вы остаетесь ночью на своей постели!» В прежнем обществе за такой фразой последовала бы дуэль! А здесь она
вовсе не считается оскорбительной. Это опрокидывает понятия, в которых мы воспитаны, например,
неприкосновенность девушки, при которой не должно произноситься ни одно смелое слово и недоступность
которой нельзя безнаказанно взять под сомнение. Но вот ирония судьбы: пропадать-то по ночам мне не с кем! Я,
может быть, и нравлюсь, но мне самой еще никто не понравился, я еще не могу перемешаться и перезнакомиться.
Оказывается, я еще вовсе не так испорчена, как думала. По секрету скажу тебе, что мне все-таки очень хочется
любви и счастья, прежде чем я умру от этой самой чахотки или… сгину где-то очень далеко… Еще несколько лет, и
я превращусь в такую же злую старую деву, как твоя любимая Елизавета Георгиевна, которую я, кстати сказать,
терпеть не могу. Ну, да поживем – увидим! Я вспоминаю здесь всех вас гораздо чаще, чем могла предполагать. Я
тебя ведь очень люблю, дорогая Ася, и недавно у меня был случай убедиться, что это не пустые слова. Твоя Леля».
«Дорогая Мимозочка! – писала она во втором письме. – Мне здесь осталось всего неделя – скоро увидимся! Здоровье
мое сейчас гораздо лучше. Я начала гулять и научилась распевать залихватские песни. Но уединенных ночных
прогулок по-прежнему избегаю, настолько еще сильна во мне старая мамина закваска. Не могу сказать, чтобы в
здешнем, так называемом новом обществе меня заинтересовал кто-нибудь, нет! Но я немножко
акклиматизировалась и попривыкла: не так уж страшно и даже довольно весело! Здесь посвежело и на высоких
горах уже выпал снег, но среди дня еще очень тепло и можно бегать в одном платье. Вчера приехала новая партия,
и утром за столиком у меня оказался новый сосед, интереснее прочих – и собой, и разговором. Он вызвался поучить
меня игре в волейбол. Бегу сейчас на площадку. Целую тебя и твоего чудного пупса, напомни ему о крестной маме.
Леля». Когда поезд, пыхтя, приблизился к перрону и сестры увидели друг друга через окно вагона в сумраке
зимнего утра, обе почувствовали себя на несколько минут счастливыми, так же беззаботно и цельно, как это бывало
в детстве. – Стригунчик, родная моя! Девочка ненаглядная! Поправилась, похорошела, загорела! Ну, слава Богу! –
твердила Зинаида Глебовна с полными слез глазами, обнимая дочь. С вокзала поехали прямо к Наталье Павловне,
где всю компанию ждали к утреннему кофе, у мадам уже было приготовлено удивительное печенье. Славчик был
мил необыкновенно, он не забыл свою крестную, называл ее «тетя Леля» и ухватился маленькой лапкой за ее
платье. Она посадила его к себе на колени и стала зацеловывать загривок и шейку по принятому ею обыкновению. –
Ты не бойся, Ася, у меня закрытая форма, я не бациллярная, – вдруг сказала она, что-то припомнив. Ася возмутилась
до глубины души, доказывая, что у нее и в мыслях не было. Мать и француженка не забыли осведомиться,
приобрела ли Леля поклонников на волейбольной площадке и в салоне. Леля невольно улыбнулась, вспомнив
грубоватых вихрастых парней с потными руками – типики эти никак не могли быть сопоставлены с силуэтами,
рисовавшимися ее матери, которая невольно припоминала своих партнеров по теннису и верховой езде. И Леля
предпочла не вдаваться в подробности, чтобы не разочаровывать мать. Как остро чувствовалось что-то исконно
родное, свое в этих людях, в их манере говорить, в их настроенности, в их привычках! Ни бесцеремонности, всегда
так задевавшей ее, ни этого странного фырканья, которое так сбивает с толку, ни внезапных обид с надутым
молчанием, которое принято в пролетарской среде… Безусловная, естественная корректность, которая уже вошла в
плоть и кровь, имеет такую огромную прелесть! Только в такой атмосфере чувствуешь себя застрахованной от
всяких неосторожных прикосновений. Она в первый раз произвела переоценку ценностей; и теперь наслаждалась,
как рыба, попавшая с песчаного берега в родную стихию. Понадобилось шесть недель провести в чужой среде,
чтобы оценить эту! Но где-то в глубине сердца уже шевелился страх: узнал ли «он», что она вернулась? Неужели
узнал и снова вызовет? Страх этот примешивал чувство горечи к каждому светлому впечатлению. «Какая я была
счастливая, пока не было в моей жизни этого! Но я тогда недооценивала своего счастья!» – думала девушка, пробуя
замечательное «milles feuilles» и мешая ложечкой кофе в севрской чашке. Когда кончили пить кофе и перемыли
посуду, Ася увела Лелю в свою спальню, чтобы поболтать вдвоем. Тут только Леля рассказала самую интересную и
сенсационную новость: у нее появился поклонник! – Ходил за мной следом: куда я, туда и он! Глаз не спускал!
Гуляли, в волейбол играли, в салоне сидели вместе, фокусы на картах мне показывал, смешил меня… – И в любви
уже признался? – спросила Ася. – Намеки делал, а при прощании просил разрешения продлить знакомство и
записал мой адрес. Он приехал за десять дней до моего отъезда и в Ленинград вернется только к Новому году. Я…
знаешь, Ася, он мне понравился! Я вся сейчас точно из электричества – это со мной в первый раз! При прощании он
мне сказал, что еще ни одна девушка на него не производила такого впечатления и что во мне удивительно
пленительное сочетание скромности и эксцентричности, грусти и жадности к жизни. Это подмечено тонко, не
правда ли? – А кто он, Леля? – Фамилия его Корсунский, а зовут Геннадий Викторович, он полурусский-полуармянин,
отец его – крупный политработник, только об этом ты пока не говори ни маме, ни Наталье Павловне. Санаторий
этот для работников гепеу, но он не агент большого дома – он имеет какое-то отношение к искусству, мы только
вскользь коснулись этой темы, и я не совсем поняла… Конечно, Геннадий этот – не нашего круга, но применить к
нему мамино любимое «du простой» все-таки нельзя: если в нем мало черточек и ухваток типично дворянских, то и
плебейского мало. Взгляды его, конечно, совсем другие, чем, например, у Олега, но мне нравится в нем кипение
жизни, что-то победительное, жизнерадостное. Я не люблю мужчин, которые в миноре, надломленного достаточно
во мне самой. Ася взглянула на нее, следуя течению собственных мыслей. – Я так хочу, чтобы и ты была счастлива,
Леля! – сказала Ася, и обе одновременно припомнили, как в детстве отказывались вместе от сладкого, если у одной
из двух болел живот. – Счастье не ко всем так приходит, как пришло к тебе, Ася. Такого у меня не будет, а кусочек
счастья, может быть, перехвачу и я. Не порти только себе то, что у тебя есть, беспокойством за меня. Расскажи как
твоя музыка? – Играла на зачете мазурку Шопена, но неудачно. – Глупости! Не поверю. Ты всегда собой недовольна,
сколько бы не получала похвал и пятерок. – Пианист сам себе самый строгий и верный судья. Уж поверь мне, Леля.
Завтра иду к профессору на обычный просмотр моих успехов. Буду играть опять Шопена и органную фугу Баха, от
которой я без ума. Уже заранее волнуюсь. У него каждое замечание открывает новые красоты в произведении.
Знаешь, он надеется, что все-таки наступит момент, когда он сумеет протащить меня в консерваторию в свой класс.
Радостный щебет внезапно прервала печальная нота: – Полковник Дидерихс заключен в лагерь. Его жена сама
сообщила это бабушке в воскресенье у обедни. Удар по больному месту! Последствие визитов в кабинет № 13!
Скрыть от Аси душевное волнение было делом почти безнадежным! – Я не ожидала, что так взволную тебя, Леля!
Прости. Ты там, у моря, отвыкла от наших печальных новостей. Я тоже стараюсь не думать. Знаешь, я, как страус,
не смотрю на опасность, чтобы она меня не увидела. Эта политика страуса не соответствовала привычкам Олега и
Натальи Павловны. В семье никто кроме Аси не разделял ее. Наталья Павловна не могла забыть разговора с
полковником и пожелала во что бы то ни стало выпытать у Лели не проболталась ли она кому-нибудь, кто мог
явиться передаточной инстанцией. Это необходимо было установить, чтобы предостеречь девочку на будущее. На
другой день после возвращения Лели, Наталья Павловна позвала ее в свою комнату и задала вопрос совершенно
прямо, воспользовавшись случаем, что ни Аси, ни мадам дома не было. Она была уверена, что получит ответ вроде
ответа Аси или в худшем случае признание в неосторожности при разговоре с соседями. Не получая ответа вовсе,
она оглянулась на девушку и увидела полные слез глаза и дрожавшие губы… Тайна, по-видимому, была более
удручающего свойства! – Говори мне сейчас же все, – сказала Наталья Павловна с тем самообладанием, которое ей
не изменяло никогда. Леля прижалась лицом к коленями Натальи Павловны, и худенькие плечи ее начали
вздрагивать. – Говори, дитя, – повторила Наталья Павловна. – Олег Андреевич знает все. Пусть он расскажет, – едва
смогла пролепетать между жалобными всхлипываниями Леля. Наталья Павловна тотчас кликнула Олега, который
был оставлен на этот час в качестве няньки при своем сыне и штудировал газету, сидя около детской кроватки.
Олег объяснил все дело без комментариев, но в заключение прибавил: – Позволю себе заметить, что не могу
считать Елену Львовну слишком виновной: устоять в такой обстановке нелегко! Прошу вас извинить ей вполне
понятный в молодой девушке недостаток героизма. Елена Львовна как только могла старалась выгородить и меня,
и Асю. Наталья Павловна молчала, видимо глубоко пораженная. – Перестань плакать, крошка! Я не собираюсь тебя
упрекать. Ты попала в когти тигров, – сказала она наконец и провела рукой по кудрям девушки. – Выйди и
успокойся. Мать твоя ничего не должна знать. Когда Леля послушно и безмолвно вышла, Наталья Павловна в
полуоборот головы взглянула на своего зятя, слегка закусив губы и полузакрыв веки, и этот немой взгляд вместе с
бескровной бледностью лучше слов объяснили ему ее ужас. – Олег Андреевич, что же это? Мы не на краю бездны –
мы уже летим в нее. Как спасти этого ребенка? – спросила она. – Ее надо спасать одновременно и от предательства,
и от репрессии, и я пока не вижу способа, – сказал Олег. – Заявить на себя? Но моя явка ничем Елену Львовну, по-
видимому, не выручит. Этот подлец выбрал ее своим орудием против целого ряда лиц: Надежда Спиридоновна,
Дидерихс, Нина Александровна, а может быть и другие, о которых мы не знаем. – Олег Андреевич, такая явка – не
выход. Она поставит нас всех, в том числе и Лелю, в положение самое катастрофическое. Об этом даже думать не
смейте. Изящным жестом она поднесла к виску худую руку с двумя перстнями. – Вы – глубоко верующая, Наталья
Павловна. Вы знаете, где искать утешение и поддержку, и в этом я могу вам позавидовать, – сказал Олег, желаю
ободрить старую даму. Она ответила не сразу: – Бог в последнее время суров ко мне. Мои молитвы не доходят. Я,
очевидно, большая грешница. И жестом отпустила его, точно аудиенцию заканчивала. На другой день незадолго до
обеда Славчик, заливаясь звонким смехом бегал по бывшей гостиной, а молодая мать ловила его, повторяя: – Гуси-
лебеди домой, серый волк под горой! Мадам заглянула в гостиную и расплылась в умиленной улыбке. Наталья
Павловна только рукой махнула. Олег, возвращаясь со службы, еще в передней услышал смех жены и ребенка. Как
только он вошел в гостиную, оба устремились к нему навстречу. В обычае было подхватить на руки сынишку,
поднять его вверх на протянутых руках, а потом поцеловать в мягкую шейку и поставить на пол; после этого точно
так же поступить с женой, которая стояла обычно рядом, ожидая очереди. Но он ее не поднял в этот раз, и
шаловливый блеск тотчас потух в ее глазах, которые сразу напомнили ему глаза испуганной газели. – Что с тобой,
милый? Случилось что-нибудь? – Ася, меня уволили сегодня. Я ожидал, что это будет. Я держался только благодаря
Рабиновичу, который желал иметь около себя толкового человека. А эти дураки уже давно подкапывались под
меня; ну и докопались, как только представился благоприятный момент: Рабинович отсутствует уже третий месяц,
всем известно, что он безнадежен. На его месте уже сидит другой, который лебезит перед партийной верхушкой:
нашел нужным спихнуть меня по знаку дирижерской палочки. Газеты науськивают… Каждый день та или иная
статья по поводу «белогвардейского охвостья». Ты понимаешь серьезность положения, Ася? – Пустяки, милый!
Может быть, все к лучшему: ты найдешь другую работу, где будешь меньше уставать – я ведь отлично вижу, что ты
не досыпаешь и переутомляешься. Я пока наберу уроков, а вещей, которые можно продать, у нас еще целая куча –
все эти бронзовые статуэтки и фарфоровые вазы нам вовсе не нужны, пожалуйста, не беспокойся! – Я именно таких
слов ждал, зная твое сердце, Ася! Но рассуждаешь ты еще совсем по-детски. Я уволен как политически
неблагонадежный – это ведь волчий паспорт. Я помню, как трудно было устроиться на это место, а теперь будет
еще труднее. Притом теперь выселяют из города в массовом порядке всех неблагонадежных. Меня могут
пристегнуть к этому числу тем легче, если я в такой момент не буду состоять на государственной службе: тотчас
отнесут к нетрудовому элементу. – У тебя, Олег, брови почти срослись над переносицей. Славчик, посмотри, какая у
папы морщинка! Влезай к папе на колени и давай сюда ручку – надо скорей ее разгладить. Нам не страшен серый
волк, серый волк, серый волк! Когда Наталья Павловна узнала о новом осложнении, она тотчас потребовала Олега к
себе, так как пожелала узнать, в какой связи по его мнению событие это стояло с визитами Лели к следователю.
Олег был убежден, что связи нет. – Поверьте, Наталья Павловна, увольнение с работы и возможная высылка за
черту города направлены против меня как против Казаринова: я, так сказать, один из легиона тех, которые в общем
порядке подлежат этим гуманным мероприятиям. Это резвятся местные власти – жакты и райкомы, руководствуясь
общими инструкциями свыше. По отношению к князю Дашкову мероприятия исходили бы непосредственно от гепеу
и носили бы не сколько иной характер. Он не нашел нужным договаривать, какой именно – все и так было понятно.
В эту ночь Олег почти не спал: он ясно видел, что попал в положение человека, у которого выбивают из под ног
почву. Угроза высылки за черту города становилась слишком реальна, возможность содержать семью ставилась под
сомнение, при одной мысли об этом желчь и злоба душили его. – Не нужно мне ни титула, ни состояния. Я готов
жить своим трудом. Но эта вечная угроза, вечная травля хоть кого изведут! – думал он. – Ася еще настолько дитя,
что не отдает себе отчета в нашем положении. Он обернулся, чтобы полюбоваться ресницами, опущенными на
нежные щеки, и увидел, что она осторожно приподымается и встает, неслышно ступая босыми ногами; вот она
оглянулась на него, как будто желая удостовериться, что он за ней не наблюдает. Он в тот же момент закрыл глаза.
Она прокралась к зеркальному шкафу и пролезла за его стенку в угол, который он прикрывал собой. Прошло минут
пять… десять… Она не подавала и признака жизни. «Что за диво! Что она делает там? Она простудится в одной
рубашке, босиком…» – думал он и, потеряв терпение, окликнул ее по имени. Она тотчас выскочила с самым
растерянным и виноватым видом, словно застигнутая на месте преступления. – Что ты там делаешь, Ася? Она
молчала. – Ответь, пожалуйста. – сказал он строго. – Зачем тебе это знать? Ничего плохого, ты понимаешь сам.
Взгляни за шкаф – там никого нет. Он усмехнулся. – В этом я не сомневаюсь! Я не так глуп. Раньше свет
перевернется, чем ты спрячешь в своей спальне мужчину. Тем не менее, знать я все-таки желаю. Она потупилась. –
Молилась. И закрыла лицо руками. Секунда тишины, и его мысль уже потянулась к веревке, оставшейся в кармане.
Но Ася отдернула ладони и быстрым шепотом стала объяснять: – Среди дня у меня нет возможности. Я почти не
остаюсь в комнате одна. Только, если я проснусь на рассвете, я могу иногда… – Ты словно оправдываешься, Ася! А
разве я тебя виню? Прости меня за мою нескромность. И он поцеловал озябшую ручку. Ася присела на край кровати.
– А ты почему не спишь, милый? Неужели уже семь часов? Подожди вставать. Сегодня тебе торопиться некуда. Я
принесу тебе в постель кофе. Я хочу, чтобы ты отдохнул. – Что ты, голубка! Разве я позволю себе так
благодушествовать? Кофе в постель! В моей жизни это было только однажды, когда я приехал к маме с фронта…
Сегодня я с утра еду в порт за расчетом, а потом на поиски нового места. В манеже сейчас руководит верховой
ездой Оболенский, он обещал попытаться устроить меня. Надежды мало, но я хочу испробовать каждый самый
небольшой шанс. Нельзя допустить, чтобы в жакт поступило сведение, что я безработный. Они могут… Она закрыла
ему рот рукой, а потом приникла к его груди. – Мама! – зазвенел детский голос, и невольно они отпрянули друг от
друга. Проснувшийся Славчик встал в своей кроватке, держась обеими ручонками за решетку. Щечки его со сна
разгорелись, а большие карие глаза с выражением светлой и наивной радости смотрели на отца и мать из под
растрепанных кудряшек. – Проснулся, мой птенчик, снегирь мой! – воскликнула Ася и, выскочив босыми ногами из
кровати, бросилась к ребенку и перетащила его на свою кровать, словно кошка котенка. Началась общая возня и
смех. Часы с амурчиками и веночками пробили восемь. Олег спохватился. – С вами тут чего доброго о всех делах
забудешь! Довольно! Чур, первый занимаю ванную. В столовой абажур, низко спущенный над затканной скатертью,
серебряный кофейник, дорогой фарфор и старая дама с обликом маркизы напоминали дворянскую усадьбу
прошлого века и, казалось, призраки ссылки и нужды не властны разрушить этого очарования! Олег снова и снова
удивлялся мужеству Натальи Павловны, которая ни единым словом не выражала тревоги по поводу его
сокращения; тема эта мелькнула только издали, когда тотчас после чаю Ася сказала бабушке: – Я бегу в
музыкальную школу: там в классе ансамбля можно достать иногда заработок за аккомпанемент виолончелистам и
скрипачам. В обычное время ребенок по утрам оставался на попечении: Аси, так как француженка уходила за
покупками, а Наталью Павловну оберегали от возни со Славчиком; именно то, что Ася так решительно подкидывала
ребенка бабушке, указывало на необычность положения. Подавая жене пальто, Олег увидел у нее судок,
прикрытый крышкой и бумажный промасленный пакет. – Что ты это с собой тащишь? – спросил он с удивлением. –
Мне надо забежать сначала на чердак, – таинственно ответила она. – Видел ты серую кошечку, которая ютилась у
нас на лестнице? Она в последнее время ходила беременная, а потом пропала. Я едва разыскала ее на чердаке. У
нее теперь котята, а ее никто не кормит. Надо ей снести подкрепление, – и одевая берет, прибавила: – мне
передавали, что молодой Хрычко ловит и вешает кошек на нашем дворе. Надо ему объяснить, что нельзя делать
такие вещи. – С Эдуардом лучше не связываться: словами тут не поможешь, – сказала Олег. Ася нахмурилась. – Но
нельзя же оставаться безразличными к таким вещам! Кому-то вмешаться надо: слишком жалко животных. Я
поговорю тогда со старшим Хрычко, он совсем незлой: он ласкает и нашу Ладу, и кошку курсанта, я это давно
заметила. Если бы он не пил, то был бы совсем хороший человек. – Еще бы! – усмехнулся Олег. – С Хрычко я лучше
поговорю сам, а этот пакет оставь, перчатки перепачкаешь. – Нет, нет! Надо отнести теперь же: кисанька совсем
обессилела, худая, как скелет! – и она выскочила на лестницу. Он удержал ее за локоть: – Бегать по чердакам ты
находишь время, а гулять с сыном не успеваешь и рубашки мне опять не накрахмалила. – Попроси мадам: она тебе
не откажет, и сделает гораздо лучше, чем я. Забежать на чердак – пять минут времени, а это может спасти жизнь
животному. Нельзя ставить на одну плоскость вопрос щегольства и вопрос жизни! – и умчалась. Он взялся в свою
очередь за пальто, чувствуя прилив уже знакомой досады. «Нельзя воспринимать окружающее сквозь призму
одного только сострадания!» – Но тут же сказал себе: «А впрочем я счастьем своим обязан, по-видимому, не столько
своей наружности, сколько именно ее состраданию. Не лестно, но факт». Спускаясь с лестницы, он уже
представлял себе корпуса незнакомых заводов и холодные проходные, по которым ему опять суждено скитаться, за
проходными – серые и скучные канцелярии и папки анкет с опостылевшими вопросами вроде: «Чем занимались
родители вашей жены до Октябрьской революции?» или: «Ваша должность и звание в Белой армии?» Все это надо
заполнять и вручать неприветливому, уже заранее ощетинившемуся служащему за канцелярским столом – жалкому
прислужнику отдела кадров – сторожевого пса при грозном огепеу. Все это, очевидно, неизбежные атрибуты
пролетарской диктатуры и созданы они как будто со специальной целью добить в человеке последние остатки
жизнерадостности и энергии.
Глава двадцать шестая
Нина и Марина подымались по лестнице в квартиру на Моховой. Щеки им нащипал мороз, отчего обе казались
моложе и свежее, но глаза были заплаканы и у той, и у другой. – Сейчас согреемся горячим чаем, ноги у меня
совсем застыли, – сказала Нина, открывая ключом дверь. И как только они вошли в комнату, Нина усадила Марину
на диване и заботливо прикрыла ее пледом. – Отдыхай, пока я накрою на стол и заварю чай. Жаль, что у меня
нетоплено, но я решительно не успеваю возиться с печкой. Я тебя сегодня не отпущу, ночевать будешь у меня: я
ведь знаю, что такое возвращаться с кладбища в опустевший дом. Через четверть часа она придвинула к дивану
маленький стол и стала наливать чай. – Не представляю себе теперь моей жизни! – уныло сказала Марина,
намазывая хлеб. – Не отчаивайся, дорогая! Первые дни всегда кажется, что нет выхода и неизбежна катастрофа, а
потом понемногу силы откуда-то берутся, и снова цепляешься за жизнь. Неужели не сумеешь себя прокормить?
Фамилия теперь тебе не помешает: это на наших дворянских именах проклятие, а ты уже не Драгомирова, а
Рабинович, поступишь опять в регистратуру или в канцелярию… Кроме того, у тебя вещей много, можно «загнать»
часы или чернобурку. – Я боюсь, что многие вещи мне не отдадут. – Кто не отдаст? Как так?! – Его сестры. Если бы
ты знала, что за особы эти жидовочки, особенно младшая, Сара. Пока Моисей Гершелевич был жив, обе перед ним
на задних лапках танцевали. Да и как не танцевать? На курорт всегда за его счет ездили, ребенок у старшей за
счет Моисея Гершелевича в пионерлагерь отправлялся и английскому языку учился – все почему-то Моисей обязан
был им устраивать! Воображаю, как обе злились, когда видели, сколько его денег уходит на мои наряды! Однако
волей-неволей молчали; ну а в последнее время обнаглели до такой степени, что я при одной мысли о встрече с
ними домой возвращаться не хочу. – С тобой живет, кажется, только младшая? – Вот в младшей-то и все зло!
Сарочка просто фурия: старая дева, безобразная, рыжая, в веснушках, завидует моей наружности и туалетам, сама
одеваться не умеет: в вещах видит только деньги, а вкуса никакого. «Этот мех – валюта! Эти перчатки, по крайней
мере, сторублевые!» – только, бывало, от нее и слышу! – Пусть говорит, что хочет, но ведь не воровка же она, чтобы
присвоить твою собственность! То, что дарил тебе муж – твое неоспоримо. – Воровка не воровка, а интересы мои
ущемить сумеет. Ты не представляешь себе ее наглости! На днях в моем присутствии говорит с сестрой по
телефону и заявляет ей: «Моя русь присмирела, морду держит вниз». Это обо мне! – Что?! – воскликнула Нина и
ударила по столу. – И ты не дала ей по физиономии? Ты стерпела? – Ты знаешь, я трусиха, и потом… у постели
умирающего!… – Вот это правда. Но какая, однако, наглость! – Вот теперь видишь, а мне с ней жить придется! Пока
Моисей был жив, она не смела подкусывать, ну а теперь вознаградит себя за все годы. – Тебе надо изолироваться
от нее, хозяйничай отдельно, а дверь в ее комнату заколоти. – Нина, какую дверь, в какую комнату? Она требует
себе ту большую, в которой жили мы с Моисеем, а меня предполагает выселить в соседнюю, в проходную. Я тебе
говорю: она мне житья не даст. – Постой, постой, почему? На каком основании? И разве большая комната не имеет
отдельного выхода? – Не имеет, а права на эту комнату у Сарочки есть. Тут все напортила практичность еврейская:
когда два года тому назад Сарочка эта свалилась к нам на голову из своего Бердичева, Моисей оформил большую
комнату на ее имя, так как ставка ее была ниже и выходило выгодней с оплатой, ну а платил, конечно, сам, – и
жили мы себе спокойно в большой комнате; ну а теперь она кричит на меня: «Пусть переезжает в проходную,
большая комната принадлежит по закону мне!» Придется ютиться кое-как, а Сара будет ходить мимо в любую
минуту. – Да что ты! Печально. Пожалуй, и в самом деле ничего нельзя сделать. – Конечно, ничего. А как она меня
третировала в последние дни жизни Моисея! Она заметила, что я с больным теряюсь и не умею… Проходит, бывало,
мимо и бросает мне: «Загляни хоть на минутку к супругу, верная жена!» – Тебе, Марина, не надо было уступать ей
свои обязанности: теперь у них негодование против тебя отчасти справедливое, ты им сама против себя оружие в
руки дала. – Поверь, что если б я просиживала напролет все ночи, было бы нисколько не лучше! И разве мало мне
досталось забот за эти месяцы? Я тебе, кажется, еще не рассказывала: ведь накануне его смерти, в пятницу, я
осталась с ним одна на весь вечер. Врач еще заранее предупредил, что Моисей, может быть, и суток не проживет, а
Сарочка все-таки ушла и оставила меня одну. Я сидела в соседней комнате, вдруг он начал стонать, и в эту как раз
минуту зашевелилась гардина у двери в переднюю. Отчего-то я вообразила, что это Смерть вошла и вот проходит
мимо меня к нему… Я вся похолодела, забралась с ногами на диван и дрожу: как нарочно я одна, в квартире пусто,
зажжена только тусклая лампочка, а я боюсь встать, чтобы включить люстру. Он окликает: «Марина, ты здесь?
Подойди!» А я молчу, боюсь выдать свое присутствие, шевельнуться боюсь… «Она тут, она меня заденет», – думаю,
и, кажется, волосы шевелятся на голове. Так просидела я час или больше… только когда Сарочка зазвенела ключом
в передней, я решилась вскочить и бросилась ей навстречу; как только другой, живой человек оказался рядом,
сразу стало не так страшно. Я знаю, я виновата, что не подошла, не упрекай – я сама знаю, и это уже не поправить!
– Она вытерла глаза. – Теперь они затевают семейный суд, – продолжала она после минуты молчания, – соберется
вся их родня, и старый дядюшка, новый Соломон, явится разбирать, кому какую комнату и какие вещи. Вот еще
удовольствие – являться в качестве подсудимой на еврейский кагал! – Не отказывайся, Марина! Являться ты,
конечно, не обязана, но этим ты проявишь уважение к их семье. Почем знать? Может быть, этот «Соломон»
рассудит по справедливости. Мне кажется, что вещами тебя не обидят: они не такие люди… вся беда в комнате! –
Нина, тебе не кажется иногда, что все это только тяжелый-тяжелый сон, что в одно утро ты проснешься и увидишь
снова счастливую радостную жизнь вокруг себя, своих родителей живыми, анфилады комнат вместо этих грязных
коммунальных углов и все чему пришел конец в восемнадцатом году? – Я спою тебе один романс, – сказала,
вставая, Нина, – это Римского-Корсакова. Она подошла к роялю, зябко кутаясь в старый вязаный шарф, и, не
подымая запыленной крыши и не открывая нот, взяла несколько аккордов и запела: О, если б ты могла хоть на
единый миг Забыть свою печаль, забыть свои невзгоды! О, если бы я твой увидеть мог бы лик, Каким я знал его в
счастливейшие годы! И вдруг остановилась и, не снимая рук с клавишей, приникла к роялю головой: – О, если бы и я
могла хоть во сне, на минуту, перенестись в нашу гостиную в Черемухах… окна в сад, свечи на рояле, соловьиное
пение, Дмитрий и наш влюбленный шепот… Ну, не плачь, Марина, не плачь! Не ты одна… у всех горе. Если тебе в
самом деле станет невыносимо с твоей Сарочкой – забирай вещи и переселяйся ко мне. Мы обе одиноки – станем
жить как две сестры, друг о друге заботиться… Они бросились друг другу в объятия. – Приедешь? Ну вот и хорошо!
Послышался стук в дверь и голос Аннушки: – Лександровна! Выдь на кухню, тебя дворник ожидает! Не муж, не-е!
Другой, Гриша. Бумага у него до тебя какая-то. Нина насторожилась: – Что такое? Какая бумага? Вот подумай
только, Марина: я так издергана, что от слов «дворник» и «бумага» пугаюсь, сама не зная чего! Извини, я на