большая, глубокая, умная! А я – какая жалкая, ветреная, пустая!» Это же я говорю себе и сейчас. Твои слова дали
мне понять очень многое! И обе подумали: «Слышит ли нас он? Видит ли нас в эту минуту?» Но синий сумрак не
открывал потустороннего. На рассвете Асю вывело из забытья прикосновение руки, и когда она подняла голову, то
увидела перед собой Елочку с чашкой какао и сухариками; Елочка была уже в пальто и шляпе. – Не возражай
ничего. При мне сейчас же съешь и выпей – я тороплюсь на работу. Славчика я одела и накормила, собак уже
вывела. Ну, ешь же, – и она поставила чашку на столик у постели. Ася бросилась ей на шею: – Ты придешь ко мне
сегодня же? Придешь? Ты не оставишь меня одну? Уходя, Елочка подумала: «Вот когда, наконец, я становлюсь
незаменимой и единственной! Дорогой ценой досталось мне это место, но теперь никто уже не займет его!» Она
поняла также, что Ася несколько овладела собой и, по-видимому, именно их ночной разговор помог ей в этом.
Глава одиннадцатая
У Мики в этот день было свидание с сестрой. За те «уступки», которых сумел добиться от Нины следователь, она
получила это свидание не через решетку, а в углу общей комнаты у окна. Волосы у Нины были обриты, голова
перевязана, обтянутые скулы исхудалого лица, черные круги под глазами и тюремный халат изменили ее до
неузнаваемости. Она казалась старше лет на двадцать. У Мики захватило дыхание, когда он увидел эту тень
прежней Нины. – Ну, прощай, Мика, – сказала она. – Мне дали семь лет лагеря. Не думаю, чтобы я смогла это
вынести. Жизнь мне сохранена только за то, что я подписала бумагу, в которой говорится, будто бы Олег –
активный враг советской власти и сам признавался мне, что состоит в контрреволюционной организации. Я,
конечно, знаю, что его и без моих показаний все равно бы пристукнули, и все-таки мне тяжело! Уже вторую ночь я
вижу во сне княгиню Софью Николаевну. Устоять перед их угрозами и побоями почти невозможно… Леля Нелидова
тоже что-то подписала… – Нина, так это правда, что бьют? Тебя били? – Вот смотри: все зубы выбиты! Я так
вымотана, так обессилена. Допросы без перерыва по двое суток, руки в синяках. Следователь уверяет, будто бы
меня, как артистку, используют для концертов и самодеятельности, а тяжелые работы меня минуют… Я этому
плохо верю, да и радость небольшая петь этим Скуратовым! Я хотела тебе сказать: теперь моя опека над тобой
волей-неволей кончается; ты сам будешь вершить свою судьбу – смотри: будь осторожен, не попадись в их когти! –
Нина, разве ты сама на собственной судьбе не видишь, что всегда только страшится – участь слишком жалкая! Если
бы ты не отошла от веры, у тебя, может быть, нашлись бы силы и противостоять, ты вся была бы одушевленней,
крепче… А ты и теперь меня призываешь только к осторожности! – Я согласна, Мика, что произвожу впечатление
самое жалкое, но ты не обвиняй меня, Мика, все-таки не обвиняй! – Я не обвиняю! Что ты, Нина. Били… – И еще одна
просьба: не говори Асе, что я подписала эту бумагу, а Егору Власовичу, Аннушке и Марине расскажи все начистоту.
Вещи продавай, если будет трудно; распоряжайся всем, как хочешь. А за меня молись как за грешницу, если не
разучился еще молиться! Перекрестить хочешь? Ну, перекрести. Дай поцелую эти лягушачьи глаза, такие мне
родные. Я не плачу – ты видишь, у меня слез уже нет. Молчи. К нам подходят. Выйдя из стен тюремного здания и
сбегая вниз по лестнице, он расстегнул ворот куртки, чтобы нащупать крест под рубашкой и сжать его. – Господи,
яви Свою помощь и силу! И это здесь, в России, в бывшем Петербурге, могут происходить такие вещи! Истязают
женщину, чтобы вынудить у нее заведомо лживые показания! Да чего стоят тогда вся эта коммунистическая
мораль и все эти обещанья счастливой жизни, которая нас будто бы ждет по окончании пятилетки? У меня в голове
словно наковальня. Я, кажется, готов попрать и отбросить все мои христианские настроения и планы на жизнь и
ринутся в политическую борьбу. Нет, не всегда можно и следует прощать; таких мерзавцев, как этот следователь,
прощать нельзя! Ветер с моря дул в лицо вместе с мокрым снегом и свистел всю дорогу, пока он мчался на квартиру
Аси. «Смерть или лагерь… Господи, будь милостив, пронеси мимо наших уст хоть эту чашу!» После суровой
отповеди Елочки, ринувшись вниз, он остановился в подъезде, словно сведенный судорогой. – Жди милосердия! Как
же! Мы раньше переоколеем все, чем дождемся ответа хоть на одну молитву! Жестоко, до неприличия жестоко, –
произнес он почему-то вслух, скандируя слова. Он словно грозил кому-то. Участь Нины казалась ему трагичней
участи Олега. Нину ждало все самое худшее: укоры совести, разбитое тело, непосильно тяжелые условия
существования. Разве не легче просто умереть?! Нина так исхудала, что вся стала какая-то маленькая…
Зашибленная, с перевязанной головой, она чем-то напоминала ему перевязанного Барбоску, у которого болят зубы:
открытка, которая в детстве часто встречалась ему в старорежимных альбомах и вызывала в нем настолько
сильную жалость к собачке, что он избегал смотреть на эту открытку, желая покончить с ненужной
чувствительностью. «Я тоже виноват и буду мучиться своей виной не меньше, чем она своей, теперь, когда уже
ничем не могу помочь! Ей нелегкая досталась задача тащить и воспитывать меня с четырех лет, а я всегда только
мучил ее непослушанием, издевками и всякими фокусами и штучками. Она так рано овдовела, а когда полюбила, я
и тут затравил ее… Как мы все порочны и как глубоко несчастны, а я к тому же все еще не христианин – я не могу
произнести: Господи, да будет воля Твоя! Я кощунствую! Да, это было кощунство – то, что я позволил себе в
подъезде! Михаил Александрович, вы набор всевозможных пакостей! Можете о себе не обольщаться!» – и тут же
попал в объятия милиционера. – Гражданин, вы зачем переходите улицу в недозволенном месте? Платите штраф! –
Отстаньте! Денег у меня при себе нет. Хотите тащить в отделение – пожалуй, тащите. Мне все равно. – Вы как мне
отвечаете, гражданин? Как это так вам все равно? – А так, что мою сестру в тюрьме пытали, а теперь отправляют в
лагерь ни в чем не виноватую и больную. Ясно вам? Милиционер махнул рукой: – Проходите, гражданин, и в другой
раз будьте внимательней. Мика проводил его несколько ошалелым взглядом. «Вот так штука! Дошло! Не ожидал,
признаться!» Его заранее раздражала та реакция, которая – он это знал – последует в кухне в ответ на
катастрофические известия. «Они промолчать не сумеют! Сейчас же пристанут с расспросами и начнут ахать и
охать, еще завоют чего доброго! Такт-то ведь за редким исключением достояние того как раз воспитания, против
которого я всегда бунтовал, находя в нем то фальшь, то условности, то принуждение. Бунтовал, а когда, бывало, в
ком-либо из окружающих этого самого такта не хватает, сейчас расчухаю и сам же первый злюсь. Я ж говорю –
набор пакостей!» Реакция и в самом деле оказалась именно та, которую он ожидал: – Нинушка, дитятко ты мое!
Краса ненаглядная! Изведут тебя окаянные лиходеи! Мало, что мужей твоих, сперва одного, а после и другого,
ухлопали, теперича и саму порешат! Вовсе у их ни стыда ни совести! – голосила Аннушка, подперев рукой щеку.
Приятельница – прачка – скорбно кивала головой, одновременно и сочувствуя, и одобряя способ причитания.
Дворник молчал, но по его морщинистому лицу медленно катились слезы, а сжимавшая костыль рука дрожала. –
Молчи, Анна! – выговорил он наконец глухо. – Касатку нашу теперь не вернуть, а у меня от причитанья твоего
сердце заходит. Малость повремени. Подикось покличь Мику – договориться бы с ним, в какой день справить
службы Божии. – Как же! Олега-то Андреевича и отпеть и помянуть надобно! – и Аннушка засеменила к двери: –
Мика! Выдь, родной! Муженек мой тебя спрашивает. – Слушаю вас, Егор Власович! – рапортовал Мика, появляясь на
пороге кухни. – Поди сюды. Чего хоронишься-то? – медленно заговорил дворник и притянул молодого человека за
рукав. – Мы в твоем горе тебе не чужие, сам знаешь. Оно бы отпеть следовало, да заочно земле предать Олега
Андреевича, и молебен бы за здравие болящей и скорбящей рабы Божией Нины отслужить, не мешкая. Договорись с
Дашковой, Ксенией, да Марину Сергеевну извести. – Сделаю, я сам о том же думал, – кивнул Мика. Аннушка
перебила: – Микушка, а что же девонька тая – подружка Асенькина, – которую по нашему же делу взяли, что она?
Неужто и ее к высшей? Ведь ей, почитай, не больше двадцати годочков? – О Елене Львовне мне ничего не известно.
Они осведомляют только по поводу самых близких. Вот Вячеслав вернется – спросим, – ответил Мика. Когда
Вячеслав вошел, то пересек кухню, не говоря ни слова; и так же молча взялся за скобку своей двери. Мика и
дворник проводили его взглядами, и вопросы замерли у них на губах, но Аннушка не утерпела: – Ну, чего узнал?
Говори! Неужто на смерть? Вячеслав помедлил, как будто с силами собирался, а потом, швыряя фуражку на
кофорок Надежды Спиридоновны, ответил: – Загубили девчонку! Аннушка ахнула, дворник выпучил глаза, а Мика
спросил: – А просьба о помиловании? – Подано, да ведь меньше десяти лет не дадут, коли присуждена к высшей, – и
скрылся за дверью своей комнаты. Все помолчали. – Совсем, видать, извелся. Лица на ем нет. Почитай, невеста она
ему, – сказала сострадательная Аннушка, но Мика не пожелал касаться таких деликатных тем; к тому же
отношения Вячеслава и Лели были для него такой же загадкой, как и для остальных. После нескольких минут
колебания он постучал в неприветливую дверь. – Можно к тебе? Я хотел узнать, когда ответ из Москвы ожидается?
– Следователь сказал: дней через десять, – ответил Вячеслав. – А свидания тебе не удалось добиться? – Свидание
дадут, если выйдет помилование, а пока остается только ждать. Притом я не знаю, с кем захочет она иметь
свидание: дают только один раз с одним лицом – может быть, предпочтет Ксению Всеволодовну. Но Мика и тут не
задал вопроса. По-видимому, Вячеслав оценил эту деликатность – он взял руку Мики и крепко пожал. – Ты, Мика,
знаешь: я Нину Александровну и уважаю и люблю. Душевный она человек! И с Олегом Андреевичем мы, почитай
что, друзьями были. Мне их судьба сердце переворачивает. Мика молчал, боясь, чтобы голос не выдал его
душевного волнения, которое он считал недостойным мужчины. – А как твои дела по партийной линии? – только
через несколько минут спросил он, задушив слезы и овладев собой. – Скверно – вычистили! Я, по правде говоря, не
ожидал. Все припомнили, одно к одному свели: и неудачную речь в защиту профессора, и заступничество за
швейцара, и хлопоты за Нелидову, и поездку в Лугу с детьми. За это больше, чем за Нелидову взгрели. И откуда
пронюхали? Предместком очень уж вредный; я швырнул ему в морду свой партбилет! Ну да я восстановлюсь. Я
было на стройку в Комсомольск уже подрядился, да придется, видно, прежде в Москву ехать: добьюсь там
пересмотра. В Москве рассудят по справедливости: за меня вся моя жизнь! Но в интонации его были ноты
подавленности. – Ты надеешься еще найти справедливость? Смотри, как бы и тебе не приклеили пятьдесят восьмую
с каким-нибудь из ее бесчисленных параграфов. – Меня этим не запугаешь, а всем молчать тоже нельзя. Товарищ
Ягода не на высоте и набрал себе в штаты недостойных лиц, а в первичных организациях у нас завелись
шкурничество и бюрократизм. Это все толково изложить надо и вскрыть нарыв на теле нашей партии! Сейчас мне
ничего на ум не идет, а вот как выйдет решение с Еленой Львовной, тотчас примусь за дела. – Вячеслав говорил как
будто с трудом, через силу выговаривая. – Я думаю – помилуют, – сказал Мика, не зная как лучше выразить
сочувствие. – Хочу так думать, но уверен быть не могу, – все с той же интонацией ответил Вячеслав. Подошла
Аннушка. – Идите оба к столу, чаю выпейте. Шутка ли: с вечера не евши ни тот, ни другой. Нинушка, моя голубушка,
уезжая в Лугу, наказывала: пригляди за моим Микой ненаглядным. Должен ты теперь меня слушать: я тебе вместо
бабки. Дворник уже держал блюдечко на пяти пальцах и поднес было к губам, да поставил обратно: – Как живая
она у меня перед глазами, – глухой голос старика дрогнул. – Да не такая, вишь, какой в последние годы была, а
подросточком с косами. Помнишь, Аннушка, болел я в Черемухах легкими, и она сама кажинное утро «кофий по-
венски» с барского стола мне приносила; войдет с подносом и встанет, а глазки так и светятся. Помнишь ты, как
стали ее верховой езде учить – я за повод лошадь веду, а она мне: «Не отходи, Егор!» – да прямо в волосы мне,
бывало, вцепится рученькой своей. Покойный барин изволили раз подарить ей ослика и кабриолетик; изобиделся я:
нетто это порядок, говорю, нельзя никак в конюшенную пустить этакую тварь! Лошадь – животное благородное и
такого суседства не потерпит… – Но Аннушка перебила повествование мужа: – Я в те дни мою Нинушку жаворонком
звала: голосок у нее уже тогда звонкий был, да пела-то недолго – как убили Дмитрия Андреевича, так и вовсе
примолкла, сердечная. Я ей: что же ты песни свои забыла, Нинушка? А она мне: пела-пела пташечка и затихла,
знало сердце радости и забыло! А потом, как прикончили старого барина… Мика вскочил: – Я пойду, Анна
Тимофеевна! Я слушать все это… Мне… Поброжу немного по улице… Так лучше будет. На лестнице он столкнулся с
Мариной, которая взбегала через ступеньку. – Что? – спросила она, останавливаясь и тяжело дыша. Он минуту
помедлил, язык ему не повиновался. – Поднимитесь к нам… Аннушка вам все скажет… Она испуганно схватила его
за руку. Не глядя ей в глаза, он вырвал руку и сбежал вниз. Была только одна душа, с которой ему хотелось сегодня
говорить; взаимопонимание между ними уже было достигнуто, и задушевность становилась потребностью. Едва он
выбрался на улицу, ноги сами вынесли его на Конную. – Что с тобой? – спросила Мери, едва лишь открыла ему
дверь. Сесть в ее маленькой комнате можно было только на кровать; пахло лампадным маслом, ладаном и немного
сосновой веткой, которая была заткнута за икону Скоропослушницы. Она была в черном – старом школьном платье,
уже заплатанном, волосы гладко зачесаны в косу; она была не из тех, что прихорашиваются: губы ее еще не знали
помады, она не душилась, не пудрилась. На столике у кровати рядом с творениями Ефрема Сирина лежал томик ее
любимого Достоевского. Тут же просфора, вынутая за упокой брата. И казалось, возвышенная и серьезная
атмосфера храма занесена сюда и отсвечивает даже в ее лице и взгляде. «Херувимские» кладут свою печать на
лица! Он стал рассказывать, заранее зная, что ее реакция будет такая именно, какая нужна ему, – иная, чем у всех
тех, с кем он сталкивался сегодня утром. – Я сейчас с тоски не знаю, куда мне деваться! Дома Аннушка причитает и
плачет, хоть уши затыкай. Как преступницу – на семь лет каторги! В том виде, в каком она сейчас, ей этого не
перенести, а ведь она заменяла мне мать – я это слишком поздно понял! – он вдруг приник лбом к рукам девушки…
– Мери, я грешник, я сейчас кощунствовал омерзительно, безобразно! Когда я узнал, что ее пытали, меня такое
разобрало отчаяние! Если бы ты только слышала, что я говорил в подъезде у Аси! Мне кажется сейчас, что борьба
политическая принесла бы, может быть, больше плодов и больше удовлетворения, чем все наши бдения и работа
над собой! Я способен повернуть на все сто восемьдесят градусов! – Сохрани тебя Бог, Мика! Политические партии
– омут! В них все строится на многоглаголании и обмане, на убийствах и мести! Слова-то у них у всех хороши – у
наших коммунистов даже лучше, чем у других, а что на деле – вот мы теперь видим! Царствие Божие внутри нас, не
забывай! – Она положила руку на его голову и смотрела на него серьезно и озабоченно, как врач на больного. –
Старайся быть благостным, Мика. Нам – христианам – дано великое счастье обновлять душу в Таинстве
Причащения. Если ты раскаиваешься и сознаешь свою вину, кощунство твое с тебя снимется. А за Нину
Александровну мы теперь должны молиться, не отчаянием нашим мы ей поможем. Почем знать? Может быть,
великое испытание это послано ей, чтобы разбудить в ней веру и тягу к духовному. Знаешь, я сейчас все время
около умирающей: меня приставили к сестре Марии, даже с клироса ради этого сняли. Сестра Мария ждет кончины,
как перехода в иное существование, и уже забрасывает взгляд по ту сторону. Она недавно видела во сне, как будто
к ней в грудь вошло Солнце… А вчера – я слышу – она тихо напевает ирмос: «Бога человекам невозможно видети…»
Она переживает что-то высокое. – Нина уже давно потеряла веру! – печально сказал Мика. И после минуты
молчания воскликнул: – Как допускает европейский христианский мир такие гонения на русскую интеллигенцию и
русскую Церковь? Вот Россия всегда приходила на помощь и грекам, и болгарам, и сербам, и Кипру, а когда гибнем
мы, никто пальцем не шевельнет! Эта гордая холодная Англия только радуется, когда та или иная великая нация
терпит катастрофу. Но Россия опять восстанет назло им всем! Ее еще в пятнадцатом веке сравнивали с фениксом,
который возрождается из своего же пепла. – Да, Мика, и спасет Россию Церковь! Не эти несчастные белогвардейцы,
которым не на кого опереться и которых скоро пересажают всех до последнего, не левые и не правые, а именно
Церковь! Я чувствую, что вросла в Церковь органически: атмосфера храма, иконы, свечи, пение, церковная среда –
все это со мной уже сроднилось. Это не значит, что я не вижу недостатков в церковной среде, но когда болеешь
душой, преданность становится еще сильнее! Только в церковной среде в нашу жизнь может войти
подвижничество. Как безмерно я благодарна маме, которая приоткрыла передо мной этот мир. В школьные годы
мне случалось досадовать на маму за нескончаемость требований и запретов, теперь только я поняла, чем я ей
обязана. Она не побоялась привить нам то, что преследуется как одиозное, а сама всегда так мужественно
принимает удар за ударом! – Я готов целовать подол ее платья! – воскликнул Мика пылко. – Ты вот говоришь о
политической борьбе, – опять начала Мери. – Древние христиане погребали одного за другим своих лучших
последователей и пресвитеров, но за оружие брались только как воины в армии. Христианин при любой власти
обязан быть самым лучшим гражданином. Ты помнишь, что ответил святой Севастьян императору Максимиану,
когда тот заподозрил в нем тайного заговорщика? Когда я в пятнадцать лет читала о святом Севастьяне, я думала:
вот идеал мужчины! Это был блестящий римский офицер, один из начальников дворцовой кордегардии, а умер как
мученик. – Святого Севастьяна ты не встретишь, Мери, будь уверена. Святой – один на несколько миллионов! –
сказал Мика, почему-то задетый за живое ее словами. – Конечно, не встречу, а если б встретила, он, наверно, нашел
бы подругу более достойную, чем я. Конечно, не встречу, но я могу в другом увидеть те черты, которые мне так
нравятся, пусть в зародыше, в потенциале. Я помогла бы ему усовершенствовать себя и свой христианский путь, а
он помог бы мне, чтобы вместе приблизиться к идеалу. В этом виде мне кажется прекрасным христианский брак.
«Да, – подумал Мика, – мы уже взрослые теперь. Ее ждет замужняя жизнь, и, может быть, скоро. Любовь такой
девушки – большая опора. Это тебе не Ксения Дашкова или Леля Нелидова – две куклы с очаровательными
личиками и восковыми руками, но пустоголовые. Обе только на грешные мысли наводят. А Мери встанет рядом как
равная, мыслящая и сильная! Кого полюбит она?» – Знаешь, Мика, на днях меня вызывали в красный уголок, и там
какой-то корреспондент имел со мной серьезную беседу. – По поводу чего же? – А вот зачем я, молодая девушка,
окончившая десятилетку, пою на клиросе и гублю себя в церковной среде. Перед вами, говорит, огромное поле
деятельности. Мы дадим вам службу, а может быть, и путевку в вуз; порвите только с этими ханжами и
мракобесами; напишите статейку в виде письма в «Комсомольскую правду», что вы порываете с Церковью, так как
окончательно разочаровались в религии и ее последователях, и начните новую жизнь. Я, говорит, помогу вам
составить статью и замолвлю за вас словечко в предстоящей паспортизации. Я, разумеется, отказалась. Я отлично
понимаю, что компрометирую себя и зарабатываю себе понемногу лагерь, но уж таков мой путь: я только в Церкви
вижу свои задачи и только от Церкви жду вселенского света! Мика крепко сжал ее руку… – И я. Не бойся, Мери, не
бойся ничего! Жизнь, несмотря на все ужасы, преинтересная штука: разве не любопытно, что нам доведется
сделать? Разве не весело бороться и умирать? Энергия опять накипает во мне так, что в груди тесно!
Подвижничество, сказала ты, а я говорю – мученичество! Слышишь, жизнь, мы не боимся твоих ударов, а напротив,
заранее радуемся им! Из нынешних будущие – мы! Лампадка одна горела и дрожащим отблеском освещала кроткий
лик Казанской Богоматери; сидя на табурете около больной, Мери пристально всматривалась в ее лицо. «"Бога
человекам невозможно видети…" Вот эта улыбка, которая появляется иногда на ее губах… я бы хотела на всю
жизнь запомнить улыбку человека, который уже видит потустороннее! Чем была бы сейчас моя жизнь без Церкви?
Я разлучена с родителями… Дома у меня нет… Учиться я не могу… Я под угрозой лишения паспорта… Все мои
задачи и все радости – только в Церкви! И любовь ждет меня тоже в Церкви, где ценят в человеке веру и волю, а не
проходящую красоту. Как говорится в молитвах перед Причастием? "Божественное Тело и освещает мя, и питает;
обожает ум, дух же питает странно!" Какая мистика, какие дали!» Старая инокиня открыла глаза, и Мери встала,
чтобы подать ей кружку киселя. – Выпейте, это – клюквенный. Я сама готовила. Вы еще ничего не кушали сегодня. –
Спасибо, моя девочка. Будь добра, сбегай вечером на Творожковское подворье и попроси отца Христофора прийти
ко мне завтра со Святыми Дарами. Я боюсь откладывать долее эту минуту. – Слушаюсь, – ответила девушка, опять
приподымаясь, и не прибавила общепринятых фраз – «вы поправитесь», «не надо думать о смерти». – Бог еще
милосерд ко мне, грешной, – продолжала монахиня, – есть целые области, в которых не осталось ни единого храма,
люди живут и умирают без Причастия. Несчастные большевики: какую тяжелую ответственность взяли они на себя,
что создали такое положение! Вот твоя мать прислала мне письмо, где пишет, как она стосковалась без церковных
Таинств. Надо ей помочь: я попрошу отца Христофора переслать ей Дары. Она не раз у него исповедовалась, и ему
известна ее духовная жизнь. Тут потребуется очень надежный и верный человек, который возьмется отвезти…
Можно было бы это поручить тебе, только прежде закрой мне глаза: я уже привыкла видеть около своей постели
тебя. – Я и сама не захочу вас оставить в ваши последние часы, -сказала Мери, и глаза ее блеснули при мысли об
ответственности и важности поручения, а в экзальтированной головке опять мелькнуло напрашивающееся
сравнение с древними христианами. – Бедная мама! Никогда не слышать Божественной Литургии! Я бы, кажется, не
вынесла,- прибавила она. – Да, Мери. «Мерзость запустения на месте Святом». Что бы сказал Федор Михайлович
Достоевский! Народ-Богоносец оказался громилой с черной душой. Ты мне напоминаешь твою мать, Мери: и лицом
и целеустремленностью. Если ты навсегда останешься под сенью Церкви, ты духовно созреешь и узнаешь ту
радость, о которой говорится в Евангелии: «И радости этой никто не отымет у вас». Тебе немного не хватает
смирения и кротости, ты несколько горяча. Запомни это, переламывай себя, а я, когда тебя вижу, наполняюсь
отрадной уверенностью, что верующие не переведутся и что есть еще среди молодежи готовые идти за Господом
путем отречения. Милосердный Господь посылает мне в твоем лице еще одно утешение. Жаль, что не доведется
мне увидеть твоего пострига. Щеки Мери порозовели. – Вы знаете, сестра Мария, как я люблю монашество. Я
мечтала о нем… Но я все-таки не могу вовсе не думать о земной любви, считать ее греховной. Я уже два раза
признавалась на исповеди отцу Варлааму. Ведь любовь повышает способность к творчеству, любовь дает жизнь
новым существам, любовь побуждает даже самого эгоистического человека жертвовать собой для любимой
женщины, для детей… разве мало примеров? Я давно хотела вам рассказать… Я не хочу, чтобы вы думали обо мне
лучше, чем я есть… У меня… Я… Мне нравится один мальчик, тоже верующий – из братства. Мы с ним пока только
друзья, но очень хорошо понимаем друг друга; если бы я его полюбила и прошла с ним за руку весь путь к вечной
жизни и богопознанию через узкие врата, разве не прекрасен был бы такой союз и, может быть, мученичество
вместе, как в древних церквах? Но инокиня с сомнением покачала головой. – Такие мечты – опасные ростки, Мери! У
тебя они еще очень нежные и тонкие, но им не следует давать ход. Тебя Сам Господь призвал – не случайно ты к
нам попала! Берегись соблазна. В основе брака лежит все-таки физическое тяготение, особенно сильна эта
животная сторона в мужчинах. А монашество призывает к господству над телом, только когда человек победит в
себе голос плоти, приходят духовное прозрение и молитвенный восторг, о котором пишут такие подвижники, как
Иоанн Лествичник и Ефрем Сирин. Ты пришла к нам еще не вкусив порока и должна благодарить Господа за
милость к себе. – Сестра Мария… Простите меня за дерзость, но… ведь вы же любили в молодости; мама говорила,
что иночество вы приняли только после того, как муж ваш погиб на «Петропавловске». Почему же вы отговариваете
меня, если сами… Инокиня приподнялась, опираясь на локоть. – Да, я любила, Машенька, и острую рану нанес мне
этот человек! Никому кроме духовных руководителей я об этом не рассказывала… Все вокруг всегда были уверены,
что в монастырь я пошла с горя. Тебе я расскажу, чтобы помочь тебе покончить с иллюзиями. Я вышла замуж очень
молодой и подобно всем девушкам моего круга пребывала в блаженном неведении о пороках мужчин. Мой муж,
морской офицер, увез меня во Владивосток, где стоял тогда «Петропавловск». Ни один город в мире, я думаю, не
жил так весело и не безумствовал так, как этот порт, где собирались моряки со всего света. Наши офицеры –
золотая молодежь царского времени, столбовые дворяне, получившие блестящее воспитание, – задавали тон и
сорили деньгами, купая в шампанском дам полусвета… Кутежи приняли такие размеры, что издан был специальный
приказ посылать в дальневосточные порты только женатых юношей. Я ни о чем, конечно, не подозревала… И вот
однажды, когда я вернулась раньше времени домой с тенниса, я застала в комнатах кутеж с красотками… Одна из
них… полуобнаженная… лежала на моем рояле. Я без оглядки убежала из дому и в тот же день умчалась в
Петербург к матери. В тот именно день я потеряла любимого мужа. Спустя месяц началась война, и погиб от взрыва
«Петропавловск». Но я переживала только боль за поражение как русская, как патриотка, а гибель мужа оказалась
для меня выходом из создавшегося невыносимого положения: как вдова я могла снова выйти замуж или уйти в
монастырь, который и прежде привлекал мои мысли, а если бы муж вернулся, меня водворили бы обратно в его
дом; я же не могла даже вообразить себе близости с этим человеком после того, что видела… Теперь все это уже
так далеко! Я без боли уже поминаю на молитвах имя мужа – все сгорело во мне, я все простила… Но что делалось
когда-то в этой грешной душе! Мне трудно много говорить… К тому же через стену из соседней квартиры
доносятся сатанинские фокстроты – наверно, патефон стоит у самой стены. Прочти мне о праведных у источников
вод. Мери послушно стала перелистывать Апокалипсис, но упрямая черточка залегла между ее бровей и около губ.
«Это только прежде, когда были богатство и роскошь, могли происходить такие вещи, – думала она. – А Мика не
такой, как эти блестящие офицеры. Нельзя даже вообразить себе Мику с "красотками". Он слишком умен и
серьезен. Он вырос после "очистительных бурь", и удовольствия не занимают большого места в его жизни. Я знаю,
наверно знаю, что он еще никогда не смотрел на женщину с нечистыми желаниями – ему еще никто никогда не
понравился. Он полюбит меня, потому что у нас близость душ, которая все нарастает. Путей отречения много, очень
много… Я отдам Церкви все мои силы, но счастье с Микой я оставлю себе».
Глава двенадцатая
Дворник молился всех горячее; истово осеняя себя крестным знамением и с усилием преклоняя колени, он,