Глава двадцать четвертая 47 глава




неудача». А неудача действительно подстерегала. Зинаида Глебовна и Леля не сомневались, что если бы жизнь

была «нормальная», и Леля выезжала на балы в прежнем петербургском «свете», она бы уже получила штук десять

предложений и давно была бы замужем. Но в этой новой обстановке знакомства их были слишком

немногочисленны, а постоянные репрессии вырывали и тех немногих кандидатов, которые имелись, как это и

случилось с Валентином Платоновичем. С друзьями соседки Ревекки Леля виделась редко; притом эта евреечка, не

желая ссориться с Зинаидой Глебовной, зорко оберегала Лелю и никогда не оставляла tete a tete со своими

друзьями. Знакомства эти терялись, расстраивались, так как встречи были отрывочны и редки; в последний год

Ревекка вовсе прекратила свои выезды в этот еврейско-армянский деловой «свет», так как людьми, которые

позволяют себе роскошь тратить деньги по ресторанам, заинтересовалось гепеу, и, напуганные арестами в своей

среде, веселые дельцы стали остерегаться кутить. Всего-то на долю Леле перепало два-три выезда. В этой среде ее

аристократизм возбуждал любопытство как оригинальное украшение; пошловатое ухаживание забавляло ее, но она

оказалась достаточно умна, чтобы посмотреть на это сверху вниз, и несколько раз думала, что большую и честную

привязанность мало вероятно встретить в этом кругу, даже если бы встречи возобновились. Таким образом,

конкурентов у Вячеслава не оказалось к моменту, когда состоялось объяснение. – Вот что я хотел вам сказать,

Леля… в прошлый раз еще думал сказать, да прособирался… не так оно просто! Но, потому как я не трус и

прятаться не привык, лучше скажу теперь все: ни одна девушка мне еще никогда так не нравилась. Вы у меня все

сердце обеими руками взяли. Я ведь отлично вижу, что мы с вами разного круга, знаю, что во мне этого вашего

дворянского воспитания нет. А только вы не думайте, что это самое что ни на есть важное: теперь с одними

дворянскими ухватками далеко не уйдешь. Вот я смотрю, вы как челночок, с цепи сорвавшийся: несет вас куда

попало, того и гляди прибьет к чужому берегу. А я человек с установкой, меня не сбить, я иду с жизнью в ногу, у

меня хватка есть, а это теперь всего нужнее. Коли бы мы с вами столковались теперь жить вместе, так равно, как

вы мне, так и я вам во многом бы пригодился. Уж как бы я вас берег и любил, мою кукушечку ненаглядную! Никому

бы не дал в обиду, а тем временем и сам бы у вас кое-чему понаучился. И так бы складно у нас все было! Мы вон с

Олегом Андреевичем почти приятелями соделались. Нина Александровна тоже со мной хороша. Я так думаю, что

никто из ваших сродственников особенно и против-то не был, кроме, может, вашей мамаши да старой генеральши в

черной вуали… ух, злющая! Ну, да ведь не им жить, а вам. Со мной вы сможете быть счастливой, оттого, что очень я

вас полюбил и всеми бы силами во всем для вас старался! Мне верить можно. Девушка молчала, взволнованная и

несколько смущенная. Это было первое в ее жизни предложение. Задушевные ноты в голосе Вячеслава коснулись

ее сердца. Смутно промелькнула мысль, что эта любовь может стать для нее выходом из создавшейся

безнадежности: ему возможно рассказать беду, в которой она запуталась и получить настоящую помощь. Может

быть, он увезет ее куда-нибудь от «них», или пригрозит «им», или придумает другой способ защиты. Она

чувствовала в нем силу характера и помнила, как аттестовал его Олег, а он вряд ли был способен идеализировать

пролетария. Одно только «но»… одно: выдвиженец, рабочий, серый, слишком серый… Во всех деталях личной

жизни он будет слишком примитивен и прост. Как она будет показываться с ним рядом? Ведь ей постоянно

придется стыдиться собственного мужа. Изысканность Олега будет еще больше подчеркивать неловкость ее

спутника. Ася, Нина и Олег, конечно, будут всячески сглаживать ради нее все возможные конфликты и острые углы,

но старшие? Ее мать и Наталья Павловна? Они ждут для нее второго Олега – какой будет удар ее матери, если она

приведет рабочего. А сам этот рабочий? Она уловила ноты пренебрежения и досады, с которыми он упомянул о

старших дамах. Уже теперь! А что же будет дальше? «Я постоянно бываю с мамой дерзка, но мне кажется, я бы не

вынесла, если бы другой кто-нибудь посмел при мне заговорить с мамой тем тоном, который я разрешаю себе. В

глубине души я преклоняюсь перед выдержкой и кротостью мамы. Они ведь друг друга не поймут и не оценят. Это

слишком ясно. Будь я влюблена, я при моем характере с этим, конечно же, не посчиталась бы, но ведь я не

влюблена ни капельки! Если я способна все взвешивать, значит не влюблена! Ради чего же решаться на такой

эксперимент? Что это сулит мне кроме новых трудностей? Венчаться в церкви он не захочет, потащит в загс, да

приведет своих товарищей, которые напьются так, что придется просить Олега выставить их поскорей. Вот что

будет!» – она подняла глаза и встретила взгляд, полный любви. Сколько замирающей тревоги, сколько восхищения

и нежности было в этом взгляде! – Кукушечка моя! – повторил он голосом, полным ласки, и руки его потянулись к

девушке. В кудрявой головке снова мелькнула мысль: «Эта любовь – настоящая, которая может больше и не

встретиться на моем пути. Он готов отдать за меня жизнь, а я взвешиваю, достаточно ли он изящен?» – и ей самой

было больно выговаривать слова отказа: – Спасибо вам, Вячеслав. Я очень тронута. Мне жаль вас огорчать, но… я

вас не люблю, не обижайтесь на меня. Работа в рентгеновском кабинете больницы понемногу налаживалась. Скоро

Леля вошла во все ее детали, и сосущая, мучительная тревога, сопутствовавшая ей каждое утро по дороге на

службу, стала понемногу затихать. Обещанной провокации пока не было. Зато в одно утро в кабинет на носилках

принесли больную женщину в тяжелом состоянии. Лицо ее, почти восковое, показалось Леле очень

интеллигентным. Она быстро взглянула в правый верхний угол «истории болезни», где ставилась статья, и увидела

роковую цифру – 58. Помогая ставить за экран больную, которая от слабости шаталась, Леля незаметно быстро

пожала ей руку. Через несколько минут рентгенолога отозвали из кабинета к главному врачу, а санитарка,

посланная за результатами анализов, еще не вернулась. Леля осталась на минуту одна с больной. – Сестрица! –

заговорила та, озираясь. – Я вижу, вы интеллигентный человек и сердце у вас еще не очерствело. Пожалейте меня,

дорогая: у меня во время обыска отобрали и, очевидно, уничтожили мои стихи, за них и приклеили мне пятьдесят

восьмую. Я кое-что восстановила по памяти уже здесь, в больнице. Возьмите из-под подушки тетрадь – я все жду

случая, с собой таскаю. Тяжело умирать, зная, что все погибнет. Сберегите до лучших дней! Сколько ни говорила

себе Леля, что следует быть осторожней, этот разбитый голос и это лицо настолько ее взволновали, что она тотчас

схватила тетрадку и, юркнув в проявительскую, спрятала ее в ящик со светочувствительными пленками. Ящик этот

был исключительно в ее ведении: открывать его можно было только в темноте, ориентируясь в нем ощупью,

санитарка не имела права его касаться, врач сюда не заглядывал. Ей удалось потом благополучно вынести тетрадь

на груди под джемпером; мысли о провокации она не допускала, но возможность случайной проверки заставляла

тревожно замирать сердце. Дома и у Натальи Павловны она, разумеется, рассказала все. Наградой за перенесенный

страх было для нее то, что Олег пожал ей руку, говоря: – Я знал, что вам будет тяжело в этой обстановке. Будьте

очень осторожны, Елена Львовна. Слова эти растопили тот тонкий ледок, который установился было между ними,

тем не менее, веселость и живость к ней не возвращались. «Мне как-то не уютно стало жить, – думала она. – В

детстве, помню, меня часто спрашивали, почему я печальна, почему не смеюсь? А ведь у меня были все условия для

счастья. Наверно, я уже тогда предчувствовала все, что пришло теперь. Я всегда знала, что Ася счастлива будет, а

я – никогда! Мне страшно, мне все время страшно!»

Глава двадцать первая

«От юности моея мнози борят мя страсти. Но Сам мя заступи и спаси, Спасе мой!» – пели в маленькой церкви

бывшего монашеского подворья, где не было уже ни одного монаха. Мика стоял в конце храма в полутемном углу

около колонны. «Как я люблю это песнопение! Оно как будто для моей грешной души. Кажется, открыты глаза на

многие тайны и задачи жизни необъятны, а я бьюсь, как в сетях! Чего мне не хватает? Хочется скорее начать

большую настоящую работу, которая вела бы к подвигу, а тут эти ежедневные будничные обязанности и эта школа,

которая мне опротивела. Если бы не был закрыт богословский институт – вот куда я бы с радостью бросился по

окончании среднего! Я бы учился день и ночь, чтобы вооружиться на борьбу с атеизмом. Там и атмосфера была

такая, какую я ищу – вся пропитанная высоким напряжением. Но… «мерзость запустения на месте святом»! Скоро,

кажется, совсем не останется ни храмов, ни священников, и все равно им Церковь не одолеть и веру не вытравить.

Мученичество только очищает ее! Как я благодарен теперь отцу Варлааму за его суровость: она оказалась для меня

хорошим уроком. Все наиболее сильные и пламенеющие духом исчезают один за другим; экстаз перебирается за

колючую проволоку, куда скоро попаду и я. Но прежде хочется что-нибудь сделать, чтобы оставить после себя

яркий пламенеющий след, как оставили отец Гурий и отец Варлаам. А как начать? Накалить, наэлектризовать,

спаять еще теснее братство? Но я один из самых младших… Кто станет меня слушать? – «Он еще школьник»,

«Знаете ли, он еще десятиклассник»… Эта кличка опротивела, а время идет, братство тем временем медленно

разваливается. Тонкий девичий голос зазвенел речитативом, придерживаясь одной ноты: «Глас шестый. Подобен: о,

преславная чудесе…» Хор подхватил печальный протяжный напев. «Это Мери! Хорошо она канонаршит. Вот у Мери

жизнь идет, минуя будни, ближе к подвигу. Давно мы не разговаривали… подойду к ней». Как только всенощная

стала подходить к концу, он начал, пробираться вперед. – Испола эти дэспота! – «Стало быть владыка Гавриил

опять здесь», – и едва он это подумал, как увидел в самом темном углу маленькую сухощавую фигуру инока. Это

был высланный из Одессы в Ленинградскую область епископ, который под воскресенье приезжал потихоньку в

храм, так как в области уже не оставалось церквей. Одному Богу было известно, где и на что живет этот

неизвестный мученик. Огепеу настрого запретило ему служить, но братский хор всякий раз из своеобразного

церковного этикета пел «испола эти дэспота», как только замечали в углу храма худощавую фигуру старика в

черной монашеской скуфье. Мика нашел Мери на полутемном клиросе. Она складывала ноты и часослов. Когда они

вышли вместе на паперть, ветер, вздувший лужи среди талого снега в церковном саду, закружил косынкой Мери. –

Хочешь пройтись пешком, поговорим? – спросил Мика, подхватывая конец косынки. – Хочу, только мне опоздать

нельзя: я подаю ужин и читаю в трапезной, – ответила она. – Счастливая ты, Мери! У тебя нет домашних будней,

твои хозяйственные заботы – послушание, как в монастыре, никто тебя не торопит, не журит, не отвлекает от

духовного плана; ты в самом центре церковной жизни. А я иногда чувствую себя совсем в потемках! Нина уперлась

как бык: «Среднее ты должен кончить, я это вправе требовать и требую!» Да я и сам рад бы учиться, но разве это

прежний аттестат зрелости? Бумажонка об окончании школы теперь самая гнусная, она ничего не значит. Половина

нашего класса – безграмотны, и если бы я сам не захотел чему-то выучиться, я был бы таким же. В вуз все равно я

не попаду: распря с комсомолом помимо дворянства. И тем не менее, ради этой бумажонки убивается такая масса

времени. А церкви так нужны люди, столько настоящего, большого дела! Никто так не содействует погрязанию в

быту как домашние! – Будней у каждого довольно, Мика! Это так кажется со стороны при беглом взгляде, что там,

где нас нет, и этих будней нет. Уверяю тебя, что они за каждым плетутся в разном виде. В собственной жизни,

наверно, только ретроспективно можно разглядеть огненную полосу. Я тоже загружена будничными делами и

гораздо больше, чем это было бы дома. Я попала в очень трудное положение, Мика. У нас в общежитии все служат,

кроме меня, и по моей карточке, как лишенка, я не получаю ни сахару, ни масла. Сестра Мария поручила мне все

хозяйство и ставит дело так, что я такой же полноправный член общины, как и все, раз я достойно несу свои

обязанности по дому. Средства считаются общими, и все-таки я всегда остро чувствую, что не имею своей копейки.

Я ни о чем не смею сказать: вот подошвы у меня совсем дырявые, перчаток нет, маме нужно послать хоть сколько-

нибудь… мама без работы и живет в углу… но разве я посмею заикнуться об этом? Такая мелочь, как шпильки себе

в волосы и кусочек мыла в баню, – ведь и это надо купить, а мне не на что. Если бы ты знал, как я стараюсь быть

полезной: я выстаиваю огромные очереди за картошкой и за керосином, я режу овощи, мою котлы и посуду, я почти

не выхожу из кухни. Иногда я начинаю думать, что скоро забуду все, чему выучилась, и отупею. Кончить школу и

попасть в прислуги! Это недостойные мысли, я знаю. Мика, пойми, я не ропщу: мне дана возможность

существовать, меня никто не обижает, меня учат только хорошему – а если бы не братство, то без отца, без матери,

без работы можно и вовсе пропасть. Я не ропщу, но мне очень тяжело. Я часто просыпаюсь утром с чувством тоски

за то, какой мне предстоит день. С мамой я на богослужение шла как на праздник, а теперь я уже устала от служб,

часто и с тоской жду их окончания. И ноги, и голос – все устало. Мне тяжело подыматься к ранней. Вот Катя и Женя

могут сказать: «Я сегодня останусь дома», – а я не смею -надо читать, надо петь, значит – иду. На днях, утром, мне

очень нездоровилось, я охрипла. Я проснулась с мыслью: если б моя мамочка была со мной, она подошла бы и дала

мне выпить теплого молока, – голос Мери оборвался. – Не плачь, Мери! Но ты же обычно такая мужественная! –

пробормотал кое-как Мика. – Я знаю, что это – слабость, но я ведь только с тобой могу говорить. Знаешь, я не очень

высокого мнения о наших общежитских сестрах. Есть в них что-то мещанское: убожество мысли, мелкие счеты,

преувеличенный интерес к еде… А я с моим характером всегда готова вспылить, если мне что-нибудь не нравится.

Сестра Мария одна сдерживает нас всех своим благородством и примером. – Мери, расскажи мне о ней. – Она

окончила Смольный, бывшая придворная дама. Монашество она приняла еще молодой, после гибели мужа на

«Петропавловске». Теперь у нее водянка и она долго не протянет, хотя ей только пятьдесят. Без нее я здесь не

останусь ни одного дня, я уже решила. Здесь тотчас все развалится, распри начнутся… – Ну, это еще неизвестно,

что будет. Не допустим, чтобы развалилось. А к Ольге Никитичне ты уехать не хочешь? – А наша жилплощадь? Ведь

мы тогда навсегда потеряем ее. Пока я здесь прописана, еще есть какая-то надежда, что мама и папа вернутся

сюда. А если я уеду – кончено! Комнату по теперешним порядкам у нас отберут, и тогда всю жизнь скитаться по

чужим углам. Мама ни за что не хочет, чтоб так случилось. На меня уже раз соседка донесла, что я не живу и не

отапливаю. Удалось кое-как замять, но мне необходимо появляться на нашей квартире хотя бы раза два в неделю. В

тот день, когда мамочку выпустили, у нее было только двенадцать часов на сборы; пока она нашла меня, еще

меньше осталось. К тому же она только что узнала про Петю и была в очень тяжелом душевном состоянии. Когда

мы пришли с ней на нашу квартиру, мы не могли говорить о делах, а проплакали почти до вечера. Собиралась мама

наспех за двадцать минут. Она спрашивала меня, почему я оказалась на Конной, и я должна была рассказать о

слесаре и как ты предостерег меня. Мама очень жалела, что сама не может тебя поблагодарить, а меня заставила

дать ей слово, что я останусь у сестры Марии, пока ее и папы нет. Но из-за этого доноса приходится бегать домой.

Стараюсь делать это днем, топлю печь и шумлю побольше, чтобы старуха слышала, а убегаю потихоньку – пусть

думает, что я спать легла. И все-таки все время боюсь нового доноса. Я совсем запутываюсь в своих трудностях.

Они уже стояли на лестнице, и, говоря это, она нажимала кнопку звонка. Сестра Мария усадила Мику ужинать:

общая трапеза в строгом молчании, при чтении житий святых, постные блюда и своеобразная обстановка всегда

привлекали воображение Мики. Читала Мери, и читала стоя; он несколько раз вспоминал, что она устала, с тревогой

смотрел на сосредоточенное лицо, освещенное маленькой свечечкой, прилепленной к аналою. После всех, в уже

опустевшей трапезной, села есть она сама и указала ему на табурет около себя. – Я тебе не успела рассказать еще

о папе, – начала она. – В последнее время он получил разрешение выходить за зону оцепления – это нужно по роду

его работы. Ему выдали пропуск на право свободного хождения, ну, а там, в поселке за зоной, живет одна наша

знакомая, которая была в том же лагере и кончила срок. Деваться ей некуда, и она осталась пока там. Папа иногда

заходит к ней между работой. Она поит его чаем и дает читать газеты. Об этом по почте, конечно, нельзя было

писать, но эта дама приезжала сюда и пришла ко мне с письмом от папы. Хорошо, что тогда только что продался

буфет и я могла отдать ей всю выручку, чтобы она покупала папе что-нибудь из еды и витаминов. У папочки цинга.

Мы сговорились, что я к ней приеду, чтобы потихоньку повидать папу, но… Мери остановилась, и щеки ее

порозовели. – У тебя денег нет? Так ведь? Надо раздобыть. Я тебе помогу. Надо опять снести что-нибудь в

комиссионный. Я тоже могу продать мои книги или коньки, я не мальчик, чтобы забавляться. А вот эти десять

рублей пусть будут тебе на мелочи. – Мика, нет, нет! Я не возьму. Это нельзя. – Если ты не возьмешь – мы не друзья

и больше я никогда не приду к тебе. Ты отлично знаешь, как я глубоко уважаю твою мать, вообще – вашу семью…

Мы с тобой встретились на пути к Христу… мы – будущие иноки… между нами не должно быть… этикета. – Я не

знаю, буду ли я инокиней, Мика. У меня это еще не решено. Жаль, что мы с тобой не можем стать студентами

богословского института – вот где мы пригодились бы! А иночество… Я люблю монастыри: тихие кельи, птицы,

«стоны-звоны-перезвоны, стоны-звоны, вздохи, сны… стены вымазаны белым, мать-игуменья велела…» Люблю

уставное пение, старые книги с застежками, монашескую одежду, поклоны… А быть инокиней в миру… это уже

совсем не то. Никакой поэзии. – Окружающая обстановка тут ни при чем – дело в идеалах подвижничества и в

готовности человека. А лес вокруг или шумный город, не все ли равно. В десятом веке – лес и звери, в двадцатом –

враждебные люди и шумный город. В наше время еще интересней, потому что опасней. – Ты думаешь? – Убежден. –

А ты уже решил принять иночество? – В принципе – да. Но обетов еще не давал. Знаешь, мне отрадно думать, что

меня не отягчает никакая собственность: какой ненужный груз – поместье, земли! А вот невозможность полезной

деятельности угнетает. Меня всегда привлекало литературное поприще поэта или корреспондента, но в наших

условиях эта деятельность слишком обесцвечивается: я не желаю испекать по стандарту статьи, которые в

качестве пустой породы наполняют две трети наших газет или писать хвалебные оды Сталину. Если же я начну

говорить то, что назревает в моем мозгу, мне попросту зажмут рот. На моих литературных способностях следует

поставить крест. А между тем это единственный вид деятельности, который меня привлекает среди задач, не

связанных с задачами Церкви, – и Мика жестом непризнанного поэта отвел себе со лба волосы. – Да, Мика: почти

все дороги перед нами закрыты. А слышал ты, что мощи Александра Невского увезены из лавры по приказу

правительства и будут выставлены, говорят, напоказ в Эрмитаже? У нас все были очень потрясены этим: сестра

Мария даже плакала, и по всему храму шепот пробежал, когда это стало известно в церкви, за всенощной. Он

нахмурился. – Никакое кощунство не властно над святыней! Поруганные иконы засияют еще большим светом, а

преследуемые люди очистятся в горниле страданий. Не огорчайся, Мери, ни за мать, ни за отца, ни за нашу

святыню, – и он положил свою руку на руку девушки. – Смотри, какая у тебя рука маленькая по сравнению с моей,

мизинец совсем крошечный. – Не смотри, пожалуйста, на мои руки. Это они черные от картофельной и морковной

шелухи. Это не отмывается. – Пустяки. Ты похожа на монахиню в этой косынке. Может быть, нам с тобой уже не

придется носить такую одежду. Это не значит, однако, что мы с тобой не будем настоящими иноками. Вошли Катя и

Женя и своим появленьем прервали перешептыванье инока с инокиней. Мика выпустил руку, на которой

разглядывал темные полоски от морковной шелухи и размеры мизинца, и встал, прощаясь. Через несколько дней он

снова звонил в квартиру на Конной. – Я за тобой. Ты готова? Вот тебе 50 рублей с продажи моих коньков, а это тебе

присылает Нина полакомиться в поезде. Где твой чемодан? – Я не беру чемодана: сестра Мария говорит, что в таком

месте это сразу обратит внимание гепеу, поймут, что приезжая. А вот с такими сетками ходят везде. Гепеу не

должно знать, что у папы нелегальное свидание. – Конечно нельзя допустить, чтобы тебя выследили. Знаешь,

возьми с собой жбанчик из под керосина: я помню кто-то рассказывал, что это лучший способ иметь на улице вид

местной жительницы. Иди скорей за благословением к сестре Марии, и едем. Прощаясь в поезде, Мери сказала: – Я

очень волнуюсь, Мика. Боюсь осложнений с гепеу и свиданья с папой тоже боюсь: мне придется ему сообщить про

Петю. В письме через ту даму я написала, что мама выслана, а про Петю не решилась, пробовала и рвала! – Ну-ну,

не трусь! – внушительно сказал Мика, но не решился потрепать ее по плечу, как потрепал бы Петю. – Мика, ты мой

самый лучший друг! Дал бы Бог и мне когда-нибудь выручить тебя. Молись, чтобы все обошлось благополучно. Он

мял в руках шапку. – Я так и сделаю. Обещаю: записочку в алтарь подам. А ты тоже помолись за меня грешного.

Рядом у окна вагона стоял высокий незнакомый человек, по типу артист, немного подвыпивший. Привлеченный

несколько необычными словами, которыми юноша прощался с девушкой, он, не долго думая, брякнул: – «Мои грехи

в твоих святых молитвах, Офелия, о, нимфа, помяни!» Мика и Мери, красные как раки, отпрянули друг от друга.

Мика, нахлобучив шапку, выскочил из вагона; однако через несколько минут, набравшись храбрости, он снова

подошел к окну, но сконфуженная Офелия не появилась за стеклом. Дома тем временем разговор шел о нем: – Как я

рада тебя видеть! Садись, Марина, я сегодня одна, выпей со мной чаю, – говорила Нина подруге. Марина скинула с

плеч отливавшую серебром чернобурку и села. – А Мика где же? Опять в церкви? Всенощная должна бы уже

кончиться. – На этот раз не в церкви. Провожает на вокзале барышню, -и Нина улыбнулась. – Да что ты! Ну, значит,

начинается! Расскажи, Нина, мне интересно! – Да, собственно говоря, ничего еще не «начинается». Он по-прежнему

воображает себя монахом, и пока незаметно, чтобы изменился в этом отношении. – А что же означают эти проводы?

– А это очень трагическая история, – и Нина рассказала о семье Валуевых. – Мика очень хлопотал, продавал свои

коньки и книги, чтобы помочь ей уехать, – закончила она. – Наверно, влюблен! Стал бы он хлопотать, если бы был

равнодушен. Хорошенькая? – Умное, интеллигентное личико; чтобы особенно красива -не сказала бы.

Предосудительного между ними во всяком случае нет ничего. Она тоже монахиня, – и Нина засмеялась. – А как

теперь твои отношения с Микой? – По пустякам мы часто сцепляемся, и он дерзит по своей привычке, но ведет себя

во многих отношениях замечательно. Церковная среда безусловно внесла свое положительное влияние. Этой

современной разболтанности, которая уже начинала в нем замечаться, теперь не осталось и следа. Никогда рубля

не попросит себе на удовольствие, даже в кино не бывает, безропотно ходит в старой куртке, неприхотлив в еде, не

курит, сам прибирает свою постель и свою комнату. Стычки наши все больше по вопросу о школе, которую он

возненавидел и не хочет кончать. Я его отчасти понимаю: педагоги очень мало интеллигентные, их даже сравнить

нельзя с теми, какие бывали у нас. Преподавание ведется бездарно, дисциплины никакой. А на вуз надежды нет. У

Мики позади несколько поколений с высшим образованием, ему так легко все дается, и что же? Идти на завод,

чтобы стать токарем или фрезеровщиком? От этой мысли; меня отчаяние берет. Ведь у меня теперь кроме него

никого нет, целый день о нем мысли. Но Марина думала уже не о Мике, одна нота в словах Нины всецело завладела

ее вниманием. – Нина, ты не должна жить в такой пустоте, без романа. Тебе непременно надо опять увлечься, иначе

ты затоскуешь. Уже прошел год, довольно траура, – сказала Марина. – Нет, Марина, романов у меня больше не

будет. Да и что значит «надо увлечься»? Это хорошо, когда приходит стихийно, подымается из глубины нашего

существа, а искусственно насаженное – уже не то… Я очень тяжело пережила эту вторую потерю и свою вину.

Теперь все во мне словно выхолощено. Душа сказала veto. – А ты не внушай себе. Еще рано доживать века, как

старухе – в тридцать пять лет! Попробуй встряхнуться. Я тебя познакомлю с очень интересным человеком. – Нет,

дорогая, не хочу. В этот раз не выйдет. Не будем даже говорить. Рассказывай лучше о себе. Как здоровье Моисея

Гершелевича? Лицо Марины стало серьезно. – Я очень боюсь, Нина, что у него рак. За этот месяц он потерял в весе

пять килограммов. А теперь лечащий врач послал его на консультацию в онкологический. Завтра его будет

осматривать сам Петров, и тогда все решится. Он страшно мнителен, как и все евреи, и теперь места себе не

находит. – Боже мой, какой ужас! Только бы не это! Бедный Моисей Гершелевич! – воскликнула Нина. – Скажи:

бедная Марина! Если бы ты могла вообразить, как он меня изводит! Он стал ревнив и раздражителен до

чудовищных размеров. Все не так, я во всем виновата, что бы я ни состряпала – ему все не по вкусу. Доктор велел

есть фрукты, а ведь их достать теперь нелегко. Я по всему городу гоняюсь и всякий раз виновата, если не найду

таких груш, как он хочет. Он стал теперь уставать, по вечерам выходить не хочет – сиди с ним! Сейчас уходила к

тебе со скандалом. Недавно приревновал меня к сослуживцу, который поцеловал мне руку. Даже в кино одну не

пускает. – Марина, это так понятно! Он старше тебя, а ты красива, всегда везде пользовалась успехом. Понятно, что

он неспокоен, особенно сейчас, когда ему тяжело равняться на тебя, притом он, конечно, видит твое равнодушие.

Ему теперь многое можно извинить. Угроза рака! Ведь это пережить нелегко! Ты должна быть поласковей к нему

это время. – Ах, брось, пожалуйста! Ты всегда заступаешься. Сколько он попил моей крови – знаю я одна. То же

самое и теперь: не хочет понять… каждый вечер ко мне в постель… А я не могу, пойми, Нина, не могу… он мне

физически стал противен. Я молода, здорова… раковый не может не возбудить отвращения. Подумать не могу, что

мне предстоит уход. Не смотри на меня с укором, лучше поставь себя на мое место и пойми. – Нет, Марина, не

понимаю! Когда погиб мой Дмитрий, как я тосковала, что не была рядом, не могла облегчить, ухаживать… Я бы все

сделала. Я даже вообразить себе не могу брезгливости в этом случае. – Сравнила! Дмитрий – молодой офицер,

красавец, в которого ты была влюблена до потери сознания, а этот! – Какая уж тут красота – перед смертью!

Неужели ты не можешь из такта или сострадания побороть, скрыть свое отвращение? От смерти не уйдешь, придет

и твой час! – У тебя всегда виновата я. Будь уверена, что, если б болел Олег, мое отношение было бы другое. – Не

знаю. Пожалуй, что не уверена. Вот Ася – в ее отношении я не сомневаюсь. – Расскажи лучше про их ребенка, каков

он? – Ах, душонок! Ему сейчас десятый месяц, уже ходить пробует; здоровенький, розовый, ручки в перетяжках,

реснички длинные, загнутые. Очаровательно хохочет, ко всем идет на руки, даже меня знает. – Воображаю, как

обожает его Олег! – Его все обожают, бабушка – и та глаз не сводит, а она особенной чувствительностью не

отличается. Марина взглянула на свои изящные часики. – Ну, я с тобой прощаюсь: пора готовить фруктовые соки, а



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-15 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: