой величины, чтобы в них свободно проходила головка птицы. Что же касается размера самой сети, то она не должна была превышать двух квадратных сажен. Сеть эта расстилалась поверх колосьев и свободно колыхалась от ветра вместе с ними.

«Байка» являлась духовым инструментом, подражавшим голосу перепёлки-самочки, и представляла собой кожаный цилиндрик величиной с ладонь, сужавшийся к одной стороне, где в него был вставлен пищик из тонкого камыша. Всё это вместе издавало при нажиме звук, неотличимый от крика перепёлки. В неопытных руках байка ничего не стоила, и вместо нужного звука издавала свист, на который перепела не только не шли, а наоборот, немедленно замолкали и удирали со всех ног подальше от неумелых ловцов.

Усевшись на землю среди ржи, мы сидели неподвижно и терпеливо дожидались, пока замолкшие при нашем приближении перепела снова начинали прерванный концерт, вызывая самочек, притаившихся среди полей. Склонив голову на бок, Моисеич чутко прислушивался к их голосам, пока не начинал своего «боя» тот, которого он заранее наметил. Байка в руках старика в тот же момент отвечала перепёлкой, после чего следующий крик перепела слышался значительно ближе. После трёх‑четырёх таких перекличек мы слышали во ржи лёгкий мышиный шорох крохотных лапок птицы, и перепел подавал голос уже под самой сеткой. В этот момент Моисеич вскакивал, и одновременно с ним взвивавшийся вверх свечкой перепел запутывался в сеть.

Пойманная птица бережно распутывалась и помещалась в мешок, после чего ловля продолжалась тем же порядком. Случалось, в одну удачную зорю мы с Моисеичем добывали до двух дюжин перепелов, которые затем рассаживались, каждый отдельно, в особые «перепелиные» клетки, имевшие лишь пол и четыре столбика по углам. Стенки же их обтягивались рыболовной сеткой, а потолок представлял собой кусок холста, так как перепела в неволе беспрерывно подпрыгивают, стараясь освободиться, и немедленно погибают, разбив себе голову о потолок, если их посадить в обыкновенную птичью клетку. После недельного испытания Моисеич сохранял только птиц с хорошим «боем», остальных же, лишённых, по его мнению, вокальных способностей, выпускал на свободу.

Привязавшись к перепелам, я, помимо «певчих» экземпляров, живших в клетках, завёл у себя целое перепелиное хозяйство, для чего в моё распоряжение была отведена в подвальном этаже нашего деревянного дома комната с кирпичными стенами и полом, носившая наименование «каменной». В ней три года подряд у меня жило до трёх сотен перепёлок, начиная с едва вылупившихся из яиц цыплят и кончая грудастыми, величиной с хороший кулак взрослыми перепелами. Самочки-перепёлки, имевшие каждая по многочисленному потомству, вели себя при этом как настоящие куры-наседки, хлопотливо и заботливо путешествуя со своим потомством из одного угла огромной комнаты в другой и роясь в песке и соре, покрывавших пол «каменной». Цыплята — крохотные коричневые, пушистые шарики отличались невероятной подвижностью. Посредственные летуны, перепёлки «в пешем строю» замечательные бегуны, и я всегда с неослабевающим вниманием и изумлением, как на истинное чудо природы, смотрел, как едва вылупившиеся из яйца крошки, с ещё присохшей на задике скорлупой яйца стремительно выскакивали из гнезда, где только что появились на божий свет и, как молния, проносились через всю комнату к кормушкам, куда их призывала мать.

Проводя целые дни в перепелином обществе, я скоро настолько сжился и вошёл в их несложный обиход жизни, что по подсознательному чувству ребёнка, ближе стоящего к природе, чем взрослый человек, стал с первого взгляда различать перепела от перепёлки, знал каждого и каждую из них «в лицо», разбирался во всех оттенках их писка, словом, почувствовал себя полноправным членом перепелиного общества. Мои маленькие друзья, со своей стороны, настолько ко мне привыкли, что едва я входил в «каменную», как она наполнялась многоголосым радостным писком, и из всех гнёзд и углов на меня летели, сыпались и катились перепёлки всех цветов и размеров. Усевшись среди них на деревянное корытце-кормушку, я часами сидел в этом перепелином царстве, а по мне бегали, трепеща крыльями и густо покрывали голову, плечи и колени десятки больших и малых птичек.

Было совершенно очевидно, что они приняли меня в свою среду, как равноправного члена и больше не считали за человека, исконного врага и беспощадного истребителя их беззащитного перепелиного рода.

Умница-природа, учитывая эту беззащитность, дала перепелам единственный способ самозащиты, без которого они давно бы исчезли с лица земли. В птичьем царстве существуют виды, которые силой крыльев, клюва и когтей в состоянии защитить себя от зверя и себе подобных, в то время как от человека их спасает жёсткое и несъедобное их мясо. К этому виду принадлежат все породы хищных птиц, которые по этим причинам очень мало умирают насильственной и преждевременной смертью. Для сохранения на земле этой породы поэтому совершенно достаточно им нести в год по два яйца, которые им природа и определила.

Совсем другую картину мы видим среди птиц куриного семейства, к которым принадлежат перепела. Они плохо летают, не имеют ни острого клюва, ни когтей, благодаря чему являются лёгкой добычей всякого зверя, уж не говоря о человеке. К тому же, на их несчастье, природа наделила перепелов вкусным и жирным мясом. Не будь налицо мудрого божьего закона, по которому перепёлки несут в одно гнездо до 35 яиц, их давно бы уже не было на свете.

Над моим увлечением перепёлками родители и гувернёры вначале посмеивались и им забавлялись, как детской блажью, но затем, когда дело затянулось и я стал дичать, предпочитая птичье общество человеческому, старшие забеспокоились. Критическим моментом послужило столкновение между моим молочным братом Яшкой, сыном моей кормилицы, и мною. В свирепой драке с ним я пустил «юшку» из Яшкиного курносого носа за то, что обнаружил у него над кроватью умирающего перепела с окровавленной головой, которого Яшка по глупости засадил в канареечную клетку.

Моя гувернантка Мария Васильевна, несмотря на свои Бестужевские курсы, никак не могла понять, как я мог «из– за паршивой перепёлки» и притом мне не принадлежавшей, исколотить своего закадычного друга, с которым жил душа в душу со дня нашего рождения в один и тот же день и год. Помимо строгого наказания, которому я был подвергнут, это «возмутительное дело» было доведено до сведения отца, который назвал меня «психопатом» и приказал немедленно выпустить из «каменной» всех перепелов, а Моисеича, которого считал виновником моего увлечения, не пускать в усадьбу.

Ликвидацию «каменной» я произвел собственноручно, причём, несмотря на привычку, ещё раз был поражён тем, как мгновенно исчезла вся перепелиная команда среди стеблей просяного поля, куда я их выпустил. Особенного огорчения от этой операции я, впрочем, не испытывал, так как и до родительского приказа периодически освобождал перепёлок, достигших, по моему мнению, совершеннолетия, и даже, к возмущению Моисеича, «солистов», живших в клетках. Из-за этого у нас со стариком были неоднократные столкновения всякий раз, когда он обнаруживал, что из клеток исчезал какой-нибудь перепел, вокальные способности которого ему были хорошо известны.

— Ну, на что ты, барчук, выпустил хорошего перепела? — возмущался старик, — ведь ты же сам его бой хвалил?

— Оттого, Моисеич, и выпустил, что он мне удовольствие доставил, надо его было за это поблагодарить, а не наказывать…

От этой логики у Моисеича пропадал дар слова, и он только возмущённо хлопал себя по коленке и предсказывал совершенно справедливо, что из меня «никогда не выйдет настоящего охотника», в чём и был прав. Сам он мог часами слушать голосистую птицу, сидя неподвижно с закрытыми глазами, причём, если перепел был особенно хорош, то по морщинистому лицу Моисеича от восторга и умиления катились крупные слёзы.

В год ликвидации перепелятника меня отдали в кадетский корпус, и моя непосредственная связь с перепелиным миром прекратилась. На каникулы я хотя и ходил ещё к Моисеичу на ловлю, но уже редко, так как начал увлекаться ружейной охотой, которая постепенно вытеснила мою прежнюю детскую страсть. Тем не менее я продолжал любить перепелов и на охоте ни разу не стрелял по перепёлке.

За годами учёбы пришла война и революция, и уже в изгнании судьба забросила меня в Египет, страну, которая в жизни перепелиного народа играет весьма важную роль. Во время осенней миграции птиц с севера на юг перепела летят через Средиземное море из России в Египет. На его песчаные пустынные берега эти птички, выбившись из сил, падают буквально массами, неспособными уже больше ни на какие движения. И здесь их, измученных, едва дышащих от утомления, арабы-хищники ловят в расставленные вдоль берега огромные сети или просто избивают палками сотнями тысяч…

В сентябре и октябре все базары Египта ежегодно бывают завалены маленькими трупиками и низкими деревянными клетками, в которых едва шевелятся набитые в них до отказа перепёлки. Я всегда отворачиваюсь от этого отвратительного зрелища человеческой жестокости и жадности, и мне кажется, что каждая из птичек вывелась и выросла в моих родных полях, которые я уже никогда не увижу.

Однажды, это было в годы последней войны, я проходил по улице Александрии, когда вдруг почувствовал мягкий удар в голову, и на тротуар к моим нотам упала перепёлка, остававшаяся лежать с распростертыми крыльями и тяжело дышавшая. Она, по-видимому, только что перелетела через море и, будучи не в силах лететь дальше, упала мне на голову.

Дома, осмотрев её, я убедился, что птица невредима и нуждается только в отдыхе и пище. Посадив её в корзинку из кукольного хозяйства дочери, я поставил её на книжный шкаф в своём кабинете, куда навсегда, под страхом истязания, был запрещён вход нашим двум котам, с помощью которых мы с женой поддерживали в городе связь с природой.

Первый день моя воздушная гостья сидела не шевелясь и не подавая признаков жизни, на второй стала пошевеливаться и даже клевать из рук и в ту же ночь забилась в корзинке, издавая призывные звуки. Утром, осмотрев путешественницу, я убедился, что она окончательно оправилась и ей пора лететь дальше по установленному для нее богом пути. Выпустить её просто на свободу было нельзя, надо было найти безопасное от кошек место, так как я не был уверен, что она полетит сразу. Жили мы тогда вдали от всяких полей и для спасения этой птичьей жизни не оставалось ничего другого, как использовать моё служебное положение. В это время я служил капитаном египетской военной полиции в Александрии и в качестве офицера связи руководил с начала войны командой из трёх констеблей‑египтян и девяти сержантов английской военной полиции, представлявших собой армию, флот и авиацию союзников.

Обязанности наши заключались в том, что с наступлением ночи мы должны были объезжать бары, ночные клубы, кабаре и прочие злачные места, дабы в оных не нарушался порядок, прекращать вспыхивающие поминутно драки пьяной солдатни и забирать в кутузку всякий тёмный туземный люд, вертевшийся около солдат в отпуску.

Служба эта была скандальная и беспокойная, постоянно требовавшая применения грубой физической силы, в соответствии с чем все люди моего «экипа» были здоровенные, решительные парни‑боксёры, во главе с «саржент‑мэджером» Хаузом, огромным рыжим шотландцем, бывшим до войны полисменом в Лондоне. Он прошёл хорошую школу, отличался редким хладнокровием и носил на лошадином лице всегда и при всех обстоятельствах бесстрастную каменную маску профессионального безразличия.

Вечером, как обычно, за мной на квартиру приехал автомобиль военной полиции, я положил к себе на колени кукольную корзинку, в которой шевелилась перепёлка. Шофер англичанин всю дорогу на неё косился, подозревая, что я везу нечто вроде змеи, и даже на каменном лице Хауза мелькнуло что-то похожее на интерес.

Положение моё было довольно глупое. Мне было неловко обнаруживать перед подчинёнными то, что в моём возрасте, положении и при тогдашней обстановке можно было назвать совершенно неуместной сентиментальностью. Между тем я твёрдо решил, что спасу жизнь перепёлки, хотя бы это меня и поставило в неловкое положение. Нам пришлось выбраться за город и долго ехать в кромешной тьме с затемнёнными по законам военного времени фарами. Доехав, по моим расчётам, до хлебных полей, я остановил машину и, забрав с собой корзинку, вышёл на дорогу. Войдя в какие-то заросли, я ручным фонарём осветил траву и вывалил в неё из корзинки перепёлку. Ослеплённая и ошеломлённая снопом яркого света, она осталась неподвижно лежать на боку.

В этот момент хриплыми голосами, перебивая друг друга, в Александрии завыли сирены воздушной тревоги. Испуганная их диким звуком, перепёлка встрепенулась, подпрыгнула и, столбом взвившись в воздух, мгновенно исчезла в ночном небе.

Когда я возвращался к автомобилю, из него на дорогу высыпала вся моя команда, смотревшая на меня вопросительно и удивлённо. Положение явно требовало объяснения.

— Вы, вероятно, хотите знать, — сказал я им, — зачем мы сюда приехали и что у меня сидело в корзинке? Так вот… в ней сидела птица, которая перелетела море и отдыхала у меня в гостях, а теперь я её выпустил на волю. Вот и весь секрет нашего путешествия сюда. А теперь по местам, мы едем назад в Александрию.

Когда автомобиль тронулся, я повернулся к Хаузу и сказал:

— А знаете, сержант… Мне почему-то кажется, что птица эта прилетела сюда с моей родины…

— Это вполне возможно, сэр, — вежливо ответил он и прибавил после небольшой паузы: — Я хотел бы вам сказать, сэр, что я вас понимаю…

Он был вежливым и тактичным человеком, этот лондонский полисмен.

Когда мы подъезжали к Александрии, над городом дрожало зарево пожаров, по небу гудели германские авионы, а земля дрожала от гула канонады, и на ней было очень неуютно.

 

Охотничьи истоки

 

 

Моими первыми охотничьими трофеями являлись лягушки и крысы, которых я стрелял мальчиком, получив в день своего десятилетия от отца, по традиции, мелкокалиберный карабин Франкота. В нашей охотничьей из поколения в поколение семье этот карабин служил прекрасной подготовкой для мальчика, из которого впоследствии должен был выработаться серьёзный охотник.

Детская охота с полуигрушечным карабином не только учила нас с братом меткой стрельбе, но и приучала к хладнокровию, выслеживанию дичи и выбору удобного момента для выстрела. Кроме того, мы ещё детьми приобретали практику обращения с огнестрельным оружием и усваивали необходимые правила предосторожности, чтобы не поранить ни себя, ни других, правила, которые со временем входили в кровь и плоть, и у взрослого охотника явились как бы второй натурой. Настоящие охотничьи ружья мы с братом получили только к шестнадцати годам, когда оба мы могли почитаться уже опытными и меткими стрелками. Система эта имела под собой серьёзное основание, так как те лица, которые воображают себя охотниками без надлежащей многолетней практики, в действительности являются на серьёзных охотах опасностью для окружающих и проклятием для дичи. Искусство подойти к зверю или птице, необходимость ясного представления о том, когда именно надо выстрелить, меры, которые необходимо принять, если дичь ранена, в особенности, если это крупный зверь, являются необходимейшими правилами для всякого настоящего охотника. Среди людей, воображающих себя таковыми, наиболее опасными являются те, кто считает, что шикарный охотничий костюм и дорогое ружьё совершенно достаточны для участия в серьёзной охоте, не понимая того, что охота, как всякая профессия, требует долгой практики, и ей надо учиться с молодых лет. Настоящий охотник должен прежде всего любить природу, гореть желанием понять жизнь диких животных, жалеть и стремиться сохранить дичь для охоты. Только обладание всеми этими качествами, в соединении с искусством хорошего стрелка, делает из человека настоящего охотника. При наличии же этих качеств приключения и удовольствия охоты в течение долгих лет почти безграничны.

В имении моего отца был особый «свиной двор», отведённый исключительно для разведения и откорма свиней. Это был большой двор, с четырёх сторон окружённый деревянными зданиями, наполовину закрытыми снаружи — «для тепла» — соломой, пропитанной известью. Внутри эти помещения были разделены невысокими загородками на отдельные закуты, в ко



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-15 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: