Глава двадцать четвертая 8 глава. Юлии Ивановны, о Николае II теперь говорили, отмечая его исключительный такт и




Юлии Ивановны, о Николае II теперь говорили, отмечая его исключительный такт и воспитанность, а также ту

смелость, с которой он показывался в обществе и перед народом (не в пример Сталину); удивлялись выдержке,

которую он проявил в минуту отречения; подчеркивали его непричастность к событиям Кровавого воскресенья,

опровергали даже его пристрастие к вину! – Помилуйте, я сидела в Бутырке вместе с Воейковой. Уж она-то стояла

очень близко к царской семье, и сама говорила мне, что Государь вовсе немного пил; вся беда была только в том,

что он хмелел после первой рюмки, и этим умели пользоваться. Или: – Позвольте! Да в чем же тут виноват

Государь? Девятого января он был в Царском Селе, это уже всем известно. Вот какие высказывания приходилось

теперь слышать, и они, очевидно, находились в прямой связи с теми клеветническими выпадами и грубейшими

издевками, которыми до сих пор осыпала недавнего монарха советская печать, никогда не знающая ни в чем меры.

«В институте, в первые дни войны, я была влюблена в Государя, – припомнила Елочка. – Он мне представлялся

впереди полков на белом коне, и я молилась по ночам в своей кровати, чтобы немецкая пуля его пощадила. Позднее

я поняла, что живу в мире фантазий. Но я и теперь продолжаю думать, что в нашем Государе были прекрасные

черты. Помню, я читала, что по своему внутреннему и внешнему облику это был идеальный тип гвардейского

офицера. Не его вина, что он не обладал государственным умом; не каждый рождается Петром Великим! Мне жаль

его и его детей, но совершенно очевидно, что успешно царствовать он не мог. А Белая армия как блок всех партий

против большевиков принесла бы спасение России, если бы установила у нас в качестве победительницы строй,

подобный английской конституционной монархии или передала власть Учредительному собранию. А теперь уже

ничего нельзя изменить, и горю моему конца не видно!»

Глава седьмая

А тут еще эта Ася! При всем нежелании ее видеть, она наскочила на эту девочку в музыкальной школе. Ася стояла в

коридоре у дверей класса и болтала с теми мальчиками, которые так бешено аплодировали ей на концерте. Глаза

еврейчика и Сашки были устремлены на Асю с самым искренним восхищением, но разговор был вполне невинный –

Ася и Сашка критиковали Верди, а еврейчик им восхищался. Незамеченная Елочка несколько замедлила шаг,

прислушиваясь к болтовне этих подростков, обладавших такой завидной музыкальностью, и, хотя ничего

предосудительного не услышала, осталась тем не менее очень недовольна. «Сенаторская и генеральская внучка, а

хохочет по коридорам, как советская школьница, и позволяет этим плебеям ухаживать за собой!» – подумала она,

забывая со свойственной ей чопорностью, что Ася еще почти девочка и что у всех троих много общих интересов. В

чем можно было усмотреть элемент «ухаживания», Елочка не сумела бы объяснить, но тонкое очарование этой

девушки словно пошатнулось. Окончив урок, Елочка уже вышла из музыкальной школы, когда услышала быстрые

легкие шаги, настигавшие ее по темному переулку. Она обернулась и увидела Асю в «бывшем» соболе с порт-мюзик

в руках. – Как вы поздно возвращаетесь? С кем-нибудь разговорились? – спросила Елочка не без стародевического

ехидства. – Юлия Ивановна назначила меня аккомпанировать в «Патетическом трио» Глинки; надо было

договориться с виолончелистом и скрипачом, – ответила Ася. – Как живете? – холодно бросила Елочка. – У нас

несчастье – дядя Сережа выслан по этапу в Сибирь, – печально ответила девушка. Елочка остановилась: – Выслан?

За что? – и тут же осознала всю глупость своего вопроса. – Да разве станут объяснять? Дворянин, офицер, сын

камергера… Принесли повестку вчера в одиннадцать вечера, а сегодня в два часа дядя был уже на вокзале. Куда-то

в Красноярский край. – А как же ваше материальное положение? На что же вы жить будете? – Не знаю… Продавать

вещи будем… я попробую давать уроки… Не это страшно… Разлука – большое горе для бабушки, и потом еще

неизвестно, в каких условиях там будет дядя Сережа, – и слезы повисли на длинных ресницах. Елочка, не двигаясь,

смотрела на Асю, и ей самой странно было, как она могла отказаться от возникавшей с этой девушкой дружбы! Она

вновь ощутила странную силу обаяния, которое имела над ней Ася, несмотя на то, что эта последняя отнюдь не

отличалась силой воли, ни желанием подчинить себе окружающих, напротив – сама Елочка являлась, безусловно,

более волевой натурой. В чем же таился секрет этого обаяния? Все в том же взлелеянном с детства «похоже», в

которое как в скульптурную форму выливалась Ася. Они стояли в эту минуту перед репродуктором (передавали

«Пиковую даму»), и Елочке казалось, что звучавшие, несколько искаженные, темы рока, звучат как рок,

соединяющий ее и Асю. Но Ася думала только о горе, разразившемся над их семьей. – Дядя Сережа такой

талантливый человек… у него такие чудесные романсы… Он столько читал… Неужели он будет грузить дрова или

разметать снег с ворами и разбойниками? Без симфонического оркестра и без книг он затоскует и не вынесет такой

жизни… У нас в семье гибнут все, все! Один за другим… – и, словно оправдываясь, прибавила: – Я дома не плачу,

совсем не плачу! Елочка обняла ее. – Царство тьмы! – сказала она и замолчала, так как по пустынному в этот час

переулку прошла какая-то фигура. – Царство тьмы! – повторила она, когда фигура удалилась. – Они губят все

лучшее, все светлое, творческое! К сожалению, еще не все осознали, что за ними, безусловно, стоит темнота, что их

вожди – ее адепты. Им надо убить, понимаете ли, убить нашу Россию, и в частности поразить ее мозг, то есть

русскую мысль, иначе – нашу интеллигенцию! Ну, вот они и травят ее. Ваше горе – горе России. Ася подняла на нее

изумленные глаза. – Видели вы гравюру в Эрмитаже? – продолжала с увлечением Елочка. – Прекрасная девушка

лежит, раненная, на спине, раскинув руки, а вокруг собираются хищные птицы, чтобы терзать ее, и подпись: «La

Belle France» [19]. Вот так лежит теперь наша Россия, смертельно раненная в мозг и в сердце! – О, какие

оригинальные вещи вы говорите! – прошептала Ася. – Вы, кажется, очень умная, очень образованная! – Дорогая, да

ведь мне уже 27 лет. Конечно, я успела перечитать и передумать больше вашего. К тому же и жизнь моя

складывалась так, что мне оставалось только думать и думать. Рука об руку они пошли медленно по направлению к

Литейному. – Если бы вы знали, как у нас грустно в доме, – опять начала Ася. – А тут еще борзая умирает и стонет

человеческим голосом. Вот уже третью ночь она плачет, а я стою над ней, а чем помочь – не знаю! – Позвольте!

Ведь ей же можно впрыснуть морфий, нельзя же вам не спать, – воскликнула Елочка. Ася тотчас насторожилась. –

Морфий? Это лекарство? – Нет – болеутоляющее и одновременно снотворное. Я могу забежать и впрыснуть ей. – А

вы разве умеете? Елочка усмехнулась. – Боже мой! Как же не умею! Ведь я сестра милосердия еще со времени

Белой армии… в Крыму. Ася взглянула на нее с новым восхищением: – Вот вы какая! А я тогда была еще девочкой и

играла в куклы, и Леля, моя кузина, тоже! Уговорились, что Елочка придет через час сделать впрыскивание собаке.

Ася дала адрес и, прощаясь, спросила: – Скажите… мне показалось, или в самом деле вы холодны были со мной в

первую минуту? Елочка невольно подивилась ее чуткости. – Да… была минута. Забудьте. Я одинока и дорожу

каждой привязанностью. И она отчетливо осознала, что краеугольным камнем ее неудовольствия была ревность. В

десять вечера, нажимая кнопку звонка, Елочка волновалась. Тяготея постоянно к одиночеству, она становилась

понемногу застенчивой. Если с Асей отношения вырастали сами собой, без усилий, то сейчас предстояло войти в

соприкосновение с незнакомыми людьми, войти в чужой дом, и она не могла не испытывать Душевного

напряжения, хорошо ей знакомого в подобных случаях. Отворили Ася и Леля вместе. Ася тотчас представила Лелю,

говоря: «Моя двоюродная сестра». Это заставило Елочку зорко взглянуть на Лелю, так же зорко она оглянула

комнату, в которую ее ввели: в этой комнате все носило на себе след большой и тонкой культуры; нужда придавала

особенное благородство остаткам былой роскоши. Пожилая француженка, сидевшая за починкой белья около

изящного столика под лампой с абажуром, переделанным из страусового веера, являлась тоже характерной

деталью этой картины, как и тот изящный парижский выговор, с которым переговаривались она и обе девушки.

Елочке показалось, что горе этой семьи невидимым отпечатком лежит на каждой вещи, сквозит в целом ряде

незаметных деталей. В том, что Ася понизила голос почти до шепота, спрашивая мадам, можно ли будет войти к

бабушке, была несомненно эта же деталь. И даже в том, что в комнате было немного холодно и Леля, зябко

передернув плечиками, подула себе на маленькие руки, было что-то от того же необъяснимого уму невидимого

наслоения. Леля тоже подходила под мерку «похоже» – изящная блондиночка с пышными вьющимися волосами;

черты ее несколько напоминали черты Аси, но капризная линия губ и прикрытый челкой лоб, который у Аси был

таким высоким и ясным, придавали совсем иной характер этому лицу. На щеке пикантно улыбалась хорошенькая

темная родинка. Видно было по всему, что в семье этой Леля занимает свое уютное место и кровно с ней связана.

Француженка называла ее, как и Асю, chere petite [20]. Постучали к Наталье Павловне, и Елочкой опять овладело

беспокойство. Комната Натальи Павловны имела еще более характерный отпечаток: мебель красного дерева,

божница с серебряными образами, из которых некоторые были византийского письма, несколько изящных

предметов датского фарфора, а главное – большое количество миниатюрных фотографий в овальных рамках,

заполнявших всю стенку над письменным столом; большинство лиц на этих фотографиях были изображены в

мундирах лучших гвардейских полков и все это вместе взятое настолько определенно говорило о классовой

принадлежности обитательницы, что как-то раз Ася, которой издавна был знаком вид этой комнаты, не удержалась

тем не менее от восклицания: «Твоя комната – очаг контрреволюции, бабушка!» Это же подумала сейчас и Елочка.

Сама старая дама, державшаяся еще очень прямо, с красивыми, несколько заострившимися чертами лица и короной

серебряных волос, как будто завершала собой эту картину, иллюстрировавшую прошлое семьи. От Натальи

Павловны веяло незаурядным самообладанием и чувствовалась аристократическая замкнутость. Говоря, она слегка

грассировала – привычка, которая сохранилась у многих дам ее поколения и шла, очевидно, от постоянного

употребления французского языка, которым эти дамы владели в совершенстве. Ася представила Елочку, причем

сочла нужным упомянуть, что та была сестрой милосердия у Врангеля. Елочка не ошиблась, что эта часть ее

биографии вызовет к ней доверие в семье у Бологовских: Наталья Павловна пожала ей руку и сказала, указывая на

Асю и Лелю: – Там, в Крыму, погибли отцы вот этих девочек. Елочка наклонила голову. Перешли опять в первую

комнату. Ася и Леля полезли под рояль и за углы тюфячка осторожно выволокли несчастную собаку. Сразу было

видно, что парализованное животное пользуется заботливым уходом и ему аккуратно меняют подстилки. Время,

когда Елочка замирала от страха при мысли о шприце, давно миновало. Теперь она уверенно и смело отдавала свои

распоряжения: в одну минуту прокипятили инструмент, смазали йодом лапку, и Елочка ловко ввела иглу, Диана не

сопротивлялась, а лизала руки Аси, которая ее держала. – Собаки – удивительные существа, – сказала Ася, – они

знают вещи, которых не знает человек, и мне иногда кажется, что их понимание тоньше нашего, только направлено

на иные явления. Больное животное всегда так жаль – ведь оно не может ни пожаловаться, ни объяснить… – А

помнишь ту собаку? – спросила Леля и сделала ударение на «ту». – Какую? – спросила Елочка. – Была одна собака,

которую мы забыть не можем, – сказала Ася. – Это было в Крыму, летом 1921 года, когда мы еще были девочками.

Нас перегоняли в Севастополь… – Как перегоняли? Кто же вас гнал? – опять спросила Елочка. – Я не совсем точна:

тогда были арестованы дядя Сережа и лелин папа. Их вместе с другими арестованными вели под конвоем

китайцы… Никто не знал, куда… Тетя Зина и несколько других жен шли сзади, и мы обе с мадам шли за ними…

Куда же нам было деваться? Моей мамы и папы моего в живых уже не было… Она остановилась, видимо,

охваченная печальным воспоминанием. – И что же? – тихо спросила Елочка. – И вот, когда мы шли так далеко…

среди мертвых песков… ведь там, вокруг Коктебеля, холмы и желтые бухты выжжены летом от зноя… к нам

подошла собака. По-видимому, в этой партии вели ее хозяина, а она была поранена конвойным, который ее отгонял,

и видно было, что она идет из последних сил: вдруг споткнется, упадет, потом встанет, пройдет еще немного и

снова припадет на передние лапы и смотрит умоляющими глазами… Она боялась отстать и умереть… Когда мы ее

гладили, она лизала нам руки, точно просила ей помочь. Мы замедляли нарочно шаг, чтобы она поспевала за нами,

а мы отставали и без того. Тетя Зина и мадам кричали нам, чтобы мы не останавливались и шли, потому что нас

ждать никто не будет… Они боялись потерять из виду отряд. Мы шли и оборачивались… – Я помню, – перебила

Леля, – мадам кричала мне: «Погибла Россия, погибло все, а теперь ты теряешь отца и ты плачешь о собаке? И тебе

не стыдно?» А я и сама понимала, что если уж плакать, то о папе, но вопреки доводам разума, мне как раз собаку

было жаль! – Со мной вот кто еще был, – сказала Ася и, подойдя к креслу у камина, сняла с него старого плюшевого

медведя с оторванным ухом, медведь этот ростом был с годовалого ребенка. – Это мой любимец, – продолжала Ася,

– я несла его тогда на руках. Мы в то время многого еще не понимали в происходящем вокруг нас. Помнишь, Леля,

на другой день после того, как стала известна судьба твоего папы… мы с тобой прыгали через лужу, которая

натекла у порога нашей мазанки, и смеялись так звонко, что тетя Зина выбежала нас унять и обозвала

бессердечными… Наталья Павловна окликнула в эту минуту Лелю, и та с самым беспечным и резвым видом убежала

в эту строгую спальню, очевидно, чувствуя себя совсем как дома. Елочка и Ася остались одни. – Садитесь сюда, к

камину, – сказала Ася, – жаль, он не топится, но это потому, что у нас почти нет дров. Расскажите немножко о себе.

Ваши мама и папа живы? – Нет. Родителей я потеряла еще в раннем детстве. Мой отец, земский врач, погиб при

эпидемии холеры. Бабушка отдала меня в Смольный. Наш выпуск был последним. Теперь из родных у меня остался

только дядя; он хирург, а я – операционная сестра. Иногда по воскресеньям у него обедаю. Вот и все. Говорить о

себе я не умею. Но через минуту она прибавила тише и мягче: – Я очень одинока. Ася по-детски ласково прижалась

к ней. – У вас тоже на войне погиб кто-нибудь? Муж, брат, жених? – Нет. Когда все кончилось, мне было только

девятнадцать лет. И с тех пор никто никогда мне не нравился. Я не была замужем. – Когда все кончилось? –

переспросила Ася с недоумением в голосе. – Ну да! Когда они победили. С тех пор я уже не могла думать о счастье.

Какое тут счастье, когда Россия в такой беде… Большие невинные глаза с недоумением взглянули на нее из-под

длинных ресниц: – Вы совсем особенная! Не думать о себе, потому что несчастна Родина! А я вот только об этом и

думаю. Но мое счастье пока еще под покрывалом феи. – Ну, вы – другое дело! Вы тогда еще были девочка и не

могли пережить так, как я, трагическую муку тех дней. Вы почти не помните людей, которые тогда погибали.

Россия взывала к своим героям: они шли, падали, вставали и снова шли. Вот и ваш отец был, очевидно, из числа

таких же. Я работала в госпитале в те дни и видела, как эти люди умирали, – в бреду они говорили о России. А те,

которые поправлялись, едва встав на ноги, снова бросались в бой. И этот героизм остался непрославленным –

наградой были только расстрелы, лагеря… Нервная судорога пробежала по ее лицу и крепче сжались губы. Ася

молчала и пристально всматривалась в нее. – Теперь уже нет таких людей! В советской стране никто не любит

Родину, нет рыцарского уважения к женщине, нет тонкости мысли, нет романтизма, ничего нет от Духа! Это –

хищники, это – троглодиты, которые справляют хамское торжество – тризну на костях и на крови. Среди них мне

никого и ничего не надо. Некрасов хорошо сказал: «Нет, в этот вырубленный лес меня не заманят, где были дубы до

небес, а нынче пни торчат!» – говоря это, она печально смотрела в холодную пустоту камина. – Вы так говорите, как

будто был кто-то, кто был вам бесконечно дорог и кого вы потеряли в те дни, – совсем тихо сказала Ася. Елочка

вздрогнула и закрыла лицо руками, пойманная врасплох. – Я вам напомнила, простите! И все-таки скажите…

скажите мне – был такой человек, я угадала? – Был, – тихо проговорила Елочка, не открывая лица. – Кто же он? Кто?

Офицер, как мой папа? – Да. – Он был убит? – Нет, ранен. Я уже в госпитале его узнала. – Вы ухаживали за ним? –

Да, у него было тяжелое ранение. Никогда не забуду, как коротко и часто он дышал… Я все время боялась, что он

задохнется. – Он от раны умер? – О, нет! В том весь ужас. Ему только что стало лучше… и вот… – Что же? – Красные

взяли город. Они окружили офицерские палаты и расправились с ранеными. А он ведь еще не вставал с постели. Я в

это время была больна и ничем не могла помочь. Я даже не могу узнать, как это было. С тех пор все для меня

кончилось. Все! – Наступило молчание. – Другие умеют забывать, а я – нет! – сказала опять Елочка, отдергивая руки.

– Я видела его всего несколько дней и все-таки не могу забыть ни одного его слова, ни одного жеста! Я всегда о

нем думаю, всегда. – А он любил вас? – Нет, состояние его было слишком тяжелое. Романа не могло быть – поймите,

однако перед операцией он попросил меня не отходить – значит все-таки чувствовал ко мне доверие, симпатию…

Раз он подарил мне флакон духов и, откупоривая, залил мне передник. Это все, что осталось у меня о нем на

память. – Если попросил быть рядом – значит любил. А как его звали? – Ну, нет! Имени и фамилии я вам не назову! –

живо возразила Елочка. – Вам знать не для чего, а мне не так просто выговорить. Обещайте, что вы никому не

расскажете того, что я рассказала. За все эти годы я не проговорилась никому – вам только. – Обещаю. О да!

обещаю! Спасибо, что рассказали. А он был красивый? – Нота наивного любопытства прозвучала в голосе Аси. – Об

этом я тогда не думала. Красивый… но я ведь его видела перевязанным, в постели… И все-таки… по всему – по

лицу, по разговору, по каждому жесту – видно было, что это человек очень тонко воспитанный. Храбрец с двумя

Георгиями! – Это было так давно… – сказала задумчиво Ася. – А он ведь не был вашим женихом… Неужели вам не

хочется снова полюбить и быть счастливой? Елочка быстро сделала отрицательный жест. – Нет, не хочу. Не хочу и

не могу, не сумею начать сначала. Я не вижу теперь таких людей, как он, а я могу полюбить только такого. Для

меня в этом чувстве заключается все: моя любовь к России, моя любовь к героизму, мое преклонение перед

человеком, который отдал жизнь Родине! Это все вошло в меня слишком глубоко. Тоска по нему – лучшая часть

моей души. Я не хочу увидеть себя с другим: я бы тогда перестала себя уважать. Лучше всю жизнь прожить одной,

никем нелюбимой, отречься от радостей, работать, чем изменить самому лучшему в себе, загасить искру!

Сделавшись счастливой мелким обывательским счастьем, легко стать удовлетворенной, а удовлетворение

внутреннего голода – уже мещанство. Мне моя тоска дорога. Ася смотрела на Елочку, как завороженная, не смея

пошевелиться. – Я очень люблю стихотворения Блока, – заговорила опять Елочка. – Когда я их читаю, мне приходят

иногда странные мысли, очень странные… Возможность новой встречи и любовного единения там… после смерти…

вне тела. У Блока в стихах о «Прекрасной даме» мысль эта высказана совершенно ясно: «Предчувствую тебя, года

проходят мимо…» или «Ты идешь! Над храмом, над нами беззакатная глубь и высь». Вот тогда, при такой встрече,

он увидит и оценит мою верность; тогда найдет свое оправдание мое одиночество. Понимаете ли вы, что значит для

меня такая мысль и как много она мне дает? Глаза Елочки ярко светились, каждый нерв дрожал в ее худом и

смуглом лице. Ася почувствовала себя совсем маленькой рядом с ней. – Какая вы вся глубокая, серьезная, а я…

какая я жалкая и пустая по сравнению с вами. Никакого отречения, никакой жертвенности во мне нет, ни капельки!

Мне всегда хочется только счастья! Он на коленях передо мною, белые цветы… чудные разговоры… полная

задушевность во всем. Мне счастье представляется таким светлым, захватывающим, обволакивающим, как туман. Я

очень люблю детей; я воображаю себе иногда, как буду купать моего бэби в ванночке, где плавают игрушечные

золотые рыбки и лебедки, или пеленать его в кружевные конвертики. В семь-восемь лет я очень любила укачивать

кукол. Я пеленала свою Лили или плюшевого мишку и ходила с ними по комнате, убаюкивая. Я любила колыбельную

«гули-гуленьки» и еще казачью лермонтовскую. Почему-то мне делалось грустно, когда я пела. Я даже представить

себе не могу жизнь без бэби. Это тоже очень большой секрет от всех. – Это у вас будет – не беспокойтесь! Вы еще

юная, хорошенькая, найдется человек, который полюбит вас… Это-то вполне достижимо! – и вставая, чтобы уходить

прибавила: – Каждая прачка может иметь детей. Тут даже не нужно вашего таланта и вашего изящества! Ася

почувствовала себя виноватой и свой лепет глупым и растерянно взглянула на эту странную, немного суровую

девушку. Вошла француженка и сказала Асе по-французски: – Сейчас звонила по телефону мадам la princesse

Dachkoff. Она вызывала мсье Сержа. Я не знала, что ей ответить, и сказала, что его нет дома. Елочка дрогнула. – La

princesse Dachkoff? Вы знакомы с Дашковыми? – Oh, oui! C’est une dama d’une famille tres noble. Elle est maintenant la

fiancee de notre monsieur Serge [21], – ответила ей француженка. У Елочки вертелось на губах множество вопросов,

но она не решилась их задать. Ее пригласили к чайному столу, но она стала прощаться, не желая показаться

назойливой. В передней, уже у порога, она отважилась, однако, спросить: – Скажите, у этой дамы… у княгини

Дашковой, не было ли среди родственников белогвардейского офицера? – Ее муж был убит под Перекопом, –

ответила Ася. «Убит! – думала Елочка, медленно спускаясь по лестнице… – значит, не он! Он был ранен и добит, а

не убит в бою. К тому же он, конечно, не был еще женат. Ему всего-то было года 22 – не больше! Обручального

кольца у него не было, а только перстень пажей. Как странно, что именно в семье у Аси, к которой меня вдруг так

потянуло, услышала я эту фамилию!»

Глава восьмая

Мы – дети страшных лет России, Забыть не в силах ничего. А. Блок. Нина считала, что она впутана в опасную игру.

Она не могла изменить ход событий, ни своей роли в них – все развернулось помимо ее воли, но тревожные

предчувствия ее угнетали. Месяца полтора тому назад подруга ее по Смольному институту, в прошлом Марина

Сергеевна Драгомирова, а ныне Риночка Рабинович, гуляя по парку Царского Села, вышла на площадь перед

Екатерининским дворцом, около Лицея, и увидела двери любимой петербуржцами Знаменской церкви открытыми.

Охваченная желанием перенестись в любимую ей когда-то атмосферу тишины и торжественности храма, она

переступила порог почти пустой в этот час церкви. Около Знаменской иконы Божьей Матери красными пятнышками

теплились восковые свечи, тихий голос читал канон. Она подошла к образу, встала на колени и на одну минуту

припала головой к полу, в смутном порыве повторяя: «Господи, прости мне мои грехи! Я могла бы быть лучше, но Ты

знаешь, как я была несчастна». Под грехами Марина подразумевала прежде всего то, что она вышла гражданским

браком за еврея, не питая к нему никакого чувства; вышла потому, что он занимал хорошее место и был настолько

обеспечен, что она в настоящее время одна среди всех своих подруг могла одеваться по моде, иметь прислугу и

автомобиль, между тем как еще недавно она перебивалась с соленой воблы на картофель и работала за гроши

регистраторшей в больнице. Но как ни хороши были модные туалеты и автомобиль, а полюбить человека,

доставившего ей эти блага, она не чувствовала себя способной, она не могла даже перестать стыдиться его перед

подругами. Она упрекала себя за это, и ее тяготило сознанье, что она оказалась способной отдаться по расчету.

Временами ее охватывали порывы раскаяния и отчаянных сожалений. Итак, она припала головой к полу, а когда

подняла голову, то увидела в нескольких шагах от себя мужчину высокого роста, лет двадцати восьми, с

интеллигентным лицом, одетого почти в лохмотья. Ей бросился в глаза жест, которым он держал свою истрепанную

кепку – так держали обычно свои кивера с плюмажем блестящие гвардейцы, и ей невольно вспомнились

торжественные молебны в Преображенском Соборе. Она взглянула еще раз на его лицо и встретилась с ним

глазами. «Я видела его когда-то… где я могла видеть его?» – подумала она, тотчас отводя в сторону взгляд.

Молитва уже не шла ей на ум, и через несколько минут она снова обернулась на него и увидела, что он в свою

очередь пристально всматривается в нее. Глаза их встретились, и он наклонил голову, как будто желая выразить

этим, что не может приветствовать ее более почтительно в церкви. «Неужели это Олег Дашков, beau-frere [22]

Нины? Быть не может! Как он изменился! Она поднялась с колен и отошла на несколько шагов от иконы, как бы

приглашая его этим подойти к себе. Он приблизился. Темные глаза, под которыми лежала тень от бессонных ночей,

впились в нее. – Марина Сергеевна? – спросил он. Ей трудно было поверить, что этот человек с измученным лицом,

одетый почти как нищий, тот блестящий кавалергард-князь, с которым она танцевала когда-то мазурку на свадьбе

Нины. – Олег Андреевич! Вы? Откуда вы? Не с того ли света? Нина считала вас убитым! Где вы пропадали все это

время? – защебетала она. – Так вы видитесь с Ниной? Стало быть, мне Вас послал Сам Бог! Я разыскиваю ее

безуспешно уже несколько дней. Где она? – Нина в Петербурге. Она, слава Богу, жива и здорова. Как она будет

рада видеть Вас! Господи, страшно подумать, как изменилась жизнь за эти одиннадцать лет, что мы с Вами не

виделись, и мы… как изменились мы за это время! – Вы сравнительно мало, Марина Сергеевна. Вы еще молоды,

хороши, элегантны, а я… вот меня, я полагаю, трудно узнать, да это и лучше! В его интонации было что-то

подавленное и горькое. – Если вас не шокирует разговаривать с человеком, одетым почти в лохмотья, выйдемте

вместе, чтобы не мешать молящимся. – Олег Андреевич, как вам не совестно говорить так! Теперь лохмотья –

лучший тон. Я и сама еще недавно была в лохмотьях и уважала себя больше, чем сейчас! – и яркий румянец залил

щеки молодой женщины. Они подошли к маленькой скамеечке под липами, покрытыми инеем. – Где же вы были все

это время? – спросила она, садясь. Он не сел, а стоял перед ней по-прежнему с обнаженной головой, и в изяществе

его осанки было что-то такое, что безошибочно изобличало в нем гвардейского офицера и делало незаметными

отрепья, надетые на него. – Рассказывать о себе было бы слишком длинно и скучно для вас, Марина Сергеевна. Это

очень безотрадная повесть. В настоящее время я только что освобожден из концентрационного лагеря; три дня

назад я вернулся из Соловков. – Вы?! Из Соловков? Боже мой! – и она закрыла лицо руками. – Вас удивляет это? Да

кто же из лиц, подобных мне, избежал этой участи? Я провел семь с половиной лет на погрузке леса в Соловках и

Кеми и в настоящее время получил освобождение за окончанием срока. Освобожден я, сверх ожидания, без всяких

«минусов», а потому приехал сюда, разыскать Нину. Она единственный человек, оставшийся в живых из нашей

семьи. Я думал, что могу еще быть полезен вдове и ребенку моего брата. – Ребенку? У Нины нет ребенка, умер тогда

же, младенцем. Она была в ужасных условиях… Вы про это не говорите с ней – это ее трагедия. Он нахмурился: –

Вся наша жизнь – трагедия самая неудачная. А брат считал себя отцом, и когда умирал… – он замолчал, видимо,

вновь подавленный. «Сказать или не сказать ему, что Нина стала артисткой и что у нее есть любовная связь? Нет,



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-15 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: