ЕДИНСТВО ОПОРЫ И ДВИЖЕНИЯ




 

Соотношение между планом и импровизацией настолько гибкое, что всегда есть возможность отодвинуть план и многое, если не все, начать по-другому.

 

План в данном случае не помеха, а скрытый, не всегда осознанный импульс к новой попытке. Словесник (по себе знаю), идущий на урок без плана, долго и всерьез импровизировать не может. Даже с интересом слушающий ученик рано или поздно пожмет плечами. Импровизатору план в особенности необходим! Не условный и приблизительный, а продуманный, почти конспективный. Другое дело — потребуется ли? Он для того и нужен, чтобы иной раз умело отойти от него, избежать анархии, самотека.

«Мертвые души» всегда были камнем преткновения. После «Онегина» и «Героя» ощущался некоторый спад: на смешное у ребят не хватало эстетического вкуса. А тут еще весна, когда и вовсе не до книг, особенно если сюжет уступает детализации. Пугают и страницы... Что ни говори, а по объему «Мертвые души»— первая из книг, которая разом уместит «Горе от ума», «Героя»... Пробовал увлечь ребят и так и сяк, ибо цель-то в конце концов одна: прочитали бы! Накануне составил подробный план: коротко расскажу фабулу, затем займусь деталями, чтобы увлечь гоголевским смехом. Досмеиваться будем дома, читая или перечитывая текст. О фантастической закупке умерших на «вывод» сообщил за пять — десять минут. Пора бы и комментировать. Но подсознательно «держала» фабула.

Ребята оживились, когда спросил: почему Чичиков непременно должен уехать? Для сегодняшнего информированного школьника нет вопроса, на который бы он не отреагировал самоуверенно поднятой рукой. Аргументы следовали один за другим.

- Чичиков «ехал» ко второму и третьему тому, которые Гоголь хотел написать.

Правильно. Но почему не написал? А написав, сжег? — Люди, окружавшие Чичикова, неповоротливы, как Себакевич, и недогадливы, как Манилов. Вот и уехал...

- Тут и догадливые, проворные ничего бы не сделали: «все вдруг отыскали в себе такие грехи...»

- «Все прошибешь копейкой» потому и уехал. Правда, оглядываясь...

- Гоголь хотел «воскресить» героя.

- Но имеются ли в тексте какие-либо подтверждения на этот счет?

-Чичиков, как и Хлестаков, умеет ускользнуть. Допустим. Над «Мертвыми душами» и «Ревизором» Гоголь работал параллельно. Есть ли в

 

Чичикове хлестаковское начало, кроме того, что он однажды хотел устроить перекличку мертвым, которые в шкатулке?

- Уехал, - потому что всем понравился, а когда поймут - уже поздно.

- Какие определения дает ему губернское общество? Выпишем на доске, в колонку:

благонамеренный,

ученый,

знающий,

любезный,

обходительный,

милейший,

преприятный.

Каждое иронически раскрывает обманчивый облик «порядочного» человека, обернувшегося вдруг подлецом и мошенником. Не от этого ли мужества «шевельнуть» подноготную человека знаменитый смех Гоголя сквозь слезы и — целый период в русской литературе, именуемый с легкой руки Чернышевского гоголевским? Не здесь ли берет свое начало гений Достоевского, по-гоголевски заглянувшего в человека, только еще глубже, бесстрашнее; не остался в стороне и Лев Толстой с его умением срывать маски; о Щедрине и говорить не приходится: Гоголь в нем — как лицо в зеркале. Автор «Мертвых душ» потому и сжигал дважды рукопись, что угадал «сокровеннейшие мысли» своего героя, увы, не способного свернуть на «другую дорогу», где можно не оглядываться... Теперь понятно, почему в биографии Чичикова почти никак не упоминается о матери. Закупать мертвых мог лишь тот, у кого ее не было, в высоком смысле.

—Чичиков уезжает, потому что сноровка есть: он всегда (!) в дороге!

Минуточку. У него есть (!) дорога. Впереди целое столетие «быстрой езды» — за капиталом! Это Гоголю некуда идти, а Чичикову было куда ехать. За «копейкой». И точно копейка, бойко катится колесо его брички. Время и простор работают на него! Не только помещиков, чиновников, самого автора провел этот рыцарь наживы, незаметно пересев из своей брички в другую, что несется «птицей-тройкой». Надвигалась эпоха «деловых людей»: махинаторов, скупщиков, приобретателей.

От Гоголя пошли к Достоевскому и дальше — к Горькому... Затем вернулись к Грибоедову и Пушкину, так сказать, к истокам делового человека в литературе. И снова к Гоголю. Не случайно двум персонажам

 

дает он предысторию: Плюшкину, символизирующему полный распад крепостной России, и Чичикову, олицетворяющему «перемены». Причем жизнеописание Павла Ивановича значительно шире, подробнее. Неспроста. Новый век берет свое начало в старом: «все приобретают». От «всех» заражается и зарождается мошенник крупного плана. Если «от всех», то все и умеет — даже говорить по-французски, не зная французского. Между прочим, когда уезжает, Чичиков наталкивается на похоронную процессию, еще одну мертвую душу — прокурора. Вот реакция героя: «Это, одна, однако ж, хорошо, что встретились похороны; говорят, значит счастие, если встретишь покойника». Чичиков как бы в замкнутом кольце мертвых. Но те и этот — счастие. Одни как деньги, другой — как примета. Неужели Гоголь, поднявшись до такой высоты обличительного сарказма, верил в положительное начало героя?! Непостижимо. Чичиков — самая мертвая душа! Манилов и Собакевич в одном лице: мечтательный кулак! Не к возрождению, а к обогащению уносит его по русскому раздолью неудержимая тройка. «Здесь ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться и пройтись ему», — мечтает Гоголь о завтрашнем дне России. Но сейчас, объективно, на ее беспредельном просторе разворачивается и набирает силы «богатырь копейки». Вместе с капиталом растет и изобретательность, предприимчивость, коммерческий аппетит. На смену коляскам и бричкам вот-вот придут паровозы. Скорость—это время, а время — деньги! Те самые, которыми «все прошибешь». Не Гоголю, а писателю уже совсем иной исторической эпохи суждено дорисовать «мордашку эдакую».

Когда много «литературы», люблю продолжить урок свободным заданием. Например, сочинением: «Чичиковщина в нашей жизни...» Или: «Кто же он относительно качеств нравственных?» Вопрос задает сам Гоголь. Почти поровну выбрали ребята ту и другую тему, раздумывая над персонажем, которого не просто наблюдали со стороны, а как бы ехали с ним в одной бричке. Вот выдержки из сочинения с грифом «Строго секретно».

 

«...Вы советуете, когда пишем сочинение, чтобы ниоткуда не списывали, чтобы сами. Посоветуйте это моему папе. Сплошной плагиат! Ни сносок, ни кавычек. Не читают, а трясут книги, как яблони у себя на даче. Письменный стол отца завален анкетами. Что-то «диагнозирует», «прогнозирует», «зондирует». Но цена анкетам невелика: пишут то, что нужно ему, а процент — можно взять и с потолка. Ведь хотел же Чичиков когда-то заселить мертвыми всю Херсонскую область. Вот такой наукой занимается папа. Как и у Чичикова, сплошные «командировки»: семинары, конференций, симпозиумы. Другой раз

 

целую неделю чем-то «обмениваются» за государственный счет! А послушаешь, только и делали, что разъезжали на теплоходах, навещали приятелей, расширяли «связи»...

Я видела людей неглупых, но «купленных» папой, как Чичиков покупал мертвых. Думаю, всякий, кого покупают, и есть мертвый, а живым только прикидывается...

Цельного человека для папы нет: каждого он «берет» по частям. Но никто не ведает, какую именно часть и от кого он взял. Манилов, Коробочка не знают, что мертвых Чичиков покупал и у Собакевича, Плюшкина... Собакевич, по-моему, догадывается, но молчит. Я думаю, Чичиков сознательно ему переплатил — за понимание...

Гоголь восемь раз переписывал «Мертвые души» — смешно. Поучился бы у папы. Иногда думаю, где тот Ноздрев, дурашливый и буйный, на котором папа промахнется? Но вокруг все улыбчивые, обходительные. Критики не замечают, что Чичиков тоже очень улыбчивый: так надо, когда покупаешь...

Редкая книга, из прочитанных мною, имеет такой убедительный конец. Герой Гоголя, сужу по отцу, должен уехать. Далеко, далеко. Еще больше, чем Молчалин, любезный Павел Иванович «блаженствует на свете». Гоголь, конечно, понимал это и мучился...»

 

Да, их немало еще, кем, подчас ловко, беззастенчиво, манипулирует улыбающаяся, нет, смеющаяся и более того — хохочущая нам в лицо чичиковщина, подвигнутая гаденьким, своекорыстным интересом. До конца познаешь ее, когда бричка далеко уже укатила и догонять бессмысленно. Да и совестно: не ты ли помог уехать? Нет ли в таинственной шкатулке Павла Ивановича страниц, написанных или подписанных тобою? «Куда несешься ты?» — не только к птице-тройке, но, видимо, и к герою обращен этот вопрос. Но Чичиков умеет сказать «Черт побери все!», а дорога «чуть заметным накатом вниз» только прибавляет скорости.

...Прошло немало времени с той поры, как родился этот урок: отступлением от плана — к ученику. Элементы детектива так или иначе присутствуют во многих художественных произведениях. Упустить их — нельзя. Почему Чичиков должен «уехать», Раскольников «уйти», Половцев «исчезнуть» — это те самые «почему», которые всерьез и глубинно волнуют юношеский ум и через которые нередко открывается сложнейший художественный замысел. Но своих молодых, еще неопытных коллег предупреждаю: «отступить» можно лишь от чего-то, только тогда придешь к чему-то. Оправданным будет и расстояние, и даже полный разрыв. В этом смысле сколько предварительного, столько и непредвиденного. В гармонии «опоры» и «движения» — секрет стабильной импровизации, без хлестаковщины, гаевщины. Просчеты возможны. Как и обретения, они в самой импро-

 

визации. Но словесник, повторяю, не должен бояться ошибок, иначе себе и ученикам, а в общем и писателю закроет творчество. До сих пор не уверен — прав ли, делая «коляску» персонажем поэмы? Ведь Гоголь очень внимателен ко всем ее состояниям. Вообще «экипаж» Чичикова символичен, требует размышлений. Из чего состоит он? Хозяин, слуга, кучер, три по-своему персонифицированные лошади: гнедой, Заседатель, чубарый, наконец, сама бричка. О каждом можно говорить немало. Экипаж, если хотите, своеобразный мини-портрет тогдашней России, ее быта, привычек, социальных взаимоотношений. Вместе с «дорогой» он вставляет одно из главных звеньев сюжета. Еще раз открою «Мертвые души» — не дома, не за письменным столом и чашкой чая, а в классе, чтобы по реакции ребят наиболее зрелых в эстетическом отношении, снова и снова проверить себя, чтобы поверить себе.

- Нужен ли план? - вопрос, который чаще всего задают.

- Нужен. Что бы отвоевать, а вернее, заслужить право на бесплановый, импровизированный урок.

 

РЕЗОНАНС ПЕРЕКЛИЧКИ

 

Даже хорошо продуманный урок, от которого и на шаг не хочется отступить, во многом непредсказуем.

...За окном обнадеживающе голубел и улыбался еще по-зимнему морозный март. А в классе из 37 учеников насчитывалось 20 с небольшим: грипп! В тот день я собирался комментировать «Войну и мир», те страницы, где умирает Андрей Болконский. Сколько мучительных усилий (слово, часто повторяемое в этой сцене) стоило ему, чтобы оглянуться на мир, из которого уходит, и — быть внимательным, даже ласковым к сестре, Наташе, сыну. Возвысясь до «сознания простого и торжественного таинства смерти», до мудрости высшей любви, Толстой зовет как бы себя и нас, когда придет время, с таким же достоинством и заботой о ближнем, как князь Андрей, сделать свой последний «страшный шаг». Да, смерть — «ужасное», «неведомое», и хочется всячески удержать дверь, в которую она ломится... Но если — распахнулась и в проеме все то же «небо», только не голубое и высокое, как над Аустерлицем, а бездонно глубокое, пугающе темное, — то не надо, не надо удерживать того, кто почувствовал «освобождение», «странную легкость», перешагнув порог бездны. Если бы знали об этом

 

 

Наташа и Марья — их нежнейшая любовь к Андрею в эту последнюю, «нечеловеческую» минуту не была бы помехой. За жизнь, разумеется, надо бороться, но если ты «умер наполовину», как Болконский, нужно ли терзать и мучить любовью?

Вот об этом хотел поговорить с классом, но класса как такового не было. Что делаем в таких случаях? Пишем диктанты, занимаемся повторением, рассказываем ребятам что-нибудь забавное. Бывает и по-другому. Коли уж нет рабочего урока, занимайся кто чем может, а учитель приведет в порядок журнал. И те, кто в классе (здоровые!), от души позавидуют больным, которые, наверное, с большим интересом и пользой проводят время. Как сделать урок рабочим, когда многих нет?

Редко перед уроком открываю журнал, потому что обычно прихожу без него. Классическая книга и классный журнал — несовместимы. Такое впечатление, что не с учеником и книгой, а с журналом работаешь. Оставляю его в учительской, на полке, и нередко прямо с урока кого-нибудь из ребят посылаю за ним, когда хочу поставить блистательную (!!!) «пятерку». В эти минуты журнал нужен всем, а не только мне, ибо это уже не «документ, учитывающий знание», а вроде как наскальная плита, где навечно надо оставить памятный знак. Но в этот раз я вынужденно пришел с журналом: отсутствовала почти треть класса, и нужно было зафиксировать, кого нет. Н-вываю фамилию — в ответ короткое «здесь». Здесь ли? Сейчас проверим.

- Одни, подобно Болконскому, на войне поднимали знамена, совершая подвиг, другие - осколки, чтобы после рассказывать и получать награды. О ком речь? Ну вот, а говоришь, что «здесь».

Другому — другая возможность доказать, что он в классе.

- Самая любимая пора Платона Каратаева — ночь. Почему?

Снова фамилия — ив ответ задиристое, уверенное (прочитавшее и даже перечитавшее роман) «я». Проверим и его. Старик Болконский свою дочь Марью обучает математике. Зачем? С какой целью?

Две-три минуты разговора, и клетку в журнале заполняет веселая «пятерка».

Дальше — сплошные «н». Но вот и последняя пустая клеточка, которая откроет... первую страницу романа. «Анна Павловна кашляла несколько дней, у нее был грипп, как она говорила (грипп был тогда новое слово,

 

 

употреблявшееся, только редкими)», — пишет Толстой. «Был» — или только «говорила»?

Мы не топтались на месте и не уходили в сторону, а шли вперед, в глубины романа. «Переклички» подобного рода как творческий прием и как разновидность делового общения с ребятами, думаю, возможны в практике каждого. Однако если это общение, то все, о чем говорилось на уроке, должны знать и другие, кто отсутствовал, чью клеточку заполнило безликое «н». Это—задание! Тем, кого не коснулся грипп. Урок-перекличка теперь продолжится в ученических голосах.

 

НРАВСТВЕННАЯ МЕТАФОРА

 

Свою страшную тайну о пролитой, но неспрятанной (!) крови, мы знаем, Раскольников доверил только Соне. «Я тебя давно выбрал», — говорит он ей. Еще жива старуха-процентщица, еще, возможно, и не бывать тому, что свершится, но выбор сделан. Соня, и только она, вернет его к людям, от которых он ушел. Среди прочих определений, характеризующих каморку Раскольникова, недаром есть и такое: «скорлупа».

И вот приходит минута неотвратимого признания: «Это я убил старуху и ее сестру Лизавету». Сейчас последует реплика Сони, после которой две слезы выкатятся из глаз Раскольникова и повиснут на ресницах. Пока только «две». Большие, очистительные слезы, облегчающие душу, еще впереди. Но и двух скупых слезинок на первый раз достаточно. Что же такое сказала Соня? Не помните? Не помнят. Реплика прошла незамеченной. Однако понимают: исторгнуть слезы у спасаемого ею Раскольникова, по всему видно, дело не простое. Чем же «взяла» Соня? И вообще где эта реплика, на какой странице? Стоп! Закроем книгу. Попытаемся угадать. Устроим некий конкурс «на Соню» Достоевского. Поначалу — войдем в образ. Бледное детское личико, кроткий взгляд и понимание, понимание чужой беды как собственной. Ну, а теперь — реплика. Всего лишь одна.

Подхожу к девочке: «Это я убил старуху и...» Ну?» — «О, боже!» — слышу в ответ и вижу крест-накрест сложенные на груди руки, слегка склоненную набок русую головку. Нет, такая Соня не вызовет слезы. А сам с трудом сдерживаю их... Непрошеные, радостные слезы умиления чнлой детской отзывчивостью, бесхитростным желанием помочь страждущему

 

отойти душой. Еще проба. На роль Сони претендует... Игорь. Легкий смешок прокатился по классу, и снова серьезные лица. Сонина реплика — сгусток

боли, милосердия, сострадания. «Что же это ты сделал!»— с интонацией Сони произносит Игорь. Ребята отрицательно качают головами: не то и не так. Раскольников сам знает, что сделал. Такая реплика не вызовет, а только глубже загонит слезу. Не дидактика, пусть и сочувственная, что-то совсем другое разбередит. Мы плачем, когда нас жалеют, а не осуждают! Когда в «напряженной, как арфа, душе» (Блок) заденут самую тонкую, ранимую струну.

Новые пробы успеха не дают. В таких случаях еще больше подзадориваю ребят. Вот когда по-настоящему жалеют о непрочитанной, недочитанной или невнимательно читанной книге. Упустить такую возможность: словом (!) вызвать слезу!

Что ж, ставлю «пятерку» Достоевскому: ни Тамары, ни Игори в Сони не годятся. «Что вы, что вы это над собой сделали!» — вот как сказала она. Тут-то и слезы... Кто- кто, а уж Раскольников знает, что сделал он с собой: «Мне так грустно, так грустно, точно женщине». Это она плачет. Это ее не послушал он, стоя у дверей старухи. «Не уйти ли?» — спросил его тогда внутренний голос, ее (!) голос. Он есть в каждом из нас, и его надо услышать, потому что другого голоса, который бы так тревожился за нас, нет. «Поди-ка, запиши тему урока», — говорю сидящему в углу на последней парте, хотя (дорожа секундами!) экономнее вызвать того, кто поближе: и выйдет быстрее, и напишет аккуратнее. Но нет, работать бу дем с теми, кто любит углы. «Преступление перед самим собой!» — коряво выводит рука. Некоторое время молчим. Тема не просто обозначила урок, но и что-то важное, неожиданное добавила к нему и — подытожила. Одно слово, пожалуй, уберем. Да, «самим» — лишнее.

— Нет, какие все-таки удивительные слова сказаны Соней, верно, ребята? — обращаюсь ко всем, но иду к одному, новичку, которого с трудом защитили от детской комнаты милиции и перевели в мой класс. Останавливаюсь, и, дружески положив ему на плечо руку, посматривая на кого-то другого, значительно (!) говорю: «Что вы, что вы это над собой сделали!» Выждав паузу, иду дальше. К той, что в белом передничке. Снова, только бережнее, прикасаюсь рукой к плечу: «Что вы, что вы это...» Несколько раз, точно себе самому, восхищаясь величием Сони, произношу ее

 

реплику. И поглядывая, и прикасаясь... То так, то эдак меняя интонацию, мимику, жест. Внимание ребят огромно: угадывают тревогу за них, глазами благодарят за деликатность и такт осторожного, но в то же время и прямого, острого намека. Этот прием называю нравственной метафорой и часто пользуюсь им. Бывает, и самому себе — вслух и при всех! — скажу, если в чем-то виноват перед классом: «Что это вы над собой сделали?» — и ребята по-доброму улыбаются, вспоминая урок. А после, то здесь, то там, о себе или о ком-то, сами скажут той же репликой, ставшей в нашем обиходе нарицательной. Побольше бы таких реплик, которые (благодаря уроку) из книги переходят в жизнь и становятся крылатыми. Намного бы тогда сократилось число тех, кто любит «углы» и кого надо спасать иногда от милых женщин с погонами, что заведуют детскими комнатами милиции.

- А Соня-то не только эту реплику сказала. Но и другую: «Нет, нет тебя несчастнее никого теперь в целом свете!» И обняла! — скорректировал меня на следующем уроке ученик, который, подобно Базарову, искусству, поэзии откровенно предпочитал химию, не так охотно и внимательно, как другие, читал. Но в этот раз что-то совсем иное повлекло в книгу. Мы даже поспорили: идею или себя оплакивает Раскольников?

- Наполеоны не плачут! Значит, себя! — резюмировал мой оппонент.

Значит ли это, что на уроках равенства сплошные метафоры? Ничуть. С таким же успехом пользуюсь и приемом открытой этики, где не намеками и аллегориями, а страстной, иногда резковатой дидактической проповедью, обнажающей суть того, о чем говорю, обращаюсь и к классу, и к кому-то в отдельности.

 

И КОНТАКТ, И КОНФЛИКТ

 

Словесник ближе других к педагогике, потому что, с одной стороны, имеет дело с конкретным человеком (Васей, Мишей, Надей.,.), а с другой — с обобщенным (Печориным, Базаровым, Болконским). Проясняются кое-какие важные истины.

В свое время меня заинтересовали руки литературных героев. В результате родился урок повторения: «Пусть руки будут разные, только бы не праздные». Затем пошел дальше — к духовной (!) функции рук, кото-


рыми создаются не только дома, машины, но и наш внутренний мир, душа. «Мама, мама! Я помню руки твои...» — исповедуется в страшную минуту жизни, когда земля охвачена пожарищем, фадеевский герой. Почему именно руки, а не глаза, морщинку или родинку на щеке обычно воскрешает память, обернувшись к прошлому, к матери? Не раз задавал себе этот вопрос. Видимо, какая-то особенная, еще не разгаданная энергия заключена в наших руках. Лермонтовский Печорин, которому не откажешь в знании психологии, полагал, что это именно так. Однажды провел урок, удививший ребят: «Первое прикосновение» (по роману «Герой нашего времени»). Долго мучились — о чем? Интригуя текстом (одновременно и проверяя текст), я не торопил ни их, ни себя. Жаждущие «оголенных» проблем, формулировок, заданий не ведают, сколь нужна и важна изюминка тайны в белых строчках урока.

«...Взбираясь на гору, я подал руку княжне, и она ее не покидала в продолжение целой прогулки», — пишет Печорин в дневнике. И дальше: «Мы пришли к провалу; дамы ставили своих кавалеров, но она (Мери. — Е. И.) не покидала руки моей». Эксперимент продолжается: «...кисейный рукав слабая защита, и электрическая искра пробежала из моей руки в ее руку». Наконец, вывод: «Первое прикосновение решает дело».

Невероятно, но мне захотелось использовать печоринский «опыт», только в своем деле — педагогическом. Какую роль тут играет прикосновение? Взбираясь на высочайшую гору учебных знаний, нравственных истин, прозрений, надо тоже уметь подать ученику свою руку, итак, чтобы он, подобно Мери, в продолжение всего (!) пути не выпускал ее. Не простое это искусство — подать руку, прикоснуться. Иные пользуются им стихийно, эмпирически, не сознавая, что имеют дело с довольно мощным педагогическим средством, если хотите, приемом. В прикосновениях, когда они не холодны и не безучастны, действительно есть электричество, способное в контакте рук вырабатывать свет духовный, радость сопричастности к тому пути, которым идем.

Когда я рассказывал ребятам, имея в виду Печорина, о некоторых последствиях «первого прикосновения» и опытом литературы старался о многом предупредить их, то решал не только их, но и свою проблему: добрых, непакостных рук, не тех, что сперва помогают взобраться на гору, а потом толкают в пропасть. Именно такими вот — человечьими! — руками

 

 

прикасались к Детству шолоховские герои: Григорий Мелехов, Семен Давыдов, Андрей Соколов... А Ленин? «Детей он гладил особенно бережными прикосновениями», — пишет Горький в своем знаменитом очерке. В педагогическом аспекте вообще любопытно исследовать ленинскую руку, ее духовное воздействие на тех, с кем он общался. Неистребимое желание переделать, очеловечить мир ощущалось в каждом жесте этой руки. «Ленинская рука!» (по очерку Горького и поэме Маяковского) — один из моих уроков. Как педагогическим инструментом, т. е. сознательно, осмысленно, пользуюсь рукою давно. Блоковское «кто-то на плечи руки положит» мои ребята воспринимают однозначно: учитель, кто же еще! Верно! Бывает, на выпускном экзамене подойдешь к ученику, который «дрогнул» и от растерянности покрылся испариной (что-то не так, не получается), обнимешь рукой за плечо и тихо скажешь на ухо строчкой Окуджавы: «Так где же твое мужество, солдат?.» Другой, наоборот, не терзаясь муками творчества, что-то «заветное» достает из бокового кармана. Не цыкну, не напугаю, нет. Рукой остановлю его руку и тоже на ухо скажу уже пушкинской строчкой: «Как с вашим сердцем и умом быть чувства мелкого рабом?» А то и Маяковского процитируешь: «Чего вы думаете, что вы их плоше?» При этом обязательно (!), невзирая на косые взгляды ассистентов, окажу какую-нибудь небольшую услугу: например, посоветую продолжить эту мысль, ату, что увела в сторону, оставить в стороне. Рука да совет — вот и весь секрет! То состояние, какое испытывает при этом ученик, великолепно передают лермонтовские стихи:

 

С души как бремя скатится,

Сомненья далеко,

И верится, и плачется,

И так легко, легко.

 

Когда ребята пишут классное сочинение, не сижу у стола, а хожу от одной парты к другой. В пластмассовом чехольчике две ручки: с красной и синей пастой. Подойду и со спины читаю: так ли, о том ли? Ну вот, опять не закрыл деепричастный оборот. Прикоснусь. Объясню, почему нужна запятая, а затем синей (!) пастой поставлю ее. Дарю, дескать, вместе с теплотою своей руки. Вкупе то и другое надолго запомнится. И воспитываю, и обучаю рукой. Почти та же ситуация у следующей парты. Только теперь не синей, а красной пастой выправляю ошибку — грубейшую, о которой не раз говорил. Совсем

 

иначе прикоснется рука к руке — чуть жестче, короче, но не теряя тепла, «электричества». А этому, который, подобно Достоевскому, мелким бисерным почерком исписывает лист за листом, мимоходом поправлю отогнувшийся воротник пиджака. Тоже прикосновение. Не было случая, чтобы кто-то из ребят проявил неудовольствие: духовные прикосновения радовали. Тем не менее «прием, о котором пишу, помимо чуткости и такта требует еще и бдительности. Надо знать, с кем и как обойтись, к кому и насколько приблизиться, т. е. прикоснуться.

...Я не сразу заметил, что Максим из педагогического класса как-то скучно, не по-доброму смотрит на меня, будто знает что-то такое... На уроке выясняли одну деталь: почему комсомольский билет, брошенный на стол парнем в коротком городском пальто, встал «ребром»? («Как закалялась сталь»). Среди прочих мнений было и такое: билетик-то новенький, корочки еще не обломались, вот и встал ребром! В комсомоле-то парень недавно. Не вступил, а втерся: на тепленькое местечко целился, а попал на холодное — обидно! Вот и швырнул билет. Думал копейками платить комсомольские взносы, а тут здоровьем пришлось. Вмиг отрезвел.

- А как ты думаешь, Максим? - спросил я и положил на его руку ладонь. С ненавистью, даже с брезгливостью отбросил он ее — так, чтобы все видели.

- Ну хорошо, спросим другого.

И повел урок дальше, но мысленно постоянно возвращался к Максиму. «За что?! Что же я тебе такого сделал? Суетно, небрежно обошелся? Исключено. В чем же тогда просчет? Не учел в Максиме юношеского максимализма? Но ведь класс-то педагогический (!), где учимся владеть собою. Что-то тут совсем другое. Жестокое, не школьное...»

Я остановил урок.

- Максим! А не ошибся ли ты классом, профессией? Какой же ты учитель? Сейчас отшвырнул меня, который ничем тебя не обидел, а завтра - точно так же ученика, с которым еще проще, чем со мною, можно обойтись. Прости, мол, не в духе, настроения нет. Ты все-таки объясни, Максим, и мне, и всем, чем же я провинился? Десятиклассник (!), педклассовец (!), к тому же мужчина (!), ростом на голову выше меня, должен отдавать отчет своим поступкам...

Класс выжидающе затих.


- Простите! - бледнея, сквозь зубы процедил Максим.

Бесконфликтной педагогики не признаю и считаю ее вредной. Конфликт мне нужен так же, как и контакт. Ибо не в тиши да глади, а в столкновении с самим собой и обстоятельствами рождается личность, характер. Всегда готов остановить урок, кто бы ни присутствовал на нем, если задето чье-то достоинство. Не за себя лично и даже не за своих коллег вступился я, а за тех доверчивых, незащищенных, с кем спустя шесть лет повстречается прямой, как линейка, и, как северное лето, непредсказуемый Максим.

«И кто-то камень положил в его протянутую руку» — есть у Лермонтова строки. После «истории» с Максимом они стали поводом к еще одному уроку о руках. Дают они или просят, глумиться над ними, в буквальном или переносном смысле, кладя в их раскрытые ладони «камень» жестокости, нельзя. Тем не менее просить да и давать надо осмотрительнее, осторожнее. Педагогическим ребятам, как и тебе, читатель, со всей откровенностью говорю: пользуясь приемом руки, придавать значение и глазам, которые в эту минуту смотрят на нас. Иногда лучше ограничиться словом и молчанием. И все-таки девизом, моей учительской верой были и будут слова: «Руку мне дай! Нам еще долго идти!» Эта песенная строчка не раз звучала в классах, где я работаю, — и просто так, и под гитару. Когда-нибудь она станет и темой урока. Духовную функцию руки как инструмента психологического воздействия педагогика толком не разгадала, видимо, по той причине, что «объект» не нуждался в подобных прикосновениях, а «человек» еще не стал объектом серьезных размышлений. Но если учитель — творец живой души, то и средства нужны живые: душевные! Наивно ожидать цыпленка из яйца, не согретого теплом. Прикосновения, как и слова, — наше эмоциональное тепло, в котором мы все нуждаемся. Поневоле задаешь себе и другим вопрос: на горле или на пульсе держать свою руку, разговаривая с учеником?

Итак: не всегда пользуюсь «нравственной метафорой», оберегая достоинство, здоровье, нервы ученика. Иногда в его же собственных интересах ему необходимо и покраснеть, и побледнеть. В таких случаях прибегаю к «открытой этике».


ЭТО И ТВОЯ ПРОБЛЕМА

 

Не люблю подолгу стоять у стола, когда веду урок, и метаться на фоне доски от окна к двери тоже. Люблю неторопливо, то левым, то правым проходом между партами, войти в глубину класса, видя в лицо каждого. Иного способа понять настроение ребят, их ожидания, наверное, нет. Ведь как обычно начинаем урок. Не входим, а врываемся в класс. Спешим к столу, судорожно распахиваем портфель, раскрываем журнал... Затем оборачиваемся к доске: «Где мел? Где тряпка? Кто дежурный? Достать дневник...» Вот первые минуты урока. Невольно вспоминаешь шолоховского Давыдова, сказавшего однажды Нагульнову: «Сам псих, и других психами делаешь». Войти в класс — искусство особого рода. Не к столу и доске, и не к мелу с тряпкой, и даже не к собственному портфелю и классному журналу, а к ученику вначале надо подойти, с него и начать все, т. е. урок. Подойти—зто в буквальном смысле сократить дистанцию, а не только, улыбаясь, издали посмотреть на одного, другого. Сколько неожиданного сразу откроется, чего издали, как бы ни улыбался, не увидишь. Не так ли осматриваем мы своего ребенка, замечая каждую мелочь, вплоть до небрежно заплетенной косички, оторванной пуговицы... Только такое внимание, домашнее, дает уроку человека, учителю — способность действенно общаться с ним. Оттого и люблю «терять» минуту-другую на уроке, где за каждой партой свой, а не просто твой ученик. Вот и шагаю неторопливо в глубину своего класса, своего человека. На обратном пути, впрочем, вышагиваю медленнее. Почему? Со спины ученик виден больше, ибо меньше контролирует себя. Затылок не ведает, кто и как смотрит на тебя и смотрит ли.Так, любуясь белым передничком очаровательной Жанны, ее темными глазами, широким лбом, милой приветливостью лица, на обратном пути к ней увидел в кармане под передничком, аккуратно разглаженным, две сигареты... Как бы повел себя в подобной ситуации тот, кто с доски и мела начинает урок? Тут и угрозы, и вызовы, и допросы, а в итоге — уже не из любопытства и подражания, а от обиды и злобы всерьез закуришь. На всю жизнь. На уроке личностных контактов совсем другая педагогика и способы воздействия тоже. Заметил — иди дальше, занимайся делом: уроком! Но между прочим подумай о «мужском», т. е. коротком и эффективном, разговоре с той, у которой под крылышком передничка — яд.


...Если бы хозяйка, у которой Раскольников снимал каморку, по утрам подавала ему не спитой и к тому же разбавленный чай, а какой пил по вечерам, садясь за работу, сам Достоевский, то, возможно, иначе решилась бы дилемма: убивать или не убивать? Желающие посмотреть, какой именно чай пил Достоевский, смогут это сделать в ближайшее воскресенье, посетив квартиру-музей Федора Михайловича. На широком письменном столе экспонируется и этот чай, и многое другое, создающее иллюзию, будто Достоевский только что встал из-за стола...

Я и не предполагал, что буквально на следующий день, не дожидаясь воскресенья, мои ребята всем классом ринутся в музей: посмотреть на чай... Оживленные, рассказывали потом на уроке, что увидели. Мадонну с младенцем — над диваном (кому-то она показалась очень похожей на Соню); посмертную гипсовую маску, где особенно ясно выделялся выпуклый, высокий лоб мыслителя; часы, фиксирующие время смерти писателя; злополучную этажерку...

- А на столе-то не только чай, но и целая груда окурков,- уточнил Андрей.

- Верно, - подхватил я. - Достоевский, когда писал, много курил. Вот только не ясно, почему ты куришь? Сочинений не сдаешь, дневников и повестей не пишешь. Надо или бросать курить, или немедленно писать...

Ребята хохотали от души, кисло улыбался и сам Андрей. Бросать или писать — почти как у Раскольникова. Звонче других хохотала Жанна, умевшая ценить юмор.

- Не понимаю, - обратился я к ней, - отчего так громко смеешься? Это ведь и твоя проблема…

Ребята мгновенно затихли. Точно ветром смахнуло с лица Жанны веселую улыбку. Растерянно смотрела она на меня. И - удивленно: откуда, мол, знаю. Уж не наябедничал ли кто? Да нет, фискалов не терпим. Значит... Что бы ни значило, а горькую пилюлю при всем уважении к полу и возрасту надо преподнести - непременно на уроке. Душеспасительные беседы «до» и «после» часто не дают того эффекта, какой иногда достигается мимолетной репликой в контексте того учебного, чем всегда наполнен урок. Вообще очень важно, чтобы ученики почаще и втайне задавали себе самим вопрос, имеющий отношение к учителю: откуда он все знает и про меня, и про всех? Неужто и вправду Учитель, а не надменный, самоуверенный предметник? Только такой учитель, о котором именно так размышляют ребята, способен

 

 

оказать мощное воздействие на их умы и сердца — не то что мимолетными репликами, намеками, метафорами, а порой и вовсе одним только жестом, взглядом и даже тем, как входит в класс и ходит по классу, как держит книгу...; В комплексе воспитательных средств нельзя слишком преувеличивать, тем более абсолютизировать наши речевые возможности. Слов и без того много! Одна из примет «образованного» времени. На словах, когда они формируют человека, надо тоже экономить.

Вот так, не уходя от литературы, а, наоборот, идя к ней, боремся с вредными привычками. Снимаем с «учета», оказывая помощь, всякого, кто попал в беду. В этом смысле мой класс — это и кабинет литературы, и детская комната, и просто комната, где тебя по-домашнему любят и понимают.

 

НЕ ОСТУПИСЬ!

 

Хочу спросить коллег: умеем ли разговаривать с ребятами их языком? Своим, учительским — да, умеем. А ребячьим, который то и дело корректируем как неправильный, несовершенный? Одной «зримой» фразой школьник иной раз выдаст информацию, которой, при нашей-то речевой манере, на целый урок хватит. Люблю слушать ребят, когда они, не имитируя нас, разговаривают. На уроках не всегда есть такая возможность, зато в коридоре... Будучи дежурным, слежу не только за порядком, но и за «беспорядком»: в разноголосой сутолоке пытаюсь уловить обрывки реплик, диалогов. Иную фразу тут же и запишу, а порой — только словечко, меткое, задиристое. Не для повестей и романов, а для другой «эпопеи», что зовется уроком и которую написать не проще, чем повесть или роман. Урок как жанр искусства необычайно труден. Лев Толстой понимал это, когда, отложив перо, открывал Яснополянскую школу.

Итак, «урок» и «коридор», образно говоря, две сферы педагогического мастерства, где в обоюдном обогащении разных стилей и опытов ищешь свой путь к ученику. —

«...Ты мной живешь, как червь яблоком!» — говорит Настя Барону («На дне»). После «хохота мужчин», обитателей ночлежки, в ответ звучит саркастическое: «Ах... дура! Яблочко!» Хотя Насте всего 24 года, но ассоциировать ее с яблоком... По словам н



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-08-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: