Мисима Юкио. «Исповедь маски»





Я выделяю гомосексуализм в отдельную главу из-за того, что эта вариация любовных отношений особенно опасна суицидальным финалом. Если уж «обычная» любовь делает любящего беззащитным и эмоционально уязвимым, то страсть гомосексуальная обнажена вдвойне и, с точки зрения большинства, нагота эта уродлива. Гомосексуалист прежних дней терзался ощущением своей виновности, страшился осуждения (а то и агрессии) со стороны общества, а самое горькое, что, в отличие от «обычной», однополая любовь не сулит хэппи-энда в духе «они жили долго и счастливо». Даже в современной литературе, подчеркнуто толерантной по отношению к так называемым сексуальным меньшинствам, мне не удалось обнаружить ни одного произведения, в котором гомосексуальная связь заканчивалась бы «гимном ликующей любви». Гомосексуализм изначально трагичен, потому что почти всегда обрекает человека на одиночество. А писатель-гомосексуалист одинок в квадрате, ведь творчество и без того неотрывно от изолированности, непохожести, отщепенства.
Гомосексуалисты всегда были, да и сейчас остаются группой повышенного суицидального риска. Причиной тому не только более высокая ранимость и эмоциональная возбудимость, но и внешние обстоятельства. Раньше таковыми были остракизм или страх разоблачения; в наши дни – СПИД, который, с точки зрения религиозных фанатиков, стал карой Божьей за «вопль Содомский и Гоморрский», расшатавший устои нравственности. Безжалостней всего СПИД ударил по творческому сословию, в котором процент гомосексуалистов и бисексуалов во все времена был очень высок.В 80-е и 90-е годы многие литераторы умерли от нового морового поветрия. Были и такие, кого СПИД подтолкнул к суициду.
Например, французского писателя Ива Наварра (1940-1994), долгие годы бывшего лидером движения за юридические права и социальную адаптацию сексуальных меньшинств. Или кубинца Рейнальдо Аренаса (1943-1990), который у себя на родине сидел в тюрьме за «извращенность» и распространение «подрывной литературы», а в эмиграции за свободу любить и писать как хочется заплатил смертельной болезнью и самоубийством. «Куба будет свободной. А я уже свободен», – написал он в предсмертной записке.
В нашем столетии многие задавались вопросом, почему среди людей творческих профессий всегда было так много бисексуалов и гомосексуалистов. Версий более чем достаточно. В бисексуальности многих прославленных литераторов обоего пола, возможно, проявилось подсознательное стремление к андрогинности: вобрать в себя оба пола, испытать ощущения, не предназначенные тебе природой, почувствовать себя человекобогом. Преодолеть предел обычного человеческого существования – один из главных и самых древних стимулов литературного творчества.
Что же касается гомосексуальности, то здесь, очевидно, соединились два потока: ведущий от творческого склада личности к девиантной сексуальной ориентации и, наоборот, тот, что ведет от врожденной аномалии к творчеству.
В первом случае речь может идти о стремлении творческого человека к неординарности, к тому, чтобы не быть таким, как все, о стимулирующем воздействии «запретности» и парийности. Все большее распространение гомосексуальности в развитых странах свидетельствует о прогрессирующей усложненности цивилизации, о растущей дистанцированности от природы и первобытной естественности. С развитием энтропических процессов неминуемо будет происходить «стирание грани между полами», сопровождаемое не только социально-ролевой, но и сексуальной перетасовкой половых функций. Все это в определенном смысле – плоды человеческого творчества.
Во втором случае имеется в виду несомненная творческая восприимчивость «естественных гомосексуалистов». Быть не таким, как остальные, – это развивает фантазию. Инакость психофизического устройства легко преобразуется в неординарность мышления и воображения, из чего, собственно, и складывается склонность к творчеству.
Были и такие авторы, кому роль нарушителя табу, эпатирующего общественную мораль, была необходима для вдохновения. К числу подобных литераторов, впоследствии нареченных «проклятыми поэтами» и «цветами зла», относится целая плеяда изгоев, всячески афишировавших свою ненормативную сексуальность: де Сад, Байрон, Рембо и их разнообразные последователи.
Общество платило святотатцам неприятием и враждебностью. Особенной непримиримостью к осквернителям нравственности отличалась чопорная Англия – страна, в которой из-за традиционной системы закрытых школ для мальчиков гомосексуализм был необычайно развит. Но предаваться «содомскому греху» следовало втайне, а не открыто. Нарушителей благопристойности британское общество безжалостно карало. В 1784 из страны был изгнан писатель Уильям Бекфорд, уличенный в пристрастии к юношам (и впоследствии покончивший с собой). А когда Англию навсегда покинул Байрон, приличное общество проводило великого барда вздохом облегчения, поношениями и проклятьями. Газета «Морнинг кроникл» напечатала по этому поводу брезгливую балладу:


…Он едет прочь, дабы искать в заморской мути
Разврат под стать своей порочной сути.

Английский закон до 1861 года карал однополую любовь смертной казнью, а затем – пожизненным заключением. Апофеоз английской гомофобии – расправа над Оскаром Уайльдом, сведшая безобидного любителя крашеных ромашек в преждевременную могилу.
Однако общественное мнение не везде относилось к сексуальным меньшинствам столь же сурово. На Востоке гомосексуализм и вовсе не считался пороком. Например, в японской классической литературе немало романтических историй, воспевающих однополую любовь. У Ихары Сайкаку можно даже встретить описание гомосексуального синдзю. Герой новеллы, 15-летний юноша, узнает от матери, что самурай, которого он любит всем сердцем, некогда убил его отца. Мать требует мести, заявляя, что долг чести выше любви. Любовник с этим не спорит и готов принять смерть от руки мальчика. Но тот не уступает ему в великодушии и требует честного поединка. Растроганная борьбой двух благородных сердец, мать смягчается и позволяет влюбленным провести ночь вместе, отложив трудное решение до утра. Но назавтра она находит два трупа: смерть примирила любовь с долгом.
Представить себе подобный сюжет в западной литературе, прямо скажем, трудно, хотя персонажей-гомосексуалистов (и тем более писателей) в Европе и Америке не меньше, чем на Востоке. Нет, я не собираюсь пускаться в перечисление литераторов, известных склонностью к гомосексуализму, – список получился бы длинным, при этом все равно неполным, а во многих случаях основанным на сплетнях или домыслах. Сексуальная ориентация писателя для моей темы существенна лишь тогда, когда приводит к суицидному исходу.
Примеров косвенной связи гомосексуализма с самоубийством довольно много: У. Бекфорд, В. Князев, И. Игнатьев, Х. Крейн, Н. Кассиди, Ю. Мисима и т.д. (читайте «Энциклопедию литературицида»). Прямая же причинно-следственная связь чаще наблюдается не у мужчин, а у женщин.
Возможно, дело в том, что в глазах общества, этику и мировоззрение которого определяли мужчины, лесбиянки были еще преступнее мужеложцев. Традиционное представление о «жрицах сафической любви», нашедшее отражение и в литературе, рисовало жестокое, распутное, сексуально ненасытное, но при этом эмоционально холодное, а главное, непозволительно умное существо. Это настоящий образ врага, воплотивший все те качества, которых мужчины больше всего боятся и не любят в женщинах.

Французская поэтесса Рене Вивьен (1877-1909), сейчас почти забытая, а в начале века почитавшаяся «самой загадочной поэтессой Прекрасной Эпохи» и, разумеется, «современной Сафо», была хозяйкой парижского артистического салона, где бывали Сара Бернар, Колетт и многие другие знаменитые женщины. Своего пристрастия к однополой любви поэтесса не скрывала. Ее салон славился гастрономическими изысками, однако умерла Вивьен от голода: брошенная любовницей, она перестала принимать пищу и угасла.
При этом пресловутая эмоциональная холодность женщин, «которым не нужны мужчины», – выдумка сильного пола. Наоборот, гомосексуальные женщины обычно обладают повышенной эмоциональностью и особенной обнаженностью нервов, что нередко и приводит к самоубийству. Кроме того, для них, в отличие от мужчин, духовная сторона любовной связи значит больше, чем плотская, чувства преобладают над чувственностью.
Хрупкий, почти бестелесный любовный треугольник, в котором не нашлось места для мужчины, – история смерти крупнейшей шведской поэтессы XX века Карин Бойе (1900-1941). Путь к осознанию своего гомосексуализма для нее был долгим, и его отправной точкой, видимо, послужила не столько физиология, сколько изначальное стремление к неограниченной личной свободе вопреки любым запретам и преградам. Однополая любовь несомненно давала Бойе мощный заряд творческой энергии – этой теме посвящены многие ее произведения. Конечно же, круг ее интересов, как у любого значительного литератора-гомосексуалиста, не сводился только к однополой любви. Страстная и увлекающаяся, Бойе не раз меняла убеждения и взгляды: сначала это был буддизм, потом христианство, потом социализм, а в последний период жизни – фрейдизм. Ее роман «Каллокаин», наряду с «1984» Дж. Оруэлла и «Дивным новым миром» О. Хаксли, считается одной из классических антиутопий, разоблачающих тоталитаризм.
Но главной жизненной коллизией Бойе была не политика и не литература, а любовь. Карин разрывалась между двумя женщинами, которых любила долгие годы. Первая из них, немецкая эмигрантка Марго Ханель, с которой Бойе жила одной семьей, изводила писательницу ревностью и эмоциональным вампиризмом. Карин пыталась с ней расстаться, но не хватило жестокости. Марго была на двенадцать лет моложе, болезненна, беспомощна и, очевидно, вызывала у Карин еще и материнские чувства. Однако сердце писательницы было отдано другой женщине, Аните Натхорст. Любовь эта была платонической и безнадежной, поскольку Анита испытывала к Карин лишь дружеские чувства и к тому же умирала от рака. Разрываясь между чувством вины перед Марго и обреченной любовью к угасающей Аните, Карин ушла от сердечных мук – ушла в прямом смысле: однажды апрельской ночью покинула дом и больше не вернулась. Ее нашли в лесу несколько дней спустя. Бойе выпила пузырек снотворного, легла на землю и умерла от переохлаждения. Через месяц безутешная Марго Ханель отравилась газом. Еще три месяца спустя умерла Анита Натхорст.

Не странно ли, что одно из самых глубоких высказываний о любви принадлежит поэтессе, которая не умела любить так, как задумано природой?

«Я верю, что любящий получает за свою любовь ровно столько, сколько дает, – но не от того, кого любит, а от самой любви».

(Карин Бойе)

Болезнь

Вздохи мои предупреждают хлеб мой,
и стоны мои льются, как вода, ибо
ужасное, чего я ужасался, то и постигло
меня; и чего я боялся, то и пришло ко мне.

Иов 3:44-25


Это мотивация, перед которой пасуют даже самые непримиримые противники суицида. Когда речь идет о мучениях тяжко и неизлечимо больного, отстаивать священность жизненного дара и напоминать о бесконечном милосердии Всевышнего становится как-то даже не очень красиво – особенно, если мучается другой, не ты. Страх, испытываемый современным человеком перед болезнью, это не просто боязнь боли и смерти – это еще и (а у человека с развитым чувством достоинства даже в первую очередь) страх перед унижением и прижизненной потерей своего «я». Унизительно вопить от боли и быть в тягость близким. И уж совсем ужасно утратить власть над своим разумом, превратиться в какое-то иное, непохожее на себя существо. Раненный на дуэли Пушкин умирал долго и трудно. «Это была настоящая пытка, – читаем у И.Т. Спасского. – Физиономия Пушкина изменилась, взор его сделался дик, казалось, глаза готовы были выскочить из своих орбит, чело покрылось холодным потом, руки похолодели… Больной испытывал ужасную муку». Пушкин терпел, сколько было сил: «Не надо стонать; жена услышит; и смешно же, чтоб этот вздор меня пересилил; не хочу» (В.И. Даль). Когда «вздор» все-таки пересилил, велел лакею принести пистолет. Пистолет, конечно, отобрали и дали Пушкину домучиться до конца.
Сам Бердяев, идейный борец с суицидом, делал для этого разряда самоубийств исключение: «Когда человек убивает себя, потому что его ждет пытка и он боится совершить предательство, то это в сущности не есть даже самоубийство». Для многих капитуляция перед недугом воспринимается как худшее из предательств – измена самому себе. Лучше уж быстрая смерть от собственной руки.
Истинно верующий христианин скажет: любое страдание – испытание от Бога. Кого Он больше любит, того строже и испытывает; вспомни Иова многострадального: «Тело мое одето червями и пыльными струнами; кожа моя лопается и гноится». Неужто тебе хуже, чем Иову? Страдание не бывает бессмысленным, даже если за ним заведомо последует не облегчение и выздоровление, а смерть.
Но такая вера не для XX века. Если страдание благо, то, стало быть, любое обезболивающее и наркоз – от Сатаны? И как быть, если близкий человек, долго и страшно умирающий от болезни, хочет уйти с достоинством? Слушать его мольбы и шептать молитву? Умирающий от чахотки Ипполит из романа «Идиот» говорит, имея в виду Бога: «Неужели там и в самом деле кто-нибудь обидится тем, что я не захочу подождать двух недель?» Вряд ли кто-нибудь из живущих знает, как ответить на этот вопрос. Разве что вопросом же из Книги Иова: «Что такое человек, что Ты столько ценишь его и обращаешь на него внимание Твое, посещаешь его каждое утро, каждое мгновение испытываешь его?»
Как бы там ни было, самоубийство, причиной которого стала тяжелая болезнь, отвергать трудно, а осуждать невозможно. Да и суеверие не позволяет.
Современная психиатрия различает несколько стадий душевного состояния человека, который неизлечимо болен: от отрицания идеи о смертельности болезни (denial), через гнев на несправедливость судьбы (anger), торговлю с судьбой (bargaining) и подавленность (depression) к принятию своей участи и проистекающей отсюда умиротворенности (acceptance). Самоубийством чаще всего кончают на предпоследней стадии, когда надежды уже нет, а страх кончины и предсмертных страданий еще не преодолен. Давно известно, что ожидание боли – физической или душевной – во стократ хуже самой боли. И еще на предпоследней, депрессивной стадии умирания больному делается невыносимо страшно оттого, что он перестанет быть собой.
С особенным упорством держится за свое достоинство и свою неповторимую индивидуальность человек творческий. И часто предпочитает уйти сам, если сохранить свое «я» становится невозможно. Это самый распространенный мотив суицида у литераторов.
Вот несколько взятых из разных эпох примеров того, как писатели сочли смерть меньшим злом, чем физические и нравственные страдания, вызываемые болезнью.
В дохристианские времена человеку, решившемуся на самоубийство, не приходилось мучиться из-за греховности своих намерений. Это был вопрос только мужества, только предела личного терпения. Знаменитый александрийский филолог Аристарх Самофракийский (II век до н.э.), который считается родоначальником всех благожелательных литературных критиков (в отличие от Белинского, Писарева и большинства современных российских рецензентов, произошедших от злоязыкого Зоила), в 72 года заболел водянкой, почитавшейся неизлечимым недугом, и уморил себя голодной смертью.
Так же поступил римский писатель, откупщик и эпикуреец Тит Помпоний Аттик (109-32 до н.э.), измученный тяжелой болезнью. Утратив надежду на исцеление, Аттик перестал есть и через четыре дня испустил дух. Пример древних вдохновил исследователя античности, переводчика римской поэзии Перро д'Абланкура (1606-1664) предпочесть голодную смерть терзаниям мочекаменной болезни. Для Франции XVII века столь языческая твердость духа была в диковину и произвела большое впечатление на современников.
Польский франкоязычный писатель Ян Потоцкий (1761-1815), автор знаменитого романа «Рукопись, найденная в Сарагосе», был человеком странным, придерживался неортодоксальных верований и из жизни ушел неординарно. Этот масон и мальтийский рыцарь в последние годы жил отшельником в своем поместье и очень страдал от жестоких мигреней, в конце концов доведших его до самоубийства. Граф, кажется, не верил в Спасителя, однако верил в нечистую силу. Обычной пули ему показалось недостаточно: он застрелился серебряным шариком с крышечки на сахарнице, предварительно освятив его у ксендза – «на случай, если Бог все-таки есть».
Потоцкий по духу и стилю жизни еще принадлежал XVIII столетию, а в новом веке, в связи с кризисом веры и общим ростом гордыни, писательские самоубийства из-за физиологических причин перестали быть чем-то исключительным. Французский писатель Альфонс Рабб (1784-1829) был убежденным апологетом mors voluntaria и умер в полном соответствии со своими воззрениями. В молодости он был очень хорош собой, однако заболел сифилисом, который в ту пору лечить еще не умели, и со временем болезнь его обезобразила. В последние годы жизни Рабб почти не выходил из дому. Один из современников, видевший писателя незадолго до смерти, пишет: «Его зрачки, ноздри, губы были изъедены болезнью; борода выпала, зубы почернели. Сохранились лишь пышные светлые волосы, ниспадающие на плечи, и всего один глаз…» Писатель гнил заживо пять лет, а затем отравился смертельной дозой кокаина.
Страшной была смерть классика австрийской литературы Адальберта Штифтера (1805-1868). Он страдал от цирроза печени, и приступы были так мучительны, что однажды Штифтер не вынес боли и полоснул себя бритвой по горлу. Сделал он это столь неловко, что умер не сразу, а только через два дня.
Дрогнула рука и у португальца Антеро Кентала (1842-1891), страдавшего болезнью позвоночника. Он стрелялся на городской площади, возле монастырской стены, на которой по горькой иронии судьбы было начертано слово «Надежда». Первый выстрел в голову не был смертельным, но у Кентала хватило сил нажать на спусковой крючок еще раз – благо пистолеты в конце XIX века уже были многозарядными.
Совсем по-другому – тихо, без публики и шума ушла из жизни английская писательница Маргарет Барбер (1869-1901), чьи повести и рассказы одно время были очень популярны. Это была добрая, самоотверженная женщина альтруистического склада, который у писателей встречается нечасто. В ранней молодости она работала сестрой милосердия в лондонских трущобах, а после того, как тяжелая, прогрессирующая болезнь позвоночника приковала ее к постели, устроила из своего дома нечто вроде благотворительного центра для нищих и бродяг. Прислугой у Маргарет были дряхлая старуха и умственно отсталая девушка, которым вряд ли дали бы работу в каком-нибудь другом доме. Биографию писательницы можно было бы назвать образцово-христианской – впору канонизировать, если б не предосудительный с церковной точки зрения финал: ослабевшая от приступов боли, почти парализованная, Маргарет перестала принимать пищу. Ее голодовка продолжалась девять дней, и все это время писательница диктовала свою последнюю книгу. Эта книга («Дорожных дел мастер») вышла в свет лишь тридцать лет спустя и выдержала не один десяток изданий.
В нашем столетии водянку, мочекаменную болезнь и сифилис научились лечить, однако осталось достаточно недугов до такой степени мучительных и безнадежных, что им нередко предпочитают быструю смерть.
К числу этих болезней, во-первых, конечно, относится рак.
Аргентинская поэтесса Альфонсина Сторни (1892-1938), в отличие от Маргарет Барбер, была совсем непохожа на святую. Страстная, непримиримая, задиристая, она начинала актрисой бродячего театра, а потом стала писать эротические стихи, принесшие ей шумную, с оттенком скандала славу одной из первых латиноамериканских феминисток.Сторни покончила с собой, когда врачи обнаружили у нее неоперабельную злокачественную опухоль. Поэтесса бросилась в море, оставив коротенькую записку, в которой красными чернилами на голубой бумаге так и было написано: «Я бросилась в море». И больше ни слова.
Американский писатель и общественный деятель Гарри Кодилл (1922-1990) пал жертвой другого страшного недуга – болезни Паркинсона. Когда Кодилл решил застрелиться, тремор был таким сильным, что пришлось держать пистолет обеими руками.
О писателях, пришедших к самоубийству из-за заболевания СПИДом, я рассказывал в предыдущей главе. Эта болезнь, которая «недавно нам подарена», уже унесла немало талантливых людей, и, как это ни печально, список ее жертв, в том числе суицидных, неизбежно будет пополняться.
Но временами на бедных литераторов обрушиваются и экзотические хвори. Японку Кобаяси Миёко (1917-1973) поразил недуг, ставший в XX веке раритетом, – проказа. Убедившись, что болезнь неумолимо прогрессирует, Миёко разошлась с мужем, прервала все личные связи. Последние месяцы, уйдя из лепрозория, она ни с кем не встречалась, писала автобиографическую повесть «Женщина-кокон». В книге есть такие слова: «Я одинока, моя единственная верная подруга – болезнь. Она сама мне подскажет, когда пора умирать». Болезнь подсказала, что пора, и Миёко Кобаяси отравилась снотворным. Соседи обнаружили тело через две недели.
Для того, чтобы писатель принял решение поставить точку в своей жизни, болезнь вовсе не обязательно должна быть смертельной. Вполне достаточно, если она покушается на полноценность жизни и, в особенности, на способность к творческой работе. Кошмаром для литераторов всех времен – еще большим, чем для обычных людей, – была слепота, то есть невозможность наблюдать жизнь и писать о ней.
Первым из писателей, кому вечный мрак оказался милее мрака незрячести, был Эратосфен Киренский (ок.276-194 до н.э.), древнегреческий поэт и астроном. Ему, хранителю Александрийской библиотеки, была невыносима мысль о том, что он больше не сможет читать. Устрашившись слепоты, убили себя швейцарец Шарль Дидье (1805-1864), португалец Камило Кастело-Бранко (1825-1890), американка Френсис Ньюмен (1888-1928).
Сравнительно недавний пример летального «страха слепоты» – трагический конец Анри де Монтерлана (1896-1972). Знаменитый писатель и драматург, убежденный антидемократ, ницшеанец и певец мужественности на склоне лет стал терять зрение. Сначала ослеп на один глаз, потом под угрозой оказался второй. Монтерлан решил, что лучше застрелиться. В предсмертной записке причина самоубийства указана с предельной ясностью: «Я ослеп и убиваю себя».
Закончить главу о суициде из-за болезни, одну из самых грустных в моей и без того невеселой книге, я хочу обаятельными строками немецкой писательницы Сандры Паретти (1935-1994). Узнав о диагнозе (рак), она ушла из жизни, не дожидаясь последней фазы болезни. Перед тем как умереть, отправила в газету извещение о собственной кончине и прощальное стихотворение. Это одновременно и беспафосная автоэпитафия, и утешение живущим, и просьба о прощении:

Друзья, стоит ли скорбеть
О той, кто отправляется
на каникулы?
Моя жизнь была красивой и легкой.
Как симфония Моцарта,
Она закончилась красивым
и легким финалом,
Слегка подсвеченным нетерпением.

Пьянство

…Чем более пью, тем более и чувствую.
Для того и пью, что в питии сем сострадания
и чувства ищу. Не веселия, а единой
скорби ищу… Пью, ибо сугубо страдать
хочу!



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-15 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: