Глава двадцать четвертая 17 глава. Начинают звучать струны совсем иные, чем на поверхности




начинают звучать струны совсем иные, чем на поверхности, где я колючая и злая. Для тех, кого я люблю, я, по-

видимому, могу быть самоотверженна, но таких избранных немного! Доброты лучистой, изливающейся

безразлично-одинаково во мне нет». Ей вспомнилась женщина, которую она видела накануне, пробегая через

приемный покой больницы. Это была крестьянка, в домотканой холстине, цветном платке и зипуне, с котомкой за

плечами. С ней был мальчик – загорелый, русоволосый с темными, печальными глазами. Ему было лет двенадцать.

Мать привезла его на операцию и теперь прощалась с ним около санпропускника. Глаза ее были такие же темные и

печальные, как у сына. Вековая скорбь и страшная тревога смотрели из них, когда она обнимала мальчика, который

в свою очередь обхватил руками мать, как будто ища у нее защиты. Когда Елочка пробегала обратно, мальчика уже

увели, а мать сидела на скамейке, и слезы текли ручьями по загорелым худым щекам красивого лица… Толстая

равнодушная санитарка сидела тут же и урезонивала ее: – Ну чего ты? Чего, глупая? Медицина нонече сильна,

лечат хорошо. Сперва, вишь, осмотрит ординатор, завтра поутру; потом, глядишь, прохвессору покажут – не сразу

на стол. Нонече все для народа! Уход за им будет, какой тебе и не снится: с кровати встать ни в жисть не позволят!

Все подносить станут; потому – медицина! А ты плачешь! Елочка остановилась, и санитарка увидела ее. – Вот и

сестрица тебе то же скажет. Ейный папаша первеющий какой ни на есть хирург. Вот проси, чтобы он твоего сынка

сам резал, дюже горазд в этом деле. Женщина обратила испуганный и умоляющий взгляд на Елочку и бухнулась ей

в ноги… «Я была слишком суха, – думала теперь Елочка, – я заторопилась сказать: «Хирург вовсе не мой отец, а

только дядя. Трудные случаи он и всегда оперирует сам. Встаньте, это не принято», – правда, я пожала при этом ее

руку, но этот жест непринятый в простонародье вряд ли сказал ей что-нибудь! Нет во мне сердечности и простоты,

а вот теперь забыть эту женщину не могу! Я никогда ничего не забываю – счастливые люди, которые это умеют!»

«Странно, что мое сострадание заснуло теперь. Я стала прекрасным профессионалом и только!» Ей на память

пришел еще один случай: в операционную принесли на носилках залитого кровью человека. Это оказался

испытатель гранат. Ореол храбрости, который не мог не сопутствовать такому человеку, и знакомый вид военной

травмы расшевелил немного сердце Елочки, пока она впрыскивала обезболивающее и помогала стаскивать

разорванную в клочья одежду. Но только на несколько минут. Когда она села заполнять историю болезни, она

увидела в рубрике слово «партийный с 1918 года» – и все в ней снова омертвело. «Конечно, я всегда готова

исполнить свой долг по отношению к каждому, но души моей пусть с меня не спрашивают. Я властна вложить ее

куда сама захочу. Если придут опять великие бои – воскреснет сестра милосердия, а сейчас я – медсестра, и пусть

этого довольно будет тем, кто так исказил, заштемпелевал и прошнуровал нашу жизнь! Идеалы всепрощения и

кротости меня не привлекают, они хороши только при великой всечеловеческой любви, а у рядовых людей

терпимость, например, происходит очень часто просто от безразличия и безыдейности. Вот у нас в больнице

независимо держаться только дядя да терапевт Ипатов, все остальные – жалкие людишки: куда ветер дует, туда и

они. Впрочем, вот еще один и этот, кажется, всех независимей!» Она думала это, входя в подъезд больницы и

встречая взглядом величественную фигуру больничного швейцара. Швейцар этот – бывший кучер Александра III,

богатырски сложенный старик, с красивыми благообразными чертами, весь был преисполнен чувства собственного

достоинства. За свою жизнь он столько перевидел высокопоставленных особ и так наметал свой глаз, что лучше

любого агента огепеу распознавал «господ» от «простых», в каком бы виде господа не появлялись перед ним. Он

считал для себя унижением приветствовать партийцев и, напротив, радостною обязанностью – поклониться

«бывшему» человеку. Из всего персонала больницы поклоном своим он удостаивал лишь несколько лиц по своему

выбору, главным образом старых профессоров. Дядя Елочки пожилой хирург, еще сохранивший манеры и выправку

царского офицера, также попал в это число. Молодых врачей-ординаторов нового времени швейцар глубоко

презирал и упорно титуловал «фельдшерами», на которых некоторые и в самом деле походили; на врачей-женщин

он откровенно фыркал. Елочке имел обыкновение кланяться, перенося на нее частицу уважения, выпавшего на

долю ее дяди, а также зная, что она из славной стаи прежних «милосердных». Их объединяла притом угадываемая

ими друг в друге непримиримая ненависть к существующему строю. Швейцар стоял обычно не у наружной двери, а

у внутренней лестницы близ лифта, бездействующего со дня великой революции, как и все лифты в городе. Тут же

помещалась вешалка для нескольких привилегированных лиц, снимать пальто с которых швейцар почитал высокой

обязанностью. – Пожалуйте, Елизавета Георгиевна! – сказал он теперь,- Дяденька ваш уже ушли недавно. Наказали

передать вам, чтобы вы к им обедать завтра пожаловали». И снимая с Елочки пальто, прибавил: – Зять из Москвы

вечор воротился; рассказывал, что Страстный монастырь и Красные ворота вовсе снесли, Сухареву башню и

Иверскую Матушку тоже срыли, а в Кремль не токмо что не пущают, а у ворот караулы стоят, и по Красной площади

милиция шмыгает -спокойно не пройдешь. Зять приостановился было, чтоб взглянуть на Спасскую башню, ан

милиционер к нему: «Гражданин, здесь останавливаться воспрещается!» Трусы они, Елизавета Георгиевна, как я

погляжу. Покойный император Александр Александрович всегда-то повсюду езживали: и в церковь, и в Думу, и на

гвардейские пирушки. Я на козлах, да два казака позади – только и есть! А ведь знали же они, как убили их

папеньку. И сами Александр Николаевич после десяти покушений все один езживали, а как в одиннадцатый раз

бомбу в Их Величество бросили – и только были с ними адъютант и те же два казака. Ни в жисть не прятались,

русские были люди – не то что нынешняя мразь: жиды да прочие грузины! Елочка оглянулась и прижала палец к

губам, но швейцар не пожелал снизить голоса: – А я не боюсь! Меня и то моя старуха донимает: я, говорит, домой

спешу и слышу через открытую форточку, как ты в комнате советскую власть ругаешь. Голос больно у тебя зычный,

говорит, и уж будет нам от твоего голоса беда неминучая. А я так полагаю, что это все в руках Господних. – Вы

молодец, Орефий Михайлович, побольше бы таких, как вы, – сказала Елочка и подумала: «Завтра же у дяди

переговорю по поводу Лели». Ходатайство ее увенчалось успехом. Хирург обещал не откладывая поговорить с

рентгенологом. Елочка тотчас побежала сообщить радостную весть, но в нескольких шагах от подъезда

Бологовских ей мелькнуло свежее личико и кокетливая шляпка, увенчанная esprit; старенькое пальто не вносило

диссонанса, оно усиливало интерес. – Леля! Девушка обернулась. С ней был долговязый молодой человек, который

тотчас потянул руку к фуражке. Леля представила его, говоря: – Валентин Платонович Фроловский, мы знакомы

еще с детства. Она выслушала и поблагодарила Елочку очень мило, но сдержанно, если не холодно. – Довольны вы,

милая маркиза с мушкой на щечке? – спросил молодой человек. – О да! И больше всего тем, что, наконец, нанесен

удар домашнему монастырскому режиму: у нас все знакомства просеиваются, как сквозь сито, а Сергей Петрович

даже музыку насаживал только самую возвышенную, начиная с этих скучных фуг и кончая Китежем, – капризные

губки по-детски надулись. – Милое дитя, могу вас уверить, что на советской службе не слишком весело. – Поживем –

увидим! Вон там идет полковник Дидерихс, – и, кивнув Елочке, Леля ускользнула в сторону, как изящное видение.

Молодой человек сказал, скандируя: – Гвардейский полковник продает газеты на улицах, – красивым жестом

поднес к кепке руку и поспешил за Лелей приветствовать полковника. Елочка взглянула ему вслед и увидела

высокого худого старика. У него было странно длинная шея, большие скорбные глаза под мохнатыми бровями

напоминали чем-то глаза затравленного зверя. Сумка почтальона, надетая через плечо, не могла скрыть военную

выправку и остатки гвардейского лоска. Направляясь к Бологовским, Елочка рассчитывала на задушевную теплую

минуту и веселый щебет за чайным столом и, брошенная теперь посредине тротуара, почувствовала себя

разочарованной и уязвленной. «Аристократы! Как они замкнуто держатся!» – с неожиданной досадой подумала она,

забывая, что до сих пор щетинилась сама, упорно отказываясь от приглашений сесть за чайный стол. – В этой Леле

что-то декадентское!» Идти к Асе теперь было не для чего, и она направилась к Анастасии Алексеевне, чтобы

передать ей приготовленные для штопки носки. Анастасия Алексеевна по своей привычке тотчас начала охать и

жаловаться, при этом она упомянула, что проработала несколько дней сестрой-хозяйкой в больнице имени Жертв

революции. – Понадеялась я, что поработаю там, но сотрудница, которую я замещала, почти тотчас поправилась. А

мне там обед полагался, и работа нетрудная – сами знаете – порции больным раскладывать, – две слезы выкатились

из красных глаз. Елочка озабоченно смотрела на нее, и чувство неприязни опять перемешивалось в ней с жалостью.

– А как здоровье? – спросила она. Анастасия Алексеевна поднесла руку к голове. – Нехорошо… Все что-то

мерещится. Темноты боюсь, одна в квартире оставаться боюсь. Недавно соседи все поразошлись, и от единой

мысли, что я в квартире одна, такой на меня страх нашел, что я вылетела на лестницу, а дверь, не подумавши,

захлопнула. Ключа с собой у меня не было, а замок французский – два часа это я на лестнице в одной блузке

продрожала, пока соседи не подошли. Странные рожи какие-то лезут: раздуваются, ползут из углов. Только и

мысли, что, как сейчас, там, в углу на кофре надуется страшный лиловый старик, повернусь, увижу – так уж лучше

не поворачиваться! А то, как бы в кухне под столом та рожа, вроде скользкой большой лягухи, не затявкала опять:

плюнь на икону, плюнь на икону!… Ничего этого другой раз и нет: я повернусь – кофр пустой, и под столом никого…

а вот навязывается в мысли… что тут будешь делать! Я ведь с детства с темнотой путаюсь. Впервые это ко мне

пришло, когда я еще гимназисточкой была: билась, я помню, раз над арифметической задачей. Знаете, какие

бывают сложные, к концу арифметики… Вдруг это откуда ни возьмись пришло мне в голову попросить, шутки ради,

помочь мне нечистую силу: «Помогите, – говорю, – уж как-нибудь рассчитаюсь!» Только сказала, и так это быстро

уяснилась мне вся задача, а за ней и другая. Ровно занавесочку в мозгу отдернули. Ну, решила и решила. А ночью

вижу около своей кровати огромную рожу и пасть раскрыта: «Дай мне есть», – говорит. Жили мы тогда на самой

окраине Пензы, мать сама пекла хлебы. В этот день как раз испечены были, лежали накрытые полотенцем. Я

отхватила и бросила ему. Утром проснулась и думаю: «Экий противный сон привиделся!» Вдруг слышу, мать кричит:

«Дети, кто хлебы трогал? Не могли ножом отрезать? Обезобразили буханку, и полотенце на полу!» Она ругается, а я

ни жива, ни мертва! Весной причащаться пошла, вдруг кто-то мне ровно бы в самое ухо: «Выплюни, а ну-ка

выплюни!» Дай, думаю, попробую – взяла и выплюнула. Ага, вздрогнули небось?! – Да, вздрогнула, ведь это

кощунство – плюнуть на портрет человека и то непростительно, а Дары – святыня для такого огромного числа

людей! Не понимаю, зачем вы это сделали? Пустая, проходящая мысль – зачем давать ей ход? – А сама не знаю для

чего. Так просто. Тогда все нипочем было – бегаю да хохочу, а вот теперь расхлебываю. Кабы муж другой человек

был, думается мне, и теперь ничего бы не было. Крымская история очень уж нервы поиздергала. Помните, говорили

мы с вами про поручика Дашкова? Я тогда фамилию его вспомнить не могла? Елочка мгновенно выпрямилась, как

струна. – Помню. И что же? Его видели? – Представьте! Как раз ведь толковала, что его никогда не вижу, да тут-то и

увидела! – Как это было? – брови Елочки сдвинулись, и голос прозвучал строго. – Разливала я больным чай, а

санитарки разносили; после ужина это было; взглянула этак вперед, да за дальним столом вдруг вижу – сидит

среди других, в таком же сером халате, что остальные; ну как живой, совсем как живой. – Однако какой же? Одно

из ранений у него было в висок, голова была перевязана. Таким и видели? – Нет, перевязан не был, да только – он.

Помню, след от раны мне в глаза бросился – шел от брови к виску. Кабы не знала я, что убит, подумала бы, что

живой человек. Малость только постарше стал. – Странно! – прошептала Елочка. – Стал старше, зарубцевалась

рана… Не похоже на галлюцинацию. Неужели же не подошли, не заговорили? Не справились в палатном журнале? –

а про себя она подумала: «Ничтожная! Жалкая! Эти клопы на стенах – ее достойные атрибуты». – Анастасия

Алексеевна, отвечайте же мне! – Испугалась я, Елизавета Георгиевна. Помнится, чашку выронила и расколола.

Засуетились санитарки; дежурный врач подошла и спросила, что со мной, а когда я снова взглянула – никого за

столом уже не было. – Ну, а на другой день? – А на другой день я уже не работала – это было в канун расчета.

Мысль Елочки работала лихорадочно быстро: если бы она видела его в один из многих дней, это была бы явная

галлюцинация, но его появление в последний день могло произойти оттого, что ему с этого только дня разрешено

было выйти в столовую. Неужели в самом деле он? Надо сбегать в больницу «Жертв революции» и справиться, не

было ли там на излечении Дашкова. И как будто мимоходом она спросила: – А вы там на каком отделении работали?

– Подождите… Вот и не припомнить… Плоха я стала… На терапевтическом. – Этот случай показывает только одно –

подобные разговоры вам безусловно вредны, – сказала авторитетно Елочка. Раздался стук в дверь, и Анастасия

Алексеевна подошла отворить, Елочка услышала ее восклицание: «Ты? Вот не ждала!» Она обернулась на дверь и

увидела человека, которого там, давно, в Феодосии, ей приходилось видеть ежедневно в часы работы. Она, как

ужаленная, вскочила. Он успел измениться с тех пор: она привыкла видеть его в офицерской форме, а теперь он

был в сером помятом пиджаке; не было прежней выправки, слегка облысели виски, и какое-то выражение гнусности

показалось ей в слегка обрюзгшем лице… Он выглядел теперь почти мещанином. Вот он обвел глазами комнату и

увидел ее. – Кого я вижу? Сестра Муромцева! – и сразу же, быть может под наплывом им самим неосознанных

ассоциаций, что-то прежнее, офицерское, мелькнуло за обликом измочаленного советского служащего: по-

офицерски он выпрямился, подходя к ней, щелкнул каблуками и вытянул по швам руки. Елочка схватила пальто,

брошенное на стуле, и поспешно пошла к двери с гордо поднятой головой… Чтобы она пожала руку предателю

Злобину, который выдавал палачам «чрезвычайки» последних русских героев? Никогда! Этой чести он не

удостоится!… Муж и жена взглянули друг на друга. – Что это она? – спросил он. – А впрочем, понимаю: ты тут

вероятно напевала ей в уши, что я бросил больную жену. Я ведь знаю, ты жалуешься на меня всем и каждому. Она

молчала, несколько сконфуженная. – Мне это, однако, безразлично. Когда она получше к тебе присмотрится, она

сама поймет кое-чего. Вот я принес тебе пятьдесят рублей, – и он выложил на стол деньги. – Спасибо, Миша. Я знаю,

что умереть с голоду ты мне все-таки не дашь, – нескладно пробормотала она. – Налей мне чаю. Устал я, – сказал он

и сел к столу. Она угодливо засуетилась около буфета. Он пил молча и как только отодвинул стакан, тотчас взялся

за фуражку. Она загородила ему дорогу: – Как? Уже уходишь? – А ты чего еще захотела? – усмехнулся он. – Ну, нет,

голубушка: своими разговорами о мертвецах и лягухах ты мне давно весь вкус отбила. Кстати, никакого Дашкова в

больнице Жертв революции на излечении не было, я осведомлялся: при мне просмотрели списки за весь месяц

всего терапевтического отделения. С ума окончательно сходишь, моя дорогуша! Ишь, какие красавчики видятся ей

наяву! Больше я тебе заместительств подыскивать не буду: с тобой недолго в историю замешаться! Елочка между

тем была вся охвачена тревогой: «Неужели жив? От этой мысли можно с ума сойти! Что я должна делать, если

скажут – такой был? Не думать, не думать! Сначала я узнаю. Завтра же сбегаю туда». Но когда на следующий день

она забежала со службы домой, намереваясь тотчас отправиться в справочное больницы, то увидела Анастасию

Алексеевну, ожидавшую ее в передней. – А я к вам… Вы ушли, не простились. Не рассердились ли вы? – как-то

униженно начала она. Елочка отворила ключом дверь своей комнаты и попросила нежданную гостью войти. – Вы

вольны принимать у себя кого вы желаете. Странно было бы, если бы я сердилась. Но, я полагаю, вы поняли почему

я не захотела пожать его руку? – Это я поняла, но и вы поймите, что я не могу не принимать его, если он время от

времени все-таки приносит мне деньги. – Совершенно верно, если вы берете от него деньги, вы не можете не

принимать его. Но я лично нахожу, что брать деньги можно только от человека, к которому питаешь очень большое

уважение. – То, Елизавета Георгиевна, вы! Вы, известно уже, – первый сорт, отборные чувства! А я о себе не

обольщаюсь: второсортная я. Это как в магазине чая пакеты: этот – цейлонский, этот – экстра, а этот –

дешевенький. Высокомерный взгляд Елочки не смягчался. «Как легко она себя принижает. Ее представления о

первом сорте чем-то напоминают мое «похоже». Только я-то не считаю себя ниже Аси, напротив, я совершенно

уверена в высокой пробе моих чувств». Анастасия Алексеевна между тем продолжала: – Я и круга не того, что вы:

мои родители простые лавочники были. Им невесть какой честью показалось, когда я за врача замуж выскочила.

Кабы он кадровый военный был, а не по призыву, мне бы и не видать его, как своих ушей. Зачем я от него деньги

беру? Да ведь я, как-никак, с ним прожила двадцать лет, я его от тифа спасла: сколько около него бодрствовала,

насильно на постели удерживала… А теперь болею я. Мое состояние никуда не годится, он сам говорит. Почему же

не принять помощь? Вот этот… как бишь его? Дашков, поручик – муж осведомлялся – такого на излечении не было;

значит, опять галлюцинации. – Что? Не было? Не было! – голос Елочки оборвался. – А вы зачем рассказывали вашему

мужу? – Почему же не рассказать? Рассказала. – Так, очень хорошо! Вы рассказали, а он отправился наводить

справки, – и молодая Валкирия грозно засверкала глазами. – Ох, уж вижу я, что вы, Елизавета Георгиевна, опять

сердитесь, а вот за что? Ну пошел, спросил; там просмотрели по книгам за текущий месяц и ответили, что такого не

было. Только и всего! – А зачем он осведомлялся? – воскликнула она. – Ведь не зря же пожилой, занятой человек

таскался за сведениями? Безусловно, он имел цель: он хотел снова выследить офицера, который однажды каким-то

чудом ускользнул из его рук. Допустим, ему сообщили бы, что такой человек был, и при нашей невыносимой

системе протоколирования выложили бы тотчас и адрес, и место работы. Что ж было бы дальше – как вы полагаете?

– Да ведь его же не оказалось! Стоит ли толковать? – хныкая, твердила Анастасия Алексеевна. – Да, его не

оказалось, зато гнусность вашего супруга оказалась налицо! Готовность свою к новому предательству он доказал

со всей очевидностью, – яростно обрушивалась Елочка. – И вот что я вам скажу, Анастасия Алексеевна: наши с вами

отношения кончены. Я больше не хочу ни видеть этого человека, ни слышать о нем, а вы, по-видимому, не так уж

редко видитесь. Вы способны передавать ему и наши с вами разговоры… Вы удивительно беспринципны! Нам лучше

прекратить знакомство. – Ох, Елизавета Георгиевна! Легко вам говорить о принципах, вы молоды, здоровы,

квалифицированны, твердо стоите на ногах… А вот были бы в моем положении, не то б запели1 – Всегда буду

говорить то же самое! – Не зарекайтесь! Ну что ж, я пойду! Оттолкнуть человека очень просто – чего проще-то!

Обещали помочь: собирали работенку, жалели, угощали, а чуть раздосадовались – и гоните! И никакой жалости. А

еще мужа моего за жестокость осуждаете, он подобрей вас, как посмотришь. Это ведь уже не в первый раз, что мне

от дома отказывают, все знакомые открестились, – и она всхлипнула. Елочка боролась с собой. – Извините мне мою

горячность, – сказала она наконец, протягивая руку. – Останемся друзьями. Я приготовлю вам работу. Только на

квартиру к вам я больше не пойду. Приходите вы сами. Я буду вас ждать ужинать через неделю в пятницу.

Согласны? – Ну, спасибо вам, миленькая. Не сердитесь, моя красавица. Ведь я одинокая, – и она опять всхлипнула. –

Вы только должны обещать мне не говорить мужу, что мы с вами видимся, – продолжала Елочка – Вот вам крест.

Хотите икону поцелую? – Нет, не надо. И запомните, поручик убит, забудьте все это. Когда Анастасия Алексеевна

наконец вышла, Елочка опустилась на стул и закрыла лицо руками. Больного с такой фамилией не было! Конечно,

не было! Безумно было надеяться. Она – сумасшедшая. Мы о нем говорили, вот ей и померещилось. Мир так пуст! –

Под холодными пальчиками показались слезы. – Что это я? Неужели я еще не разучилась плакать? Перестань,

глупая! Мертвые не воскресают!

Глава семнадцатая

Олег опять начал ходить на службу. Работа и дорога из порта и в порт с бесконечными ожиданиями трамвая

занимали так много времени, что домой он возвращался не раньше семи часов вечера. Стараясь заглушить

безотрадные мысли, он брался за книгу, роясь в библиотеке Надежды Спиридоновны, которая сверх ожидания к

нему благоволила, то есть отвечала более или менее милостиво на его поклон и допускала к заветным шкапам, а

иногда простирала свое благоволение до того, что спрашивала его какова погода? Обедал Олег на работе, в

столовой для служащих, а ужинал вместе с Ниной и Микой по желанию Нины, которая нашла более целесообразным

общее хозяйство. Теперь, когда он мог вносить свой пай, он с радостью согласился на это. Недели через две после

того, как он начал работу, он услышал раз в коридоре голосок Марины, которая, здороваясь с Ниной, чему-то

смеялась. Впрочем, смех ее показался ему несколько искусственным. Как только она прошла к Нине, он поспешно

оделся и вышел из дому. Весь вечер он проходил по городу и только к двенадцати часам, когда, по его расчетам,

Марина уже должна была уйти, вернулся домой. Ни в каком случае он не желал ее видеть, не желал ни близости, ни

объяснений. Он чувствовал, что она и как человек, и как женщина потеряла уважение в его глазах. Не любовь, и

даже не уязвленное самолюбие, а уничтоженный хирургическим ножом ребенок, который мог привязать его к

жизни и отогреть сердце, и сознание, что положение его настолько неустойчиво и опасно, что ему отказала даже

та, которая была им безусловно увлечена, – угнетали его. Ведь она ради близости с ним пошла на измену мужу и

все-таки предпочла нелюбимого старого еврея и операционный стол союзу с ним. «Не думаю, чтобы нашлась в

прежнем Петербурге девушка, которая бы мне отказала! – думал он, вспоминая свое положение в обществе, своих

родителей и себя в офицерской форме. – Но это было тогда! Теперь – все иначе! Оставь надежду навсегда, оттуда

вышедший!» – говорил он себе, перефразируя Данте. Когда Марина пришла в следующий раз, он поступил точно

так же. Нина, конечно, поняла его маневры, хотя не заговаривала с ним об этом; точно так же она ни разу не

упомянула при нем об Асе. «А ведь, по всей вероятности, теперь она нередко видела ее. Очевидно, я не жених и с

точки зрения Нины – не удивительно!» – думал он. Из гордости он не спросил ни разу ни о Марине, ни об Асе и

оставался в мучительной пустоте. Однажды вечером он услышал из своей комнаты, как Нина разучивает романс:

последняя фраза прозвучала, как вопль: «О, одиночество! О, нищета!» Впечатлительность его была теперь

обострена – вскочив с книгой в руке, он стал ходить по комнате, повторяя про себя эту фразу. Мика сидел в это

время над шахматной задачей и довольно грубо крикнул ему: – Да сядьте же вы, наконец! Чего вы в глазах

мелькаете! Олег пристально посмотрел на мальчика и, не сказав ему ни слова, вышел. «Мика, очевидно, в качестве

хозяина комнаты считает себя вправе кричать на меня! – думал он. – Этого еще не хватало при всех прелестях моей

жизни. В первый же выходной день съезжу в Лесное: быть может, хоть там по коммерческой цене найду небольшой

закуток. На это будет уходить половина моей ставки… Ну что ж! Опять сяду на хлеб и брынзу, но зато буду

застрахован от грубостей». В проходной за роялем занималась Нина. Не желая ей мешать, он прошел в кухню, сел

там на окно и взялся за книгу, стараясь успокоить взвинченные нервы. В кухне был только Вячеслав, который, стоя

у примуса, по обыкновению зубрил что-то. Через несколько минут вошла, позевывая, Катюша и, увидев себя в

обществе двух молодых людей, тотчас сочла необходимым уронить платочек. Олег, в которого слишком глубоко

въелось светское воспитание, автоматически сорвался с места и поднял ей платок. «Боже мой, ну и духи! Это тебе

не L’origan и не «Пармская фиалка», – подумал он и уткнулся снова в книгу. Катюша между тем просияла и присела

на табурет, обдумывая следующий ход. – А у меня пол-литра есть! Я бы угостила и сама выпила – одной-то скучно! –

сказала она куда-то в пространство. Оба молодых человека продолжали читать. – В «Октябре» идет «Юность Петра

Виноградова». Вот кабы один из мальчиков хорошеньких сбегал за билетами, я бы, пожалуй, пошла. Ни Олег, ни

Вячеслав не шевелились. – Ишь, какие кавалеры-то нонеча пошли непредупредительные! Уж не самой ли мне

пригласить которого-нибудь? Глаза Олега скользнули по ней с таким выражением, как будто он увидел у своих ног

жабу. Вячеслав оставил книгу. – Эх ты! Постыдилась бы! Комсомольский билет позоришь! Тут, поди, с балеринами

водились, Кшесинскую видывали, а не таких, как ты. Нашла кому предлагаться! Катюша немного как будто

смутилась, но стала отшучиваться, Олег делал вид, что поглощен чтением. «Он меня за великого князя, кажется,

принимает… Вот еще не было печали! А все-таки юноша этот мне положительно нравится, – думал он. – Куда,

однако, деваться. Каждый атакует по своему… вот тоска! Пойти опять шататься по улицам? Пойду. Посмотрю на

наш особняк». Как только он вошел в комнату, чтобы положить книгу, Мика тотчас вскочил и, глядя прямо ему в

глаза, сказал: – Олег Андреевич, извините меня, пожалуйста! Я был груб и очень об этом сожалею. Олег был

приятно поражен. – Я рад, что ты имел мужество признаться, Мика. Я извиняю тебя, но скажи: почему ты так мало

за собой следишь? Ты до сих пор не усвоил самых простых правил поведения, которые я знал в 7 – 8 лет. Несколько

раз я с трудом сдерживал себя, чтобы не вмешаться во время твоих стычек с Ниной. Пойми, что не давая себе труда

быть корректным, ты вредишь в первую очередь самому себе. Пристыженный Мика опустил голову. – Олег

Андреевич, я ведь вас очень уважаю и я, право, же очень рад, что вы с нами живете. С вами и поговорить и в

шахматы поиграть можно. Я сам не знаю, отчего у меня иногда так нескладно получается! А с Ниной… раздражает

она меня и трусостью и суматошностью… Вот и вырывается досада. Не умею я владеть собой. Вы как будто

удивляетесь, а у нас в школе все такие. Я еще из лучших – уверяю вас! Между собой у нас все без церемоний:

толкаются, бранятся, галдят… никто не здоровается, вот как вы – ноги вместе и руки по швам; все этак попросту. Я

все время в этом котле варюсь, вот и делаюсь грубым. Самому другой раз тошно! – Не оправдывайся, Мика; ты не

можешь сказать о себе, что не имеешь понятия о хорошем тоне, ты просто распускаешься. Большевизированный

дворянин… совсем новое явление! В царское время гимназисты были вымуштрованы немногим хуже, чем мы – пажи

и другие кадеты. Вот семинаристы – те уже были тоном ниже. Теперь же школьники имеют вид в лучшем случае

приютских детей, а то так просто шпана. Неужели тебе нравится такая манера говорить и держаться? Мика поднял

голову. – Вы смотрите только на наружную сторону, Олег Андреевич, а я вот думаю, что с моей стороны грешно

быть таким недобрым с Ниной и вами. Придется, видно, каяться отцу Варлааму. – Ну, в это я не вхожу. Это – дело

твоей совести. Но мысли Мики уже повернули в другое русло: – А теперь я смываюсь! – заявил он. – Побегу на каток:



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-15 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: