Глава двадцать четвертая 2 глава. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ




их память и поможет нам помнить свою страшную, но славную историю, поможет осознать проблемы

современности, ведь прошедшее приводит нас к настоящему. Николай Кириллович Головкин, ноябрь 2007 г.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая

…над страной моей родною встала смерть… А. Белый. Весь мир окутан траурной вуалью – так казалось Елочке. Она

не могла вообразить, чтобы на мир можно было смотреть радостными глазами, чтобы можно было ожидать

радостей: их не было и не могло быть с тех пор, как большевики начали проделывать свой преступный опыт над ее

Родиной и разрушили все, что она любила. Она чувствовала себя постоянно так, как будто стояла у дорогой могилы,

и как у могилы говорят шепотом и не улыбаются, так и она давно подавила улыбку жизни и не тревожила живыми

звуками запертый наглухо мир собственной души. Умирала… нет – умерла ее Родина, ее Россия, которую она с

детства любила с захватывающей нежностью. Еще в младших классах Смольного она зачитывалась рассказами из

русской истории: поход князя Игоря на половцев, Куликовская битва, Отечественная война, оборона Севастополя и

война за освобождение славян особенно увлекали ее воображение. Россия казалась Елочке отмеченной особой

красотой; пути ее развития особенно сложны и загадочны, несравнимы с путями ни одной другой страны.

Подтверждение этих мыслей она находила у любимых поэтов. Когда в 14 лет она впервые прочитала высказывания

славянофилов, она была поражена, что нашла у них точно те же мысли, к которым самостоятельно пришла еще в 13

лет. Точно также она была поражена, когда в одном французском журнале натолкнулась на цитату: «La France c'est

une Personne» [2], – ведь она то же самое думала о России! Это была одна из ее самых заветных идей, рожденных в

глубине ее собственного мозга: Россия – Личность, необычайной красоты и силы светлый скорбный Дух, иного

высшего плана, космического значения. Этот Дух имеет в мире свою великую миссию и свое тело, меняющее формы

при каждом повороте истории. Государство – только жалкое несовершенное орудие ее сверхчеловеческих целей.

Миссия России исполнена глубин: Россия отразила татарщину и, кровью истекая, спасла Европу и европейскую

культуру; Россия стоит между Западом и Востоком и как бы соединяет два чуждых мира; Россия защищает и

охраняет славянские народности и призвана объединить их вокруг себя; Россия – защитница христианской

Восточной церкви; в Россию потенциально заложено искание истины и тоска по вечной правде; ее народ –

«богоносец»; она никогда не станет буржуазной по европейскому образцу: самодовольное и тупое обывательское

благополучие слишком бы исказило и унизило ее соборную личность! У нее есть свои избранники – она сама

воспитала тех великих людей, которыми гордится страна, гении ли то в области искусства, или великие

полководцы, или деятели, подобные Петру Великому, или русские святые, как Сергий Радонежский; она отражает

свой лик в русской природе, она наполняет своими эманациями нивы – хлеб, питающий нас! Как дошла до таких

мыслей тринадцатилетняя девочка? Странно бывает встретить напечатанными свои собственные, никому не

высказанные самые тайные думы, да еще при этом узнать, что высказаны они крупными учеными или известными

деятелями, пользующимися всеобщим уважением, в то время, когда ты сама от всех слышишь, что ты еще

маленькая девочка и должна молчать, когда говорят взрослые! Мысли в некоторых отраслях уже давно вышли за

пределы школьных учебников, и приходится насильно загонять их обратно; чувствуешь, что ты зашла куда-то

дальше и глубже, а воспитательские приемы старших изучены настолько, что часто знаешь наперед все их

замечания и сентенции! «Ни в одной стране нет такой интеллигенции, как у нас – с такими разносторонними

способностями, с такой широтой мысли, с такой бескорыстностью! – говорила себе Елочка. – Таких людей, как

декабристы, или наши земские врачи могла дать только Россия! А сколько духовной красоты в русских крестьянах!

У кого еще можно найти такую? Я это изложу когда-нибудь в дипломной работе на Бестужевских курсах». Она была

сиротой: мать умерла от родильной горячки, отец, земский врач, погиб в эпидемию холеры. Память его вызывала в

ней благоговейное уважение. – Умереть, спасая народ, нисколько не менее героично, чем умереть, защищая его на

поле битвы! Я удивляюсь, почему не раздают Георгиевские кресты земским врачам! Это еще будет, когда оценят,

наконец, подвиги нашего земства! – втолковывала она аристократическим подругам. В классе она шла первой;

держалась всегда очень сдержанно и серьезно; никогда не обнималась и не перешептывалась с подругами о своих

или чужих тайнах. Сверстницы не столько любили ее, сколько уважали, и всегда призывали в качестве арбитра в

случае недоразумений или ссор, так как ее принципиальность и ум получили среди институток всеобщее

признание. – Елочка не будет выезжать в свет! – Елочка сказала, что ей все равно, сколько сантиметров в обхвате у

нее талия! – Елочка пойдет на Бестужевские курсы – у нее уже все решено! – говорили о ней подруги. – Ваша Елочка

Муромцева какая-то Шарлотта Корде или революционерка! – сказала раз о ней одна из пепиньерок [3]. Но весь

класс тотчас заявил: – Вовсе не Корде и не революционерка, она – Жанна Д'арк! -и этот стало ее прозвищем, стало

не случайно. В 1914 году, когда началась война, Елочке было только 13 лет; но тотчас всем своим существом она

отдалась любви к Родине. Вместе с другими институтками она писала письма солдатам, собирала посылки на

фронт, шила платки, щипала корпию и жила ожиданием известий с театра войны. В первый период ее свела с ума

героическая оборона Бельгии. Антверпен стал ей дорог не меньше Севастополя, а король Альберт занял в сердце

место среди обожаемых героев России – портрет его лежал у нее под подушкой. Но через год, когда началось

отступление русских из Галиции, она забыла о Бельгии: в ее любви к Родине появилась новая нота: она скорбела за

нее, как за тяжело больного близкого человека. Проводя лето в имении у бабушки, она забиралась в гущину сада,

становилась среди яблонь на колени и подолгу умоляла Бога послать победу русским войскам и совсем еще по-

детски давала обеты отказаться от сладкого или от интересной прогулки, при известии о поражениях горько

плакала. Надолго запомнился ей день, когда в газетах было объявлено о взятии немцами Варшавы: весь этот день

она и гувернантка француженка проходили с красными глазами. Никто из ее близких не был на фронте, и тем не

менее все ее мысли были там. Все карманные деньги, которые дарила ей бабушка, она по-прежнему тратила на

посылки солдатам и приходила в отчаянье, что по возрасту не может быть принята в сестры милосердия – в мечтах

она видела себя в белой косынке, в передвижном госпитале, сначала под Варшавой, позднее под Двинском. Чем

трагичней становились события, тем больше страдала она. Раз включившись в эпопею великой борьбы, она уже не

мола погасить в себе жажды помочь Родине, и чем старше становилась, тем серьезней и глубже становилось и это

желание. Октябрьская революция с требованием прекращения войны и братания на фронте, со своим лозунгом

«пролетарии всех стран, соединяйтесь» нанесла жестокий удар ее патриотическому чувству и национальной

гордости. Ей казалось, что она умрет от боли, горечи, злобы и стыда. Она вся съежилась, почувствовав себя

раненой в самое тонкое место души. Ее Россия – перед бездной! Не прозвучит ли тихий божественный голос к

русской «Жанне Д'арк»: – Молись! Россия погибает! Господь избрал тебя спасти Россию! Святые Александр Невский

и Сергий Радонежский помогут тебе! Но своды институтской церкви оставались безмолвны, а в кадильном дыму не

вырисовывались ни меч, ни знамя… Когда формировались женские батальоны и девушки из дворянских и

купеческих семей дрались, как львицы, защищая Зимний дворец, она – увы! – была еще слишком молода –

шестнадцатилетних институток не вербовали в эти ряды. К тому же… Легко воодушевить тех, которые скованы

страхом и охвачены безнадежностью, но как прикажете увлечь за собою тех, которые кричат о международной

солидарности пролетариата и о превращении империалистической войны в гражданскую? которые клеймят Родину

«тюрьмой народов»? Скоро Елочке довелось воочию, в непосредственной близости увидеть вот этот революционный

пролетариат, который заявлял, что у него нет Отечества! Институт был эвакуирован в Харьков, город переходил из

рук в руки, и вот наступило утро, когда толпа красных ворвалась в классы и погнала перепуганных институток по

коридорам и лестницам на чердак: – А ну, быстрей, быстрей, белоручки! Пошли-ка все наверх, офицерские да

сенаторские дочки! Сейчас расстреливать будем! Всех вас на тот свет – так-то! Загнали на чердак и заперли. Где

было начальство, где классные дамы – никто не знал. Елочка твердо помнила, что с ними в этот час никого не было.

Институтки рыдали; одни звали маму и папу, другие читали молитвы. Елочке казалось, что она одна сохраняет

присутствие духа. – Mesdames, mesdames, успокойтесь! Мы не должны обнаруживать страха! Наши отцы и братья

так героически гибнут в офицерских батальонах – неужели же мы не сумеем умереть? Разве можно ронять себя в

глазах этих хамов? Медамочки, вспомните, когда Марию Антуанетту вели на гильотину, она настолько владела

собою, что извинилась, наступив палачу на ногу, а вы?! – повторяла она, перебегая от одной подруги к другой. Кто-

то случайно толкнул дверь, и она распахнулась – их не заперли! Прислушались и, убедившись, что на лестницах

пусто, толпой бросились на крышу: перед ними лежал город, и при ярком утреннем свете, как на ладони, видны

были вступавшие в город колонны белых с одной стороны и уходившие колонны красных с другой. В эту как раз

минуту серебром брызг рассыпалась взорванная водокачка. Они были спасены, может быть, ненадолго, но спасены.

Ни тогда, ни после Елочке не пришло в голову, что эти хмурые люди с винтовками, может быть, намеренно не

заперли их, а только припугнули – она непоколебимо была уверена, что их в самом деле хотели расстрелять, но не

успели, и что спасло их чудо или случай. Эти маленькие личные счеты, конечно, сыграли свою роль, а вслед за этим

пришлось пройти через все мучительные стадии гражданской войны и медленную агонию белогвардейского

движения. И когда все завершилось победой советского строя, она почувствовала себя морально раздавленной.

Изменились все формы жизни, вся идеология! Теперь нельзя было даже произнести имени «Россия». Прошлое

России, слава русского оружия, русская доблесть и русские герои стали теперь предметом постоянных насмешек в

печати, в речах и на сцене. Лучше было забыть о них вовсе, но она чувствовала себя неспособной забыть… Забыть

бои и окопы, забыть море крови, весь пафос и героизм борьбы, забыть роты смерти и атаки офицерских батальонов,

забыть Самсонова, который застрелился, чтобы не пережить позора, забыть Колчака, который бросил свою шпагу в

море, отказавшись служить большевикам… Нет, она не могла этого забыть! А между тем годы шли, новая жизнь

входила в свои берега и складывала свои формы и люди считали возможным интересоваться этой жизнью. Казалось

иногда, что все вокруг действительно забыли о разыгравшейся еще так недавно великой трагедии, которая

привела к гибели ее Родину. И она не могла понять, как это возможно и не могла примириться с тем, что занавес

над этой трагедией уже опустился. На первый взгляд она не понесла потерь, жизнь ее складывалась относительно

благополучно. Мечта ее о Бестужевских курсах не осуществилась вследствие коренных перемен во всей

обстановке, но у нее был свой заработок, дело, к которому она уже привыкла -она была медицинской сестрой

хирургической клиники; у нее была своя комната, обставленная хорошими вещами; приучив себя к самому

скромному образу жизни, она не нуждалась; никто из ее близких не был ни арестован, ни выслан, а все это в годы

жестокого террора, направленного в ту пору именно против русской интеллигенции, обозначало уже относительное

процветание. И тем не менее она не могла освободиться от чувства подавленности и удручающего сознания, что

большая светлая деятельность навсегда прошла мимо. Грусть стала ее стихией. Она не была красива. Несколько

высока, несколько худощава, крупные руки и ноги, желтоватый цвет кожи. Лоб и виски слишком обнажены, рот

очерчен неправильно. Красивы в ней были только задумчивые карие глаза и длинная черная коса, но она не умела

красиво причесываться и не извлекала из своих волос и половины их прелести, закручивая сзади тугим узлом.

Одевалась со вкусом и опрятно, но всегда с пуританской скромностью. Всем ухищрениям моды она предпочитала

костюм с английской блузой. В двадцать семь лет она поражала полным отсутствием кокетства. Быть может,

благодаря этому в облике ее преждевременно появилось что-то стародевическое. Чувствуя инстинктивно, что

природа, отказав ей в женской прелести, лишит ее многих радостей, она еще в раннем отрочестве перенесла их в

свой внутренний мир – научилась жить напряженной интеллектуальной жизнью. Эта способность уходить в себя

спасала ее от уныния в новых трудных условиях существования. Книги по-прежнему были ее отрадой, но теперь

она избегала читать о русской военной истории – это бередило ее раны. Она перенесла свой интерес на мемуарную

литературу и исследования по истории русской культуры. В чтении она была отнюдь не беспорядочна: она вносила

сюда ту аккуратность, которой отличалась в жизни: каждую книгу изучала досконально, делая выписки и отмечая

ссылки на другие труды, чтобы обратится после к ним. Была у нее еще одна затаенная страсть – опера, и

преимущественно русская опера. Быть может, опера привлекала ее чисто сюжетной стороной, быть может, сюжет

значил для нее больше чем музыка, но так или иначе опера занимала большое место в ее мироощущении и была

единственным наслаждением, которое она себе разрешала. Когда-то в Смольном она училась игре на рояле; потом

в период гражданской войны всякие занятия были оставлены; теперь она решилась возобновить их, томимая

смутным желанием воспроизводить любимые арии на маленьком пианино, доставшемся ей от бабушки. С этой

целью она поступила в вечернюю музыкальную школу, куда в тот период принимали независимо от возраста

всякого, кто готов был платить за обучение. Два раза в неделю после дежурства в больнице она появлялась в

классе. Но толку от этих занятий получала мало, несмотря на то что была очень старательна. Она не была

музыкальна по натуре, слух ее не отличался совершенством, а в игре ее отмечалась зажатость и сухость.

Аристократическая жилка несомненно отсутствовала. Постоянно можно было наблюдать, как вновь появляющаяся в

классе ученица – девчонка, не отличающаяся ни любовью к музыке, ни прилежанием, очень скоро обгоняла Елочку

и играла те пьесы, о которых Елочка могла только мечтать. Никогда не обольщаясь относительно себя, она очень

скоро поняла это, но с прежним упорством продолжала занятия, быть может, просто из желания хоть в чем-то

совершенствоваться, не стоять на месте. Неудача эта не охладила ее любви к опере, и обязательно два или три

раза в месяц, когда в программе значились «Князь Игорь», «Борис Годунов» или «Псковитянка», она появлялась в

последних рядах партера, всегда одна, скромно одетая, со старинным бабушкиным лорнетом на цепочке, из

горного хрусталя, что придавало некоторую не лишенную изящества старомодность ее облику, исполненному

благородства. После каждого посещения театра она обязательно на несколько дней лишала себя завтрака и ходила

на работу пешком, уравновешивая свой бюджет. Способность веселиться была ей органически чужда. Вечеринки и

танцы не только не привлекали ее – они казались ей святотатством. Веселиться, когда Россия во мгле, танцевать,

когда она залита кровью?! Театр – другое дело; в ее глазах сцена была искусством, возвышающим душу, и на него

она не смотрела как на развлечение, он не нарушал того траура по России, в который она облекла себя. Чем больше

она жила, замкнувшись в своем внутреннем мире, с ей одной ведомыми радостями и печалями, тем дальше

отходила от окружающих ее людей. На службе ее уважали, но держалась она особняком, не сближаясь ни с кем.

Пошлый, развязный тон, который усвоила себе среда мелких служащих, был ей невыносим. Всматриваясь в их

жизнь, как на сцену в бинокль, она спрашивала себя: как может их интересовать весь этот вздор, вся эта суетность,

и не столько их политическая настроенность, сколько их интересы – кино, тряпки, зарплаты – были непонятны ей.

Еще менее она могла постичь тот грубый флирт, который царил между ними. Каждая служащая позволяла

мужчинам при всех хватать себя за плечи и за локти, водить себя в кино и навещать на дому, а через несколько

месяцев ложилась на аборт или получала от этих людей алименты. Никогда раньше в той среде, которая теперь

сошла со сцены, не увидела бы Елочка ничего подобного. Все теперь было упрощено до грубости. «Сколько бы я не

старалась понять, я все равно не пойму этого, – говорила она себе. – Я слишком горда, чтобы разменивать себя на

мелкую монету. Если уже любовь – то одна, большая, а игра с чувствами не для меня». Иногда ей приходило в

голову, что эта ее собственная недоступность происходит только от того, что она некрасива. Но разве все

окружающие ее девушки были красивы? Она не могла не видеть, что многие были гораздо хуже ее. «Здесь все-таки

дело в моей гордости, – думала она, – мужчина может любить и некрасивую, если она идет к нему в руки. Но если

некрасивая смотрит на себя, как на неприступную крепость, осаждать такую охотников не найдется». Иногда она

говорила себе: «Если бы революция не помешала, я, как первая ученица Смольного, могла стать фрейлиной и

появляться на придворных балах. Тогда бы я была окружена гвардейцами и пажами. Интересно, как было бы

тогда?» И ей иногда казалось, что и там было бы то же; в другой форме – все гораздо изящнее и тоньше, но то же

по существу: дух молодого веселия и кокетства не коснулся бы ее и там. Она и там казалась бы слишком серьезна,

сурова и горда, никому не нужная и не интересная. «У меня есть мои собственные радости, которые я сама нахожу

себе; насколько они неизменнее и лучше! Они не обманут, и отнять их у меня никто не может, – говорила она себе, –

а счастье… я сумею прожить без него; я уже выучилась». Иногда, правда, появлялось у нее беспокойное сознание,

что жизнь проходит или обходит, и молодость пропадает напрасно, что чего-то как будто не хватает… Но нет, в

этой действительности, без красоты, без Родины, без героя ей ничего не нужно! При людях она сжималась.

Несмотря на прекрасное воспитание и способность участвовать в любом разговоре благодаря высокой

интеллигентности, она всегда чувствовала, что общение с окружающими людьми с каждым годом становилось для

нее все труднее. Особенно болезненно действовало на нее то или иное собрание неспаянных между собою лиц, как

это бывает в малознакомом доме за именинным столом или в служебном коллективе. Праздничных вечеринок и

культпоходов она старательно избегала. Насколько отрадней, казалось ей, уйти одной в свои думы в тишине

собственной комнаты, не нарушая словами заветной глубины души, где что-то росло и зрело из года в год. Каждое,

самое мимолетное прикосновение к собственным переживаниям казалось ей грубым. Она не могла никого

подпустить близко! Удивительно хорошо сказал ее любимец Тютчев: Как сердцу высказать себя? Другому как

понять тебя? Поймет ли он, чем ты живешь? Мысль изреченная есть ложь. Взрывая, возмутишь ключи: Питайся ими

и молчи! И действительно, ни разу, ни одним словом никому не обмолвилась и не намекнула Елочка о тайне,

которая лежала на дне ее души уже девять лет. Ей было всего девятнадцать, когда в первый раз шевельнулась в

ней любовь, и готово было расцвести чувство большое и глубокое, на которое способны только серьезные и

цельные натуры. Но судьба, видимо, в самом деле, не захотела позволить Елочке раскрыться и расцвести и осудила

ее проходить жизненный путь всегда неузнанной и неоцененной – этому чувству не суждено было сыграть

решающую роль в ее жизни. В тысяча девятьсот двадцатом году в результате всевозможных передвижений и

эвакуации, Елочка оказалась в Феодосии, где был старшим хирургом в военном госпитале ее дядя, который взял ее

под опеку после того, как был закрыт Смольный. Томимая жаждой вложить наконец и свои силы в борьбу с теми,

кого она считала заклятыми врагами России, Елочка умолила дядю принять ее в штат сестер милосердия. Она была

совершенно неопытна и не осведомлена на этом поприще, но в те дни в военных госпиталях так не хватало рук и

такое количество людей лежало без помощи, что каждый желавший быть полезным являлся уже находкой, и

Елочка очень скоро получила место. Там, в этом госпитале, она узнала «его». Это был один из раненых в палате, где

ей пришлось работать. Он не в состоянии был оказать ей внимание и со своей стороны добиться ее расположения.

Любовь эта не принесла Елочке ни одной отрадной минуты, ни одного оттенка самой слабой надежды на счастье.

Она сама не знала, как и почему этот человек стал так дорог ей за четыре дня! У него были красивые черты, но

Елочка была абсолютно уверена, что наружность не сыграла здесь роли – конечно, нет! Она полюбила его за то, что

он пришел оттуда – с фронта, из этих бесконечных битв. В самом деле, она настолько сроднилась с образом героя,

отдающего жизнь за Родину, что в этом душевном состоянии для нее невозможно было бы полюбить человека,

который в такие года бесстрастно пишет ученый труд или творит пусть даже бессмертное произведение искусства.

Она всем своим существом преклонялась именно перед героизмом! Белый офицер, конечно, должен быть героем –

как иначе? А если притом у него те черты, которыми наделяет героя воображение девушки, то, даже уверяя себя,

что наружность никогда ничего не значит, возможно ли остаться совсем равнодушной, совсем холодной и не

связывать с этим человеком затаенных дум? А где конец думам и начало мечтам? Где конец мечтам и начало

надеждам? Сыграло роль и то, что, работая в госпитале впервые, она вся отдалась чувству жалости и заботы, и ни

за кого из раненых ей не пришлось переболеть душой так, как именно за этого офицера. Ей понравился его

стоицизм: ни разу он не вскрикнул, не позвал на помощь, не упрекнул в неосторожности… И Елочка трепетала от

восхищения перед этой молчаливой мужской выдержкой. Быть может, в жизни это был самый банальный и пустой

человек, но Елочке хотелось верить, что, обладая такой волей и мужеством, он прекрасен и в остальном. Когда она

начинала припоминать во всех деталях дни и ночи, проведенные у его постели, все это представлялось ей в

следующей последовательности: в один из первых же дней, когда она еще не столько работала, сколько ходила

позади более опытных сестер, присматриваясь к их работе, она уже выходила из госпиталя домой, но в дверях

должна была посторониться, чтобы пропустить носилки с вновь доставленным раненым. Взглянув на носилки,

Елочка увидела закинутую назад голову и красивые черты еще совсем молодого лица с закрытыми глазами.

Напугала ли Елочку неподвижность и бледность, была ли случайно особенно изящна поза офицера и недвижно

висевшая тонкая рука, или два Георгиевских креста на его груди и «мертвая голова» – знак «роты смерти» – на

рукаве шинели рядом с траурной черной перевязью говорили романтичному воображению недавней смолянки, но

она невольно проводила носилки взглядом. Когда к ночи она снова пришла в госпиталь на свое первое

самостоятельное дежурство, уходившая сестра, передавая ей дежурство, сказала: – В палате новый раненый, очень

слаб от потери крови; велено следить за пульсом; в случае, если начнет падать, впрысните камфару. Вот,

посмотрите историю болезни и тетрадь назначений. Елочка испуганно вскрикнула: – Камфару? А если я не сумею? Я

боюсь! – Да ведь я вам показывала. – Все-таки страшно. Я не привыкла. Сестра успокоила ее, что в соседней палате

опытная дежурная, которая не откажется помочь и ушла. Елочка уселась за маленьким столиком в слабо

освещенной палате. Все было тихо; раненые спали или лежали в забытьи. Сколько раз, еще в институте, ее

экзальтированное воображение рисовало ей такую минуту! Мечта начинала сбываться – она в госпитале, в белой

косынке с крестом; сейчас ее позовет кто-нибудь из тех храбрецов, которые не отказались еще от усилий спасти

Родину. «Родина погибает! – вспомнились ей отчаянные воззвания Керенского. – Ее еще можно спасти! Гражданин,

если ты русский, если тебе уже минуло семнадцать лет, именем гибнущей Родины мы умоляем тебя – присоединись

к нам!» Здесь лежали те, которые это сделали. И она, наконец, с ними! «Я отдам все мои силы, я постараюсь

сделать все, что только могу!» – шептали ее губы, и опять на ум приходили подвиги сестер в Севастополе и на

Балканах. Только нынешняя минута была еще величественнее – ведь Родина на краю гибели! Через несколько

минут, однако, эти мысли поглотило уже знакомое ей волнение, происходившее от сознания собственной

неопытности – это волнение расходилось по ней мутными волнами, щемило в груди и вызывало чувство, похожее на

тошноту. Что, если как раз у того или другого раненого начнет падать пульс, а она упустит минуту? Что, если она

начнет впрыскивать камфару и сломает иглу? Или кто-нибудь сорвет перевязку, а она не сумеет поправить? Она

взяла пачку «историй болезни» и нашла между ними ту, на которую указала сестра. Там в обычных бесстрастных

выражениях стояло: «Рана осколком в левый бок в область десятого ребра, рваные края, ребро раздроблено,

кровоизлияние в плевру…» Она перескочила дальше: «Оскольчатое ранение левого виска… расширение зрачков от

сотрясения мозга, доставлен в бессознательном состоянии…» Она захлопнула папку и вскочила. «Господи, как

страшно! А еще уверяли, что палата легкая, не полостная», – и на цыпочках побежала между постелями. Это был

офицер из «роты смерти», которого она видела утром. Елочка остановилась в нерешительности. «Он, может быть,

только что заснул…» – думала она, но в эту минуту он переменил положение головы на подушке, и она отважилась

взять его руку, хотя ей было очень странно позволить себе такой жест по отношению к чужому мужчине. «Раз…

два… три…» – считала она и чувствовала, что сама не понимает того, что у нее получается. Отыскав испуганными

глазами минутную стрелку на своих часиках, она старалась вымерить частоту пульса, но это ей не удавалось.

Раненый пробормотал что-то. Елочка взглянула ему в лицо, но глаза его были по-прежнему закрыты. «Бредит», –

подумала она и уже хотела отойти, но он отчетливо проговорил: – Приказ отступать… разбиты… Россия погибла!

Елочка застыла на месте. «Да! Погибла! А те, которые ее любят, даже в бреду говорят о ней!» – подумала она,

чувствуя, что слезы поднимаются к ее горлу. Тяжело далась юной дебютантке эта первая ночь в палате! Боясь

упустить минуту оказать вовремя помощь, она всю ночь перебегала от постели к постели, все дрожа от волнения, и

каждые пять минут возвращалась к запомнившемуся ей раненому, прислушиваясь к его дыханию и замирая от

страха, что придется браться за шприц. Он все продолжал метаться и говорить что-то бессвязное. Только утром он

пришел в себя. Подойдя к его постели, она увидела, что он шарит рукой по столу, отыскивая стакан с водой. –

Сестрица, который это день, что я здесь? – спросил он. Она поднесла к его груди стакан и приподняла ему голову. –

Вас привезли вчера утром. Как вы себя чувствуете? Ваша рана, наверное, очень болит? Она еще не знала, что такие

вопросы в госпитале не приняты. – Нет, благодарю. Почти не болит, когда не двигаюсь, – как-то странно

равнодушно ответил он и более не продолжал разговора. Она думала, что теперь он начнет призывать ее к себе с

мелкими просьбами беспомощного человека, но он ни разу ничего не попросил. Почему-то он казался ей

подавленным более, чем все остальные: он лежал слишком безучастно и тихо, и это возбуждало ее любопытство.

Однако всецело завладел он ее вниманием только в следующее дежурство. На этот раз она пришла в палату утром

и должна была дежурить до вечера. У дверей палаты стоял солдат на костылях. – Сестрица, явите Божескую

милость! – начал он. Елочка обернулась, готовая выслушать. На нее смотрело солдатское бородатое лицо – простое,



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-15 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: