Бухенвальд — это тоже фронт 11 глава




Операции по спасению производились двумя способами.

Первый состоял в тайном возвращении карточки обреченного из больничной картотеки в центральную картотеку лагеря с последующим быстрым переводом заключенного в другой лагерь. К этому способу прибегали, когда нужно было действовать безотлагательно. Так было в случае со Смирновым. Борис находился под строгим и непосредственным наблюдением СС и, кроме того, был доставлен в больницу в день, [160] когда Житлявский и Вильгельм производили свои смертельные уколы.

Второй способ, более надежный, но требовавший времени на подготовку, заключался в перешивке смертникам номеров умерших товарищей. Именно об этом рассказывает в своих воспоминаниях Цыганов.

Эсэсовцы исходили из варварского принципа: «В Бухенвальде должны умереть все — только одни постепенно, другие немедленно». Это может показаться странным, но эсэсовский «принцип» помогал нам при спасении людей. Когда врач-политзаключенный подсовывал эсэсовцу на подпись карточку, в которой значилось, что номер такой-то умер, фашист подписывал ее без колебаний. Он не испытывал ни малейшего желания лишний раз ходить в палату или в мертвецкую для проверки. Гестаповцы же из лагерной канцелярии не сомневались в подлинности документа о смерти, поскольку он был заверен эсэсовцем.

Сама процедура фиксирования смерти была упрощена до предела. Когда заключенный умирал, санитар, не вызывая врача, брал его карточку и красным карандашом ставил на ней крест. Вот и все. Никаких вскрытий, никаких заключений. Уборщик звал трупоносцев, и они отправляли тело в крематорий.

Большой ревир всегда был переполнен больными. Санитары и уборщики всех палат прилагали максимум усилий, чтобы вновь поставить товарища на ноги, не дать ему вконец ослабнуть и «вылететь в трубу».

Мне припоминается один югослав, у которого голени и бедра обеих ног были поражены флегмонами. Когда врач Суслов вскрыл флегмоны, глубокий таз до краев наполнился гноем. Мускулы ног висели, как тряпки. Горн, покачав головой, сказал, что левую ногу придется отнять. Югослав совсем побелел. С ампутированной ногой проще всего оказаться в крематории, так как фашисты не позволяли «без толку» кормить инвалидов. Но чтобы спасти человека от неизбежной смерти, ампутацию иногда делали, стараясь после скрыть инвалида от глаз эсэсовцев.

Выслушав Горна, Суслов сказал: «Подождем с ампутацией».

После операции мы с Сусловым делали ежедневные перевязки югославу, помогали ему питанием и прятали от эсэсовцев. Горн интересовался ходом дела. Много дней он молча смотрел на нашу работу. А однажды, подойдя посмотреть [161] нашего подопечного, сказал: «Молодцы, ребята — спасли человека». Югослав плакал от радости. Мы тоже с Лешей были взволнованы не меньше и от души радовались спасению товарища.

В прошлом году Леонид Николаевич Суслов — ныне хирург больницы в городе Костроме — побывал у меня в гостях и рассказал, что спасенный нами товарищ прислал ему из Югославии письмо со словами глубокой благодарности.

Подобных случаев взаимной выручки в Бухенвальде было очень много. Люди разных стран, объединенные общей ненавистью к фашизму, подавали братскую руку помощи друг другу в трудную минуту жизни.

VIII

Навсегда останутся в памяти наши подпольные митинги, проникнутые благородным духом солидарности и интернационализма. Первого мая, в день Октябрьской революции и в канун Нового года в операционном зале № 2 собиралось по четыре представителя от каждой национальности. Произносили краткие речи, пели революционные песни. В большом почете были русские революционные песни. Заканчивался митинг «Интернационалом». Пели в полголоса, но горячо, с душой. На следующий день подпольщики проводили беседы с больными и работниками ревира, разумеется, с самыми надежными людьми.

В день 1 Мая и Октябрьской революции заключенные приветствовали друг друга возгласом «Рот фронт!». Услышь это эсэсовцы, они повесили бы не на виселице, а на железном крюке за подбородок.

IX

В январе 1944 года я получил от центра новое задание — организовать санитарную группу на случай восстания.

Вновь началась тайная работа по выявлению и вербовке медработников. Суслов, Шевцов и Ткачев после вечерней поверки шли в бараки лагеря и осторожно подбирали нужных людей. Суслов написал инструкцию, по которой завербованные товарищи знакомились с основами санитарного дела.

Одновременно накапливали необходимые медикаменты, перевязочный материал, сумки и припрятывали кто где мог. В этом опять-таки нам очень помог Герберт Стробель, который [162] выписывал бинты, вату, йод и т. п. в больших количествах, чем это было необходимо для ревира.

К весне 1944 года санитарная группа насчитывала около 100 человек.

Случилось так, что нам пришлось проверить на практике свою готовность задолго до дня восстания. 24 августа 1944 года, после налета союзной авиации на «Густлов-верке», наши врачи и санитары трудились несколько дней подряд, оперируя и перевязывая раненых товарищей всех национальностей.

Подготовительная работа не пропала даром. В решающие минуты восстания, а также после освобождения лагеря медики-антифашисты с честью выполнили возложенные на них задачи. [163]

И. Кюнг. Невидимый щит

Война застала меня в пограничном гарнизоне Бреста. Накануне, 21 июня, партийное собрание нашего подразделения приняло меня кандидатом в члены партии. Готовые образцово провести назначенные на воскресенье 22 июня 1941 года тактические занятия, мы спокойно укладывались спать. И вот заря этого дня еще не занялась, а дрогнувшая от взрывов земля и загоревшаяся в отблесках орудийных залпов граница возвестили о начале войны.

...Тяжкие дни отступления после попытки прорваться в свою Брестскую крепость. Бои под Бобруйском, Лоевым, Щорсом. И снова отступление. Тяжелые бои под Коропом и Конотопом...

Враг прорвался с севера и замкнул кольцо окружения. В начале ноября я, раненный в ногу, был взят гитлеровцами в плен.

«304-Н»

В битком набитых товарных вагонах через Гомель, Минск, Брест в Германию...

Станция Якобсталь у города Риза в Саксонии навсегда врезалась мне в память. Здесь был лагерь для советских [164] военнопленных. Лагерь «304-Н». Около него небольшой лес, а рядом — огромный пустырь, сплошь покрытый могильными холмиками, под которыми навсегда остались лежать жертвы первой мировой войны,—русские военнопленные. Теперь сюда привезли на смерть их сыновей и внуков.

Голод, холод, антисанитарные условия, избиения послужили причиной массовой смертности. Тиф завершил мрачную историю фашистских злодеяний в этом лагере. Помогая больному Ивану Ходоскину, я тоже заболел. Долгие недели полузабытья, две-три выданные таблетки лекарства, дележ буханки хлеба на 24 части (один ломтик — дневной рацион больного)...

Костлявая рука смерти опустошила 95 бараков из 99. Выжило 1200 человек. А ведь несколько месяцев назад здесь было 33 тысячи наших людей! Продолговатые холмы свеженасыпанной земли на краю пустыря указывали, где остальные.

Ни одного предателя

Летом вместе с большой группой советских военнопленных я был вывезен в Бельгию на работу в каменноугольные шахты. Это было тяжелее тифа — добывать врагу уголь. И мы вредили, как могли. Портили оборудование, инструменты, засыпали угольную пыль в трущиеся части механизмов. Нормы не выполнялись и вполовину.

Здесь же, в шахте, встретились с потомственными шахтерами Бельгии. Вначале они относились к нам недоверчиво, настороженно. Мы отвечали тем же. Но чем дальше, тем больше проявлялось доверия, искренности, и мы в конце концов крепко подружились. Фашистский режим был равно ненавистен и бельгийцам-шахтерам и нам. Германские милитаристы второй раз за четверть века грабили Бельгию и бельгийский народ. Шахтеры — бывшие солдаты бельгийской армии, сражавшиеся в 1940 году с фашистскими захватчиками, — были для нас братьями по борьбе. Они нам во многом помогали: подкармливали нас, информировали о положении на фронтах, а потом доставали гражданскую одежду, деньги, компасы, которые были так необходимы для убегавших из лагеря.

Фашисты нуждались в пушечном мясе. С весны 1943 года их приспешники-белоэмигранты повели в лагере агитацию за [165] вступление в фашистскую армию. В их руках было радио и газеты, они сулили золотые горы, обещали счастливое будущее, а пока что дразнили голодных людей плитками шоколада. Мы противопоставляли им наше простое слово, слово убеждения. Борьба шла в течение нескольких месяцев. Ни один советский военнопленный не захотел стать предателем.

Но, как и во всякой борьбе, без жертв не обошлось. Как инициаторов сопротивления, группу из 13 заключенных, среди которых был и я, под усиленным конвоем отправили в Бухенвальд.

«Каждому свое»

В рассчитанную на одного человека камеру арестантского вагона втолкнули четверых. Стоять и то тесно. По пути разбирали надписи, выцарапанные на гладких стенах движущейся тюрьмы. Польские, немецкие, английские слова. Вот выцарапано изображение британского национального флага. А здесь, под едва заметным именем, значится дата рождения заключенного: «1917 год». «Ровесник», — подумал я...

Часов через шесть поезд остановился. Звякнул засов в соседней камере. Теперь очередь за нами. Куда-то погонят? Какие пути-дороги ждут впереди? Где они оборвутся?

Тяжелая металлическая дверь открылась, и мы, придерживаясь за гладкие стены и выступы коридора, выходим на площадку, потом по ступенькам — на землю. Это Веймар.

Как хорошо стоять на земле! Стоять, двигаться по ней, дышать полной грудью. Но истощенные, высохшие, бессильные мышцы не могут расправить грудь. Дыхание учащается, воздуха не хватает, в глазах рябит.

Посадили по 12—15 человек в черные автомашины-тюрьмы и за несколько минут доставили в Бухенвальд. [166]

Еще по дороге в Веймар к нашей группе присоединили Позднышева — молчаливого человека с большим выпуклым лбом. О себе он сообщил скупо: до войны — бакинский нефтяник. Бежал из плена. Был пойман. Оказал сопротивление — убил ножом-самоделкой двух полевых жандармов. «Теперь меня уничтожат», — заключил он. Мы утешали его, доказывая, что расстрелять можно было бы на месте. Для этого незачем везти куда-то. Но мы ошибались. Едва вышли из машин, Позднышева взяли под особый конвой и повели направо за одноэтажный длинный барак. Больше мы его не видели. Уже много дней спустя мы узнали, что Позднышева расстреляли...

...2 сентября 1943 года было жарким солнечным днем. Когда нас поставили по одному лицом к стенке барака, солнце нещадно, жестоко пекло плечи, жгло шею. Стоять лицом к стене и чувствовать сзади шагающих конвоиров — гадкая штука. С товарищами не перекинешься словом. Сразу начинаешь понимать бессилие, ничтожность одиночки. Вдвоем уже лучше, группой ничего не страшно. Коллектив — неодолимая сила.

Чтобы отвлечься от мрачных мыслей, стал внимательно рассматривать стенку барака. Потом мой взгляд соскользнул вниз: между засыхающими, затоптанными травинками заметил несколько крепких стеблей. Они тянулись к солнцу, свежие, зеленые. Их не коснулась смерть. «Значит, и здесь можно бороться за жизнь», — подумал я.

К вечеру после томительной процедуры регистрации всю привезенную партию построили в колонну по пять человек и повели к лагерю. Остановили у массивных металлических ворот с надписью: «Jedem das seine» («Каждому свое»). Да, фашисты хотели бы установить такой порядок: им — господство над миром, честным людям — рабство, каторга, смерть за колючей проволокой.

Нас несколько раз пересчитали. Старший конвоя отрапортовал дежурному офицеру СС: «Фирундзехциг штюк» (64 штуки).

Стоявший рядом со мной Сережа Соснин толкнул меня локтем и чуть слышно шепнул: «Теперь ты штука, а не человек». [167]

«Портить нужно умеючи»

За воротами открылась широкая площадь, полого спускающаяся к лагерю. С площади брали начало пять параллельных улиц, образованных уходящими вниз рядами деревянных бараков. Справа, у края площади, метрах в 120 от ворот, — низкое здание с высокой трубой заводского типа, огороженное сплошным деревянным забором. Из трубы валил дым, пахнущий жженым мясом и волосом.

Старшим 17-го карантинного барака был среднего роста худощавый немец с красным треугольником на левой стороне груди — коммунист Альфред Бунцоль. Он говорил по-русски и быстро сблизился со многими из нас. Не раз после отбоя Альфред подзывал меня и заводил разговор о том, где я был, что видел, какого мнения о виденном в Германии, в Бельгии. Спрашивал о моей семье, родных, о прежней работе, задавал вопросы о положении на фронте.

К нам, новеньким, приходили из лагеря советские заключенные: они искали земляков, однополчан, знакомых, приносили окурки, сигареты, расспрашивали обо всем и особенно о прибывших товарищах. Не раз я замечал, как у других спрашивали про меня. «Зачем это?» — думал я.

В первое время каждый день в течение трех часов нас приучали к «порядку» в лагере: маршировать, снимать головной убор перед эсэсовцами, быстро вставать, умываться, исполнять все приказания только бегом и т. д.

Еще не окончился карантин, как Альфред Бунцоль вызвал меня, Сергея Соснина, Николая Соловьева и Василия (фамилии не помню) и сказал, что отправляет нас на завод. Мы не знали, хорошо это или нет.

На другой день он привел нас в помещение барачного типа. Здесь было занято много людей разных национальностей. Все они трудились над частями винтовок. Между рядами станков ходили два мастера с фашистскими нарукавными повязками.

Наше появление привлекло внимание всех работающих. На нас смотрели строгие и проницательные глаза узников фашизма. В глубине каждого взора еле уловимое сочувствие. Резкие линии лица, сжатые губы — все это заставляло думать, что перед нами сильные, решительные, много повидавшие, стальной выдержки люди.

В этом цехе мы были первыми из советских людей, и потому так внимательно присматривались к нам заключенные. [168]

Среди них были немцы, бельгийцы, голландцы, французы, поляки.

Мастера, своим невмешательством разрешившие минутную встречу, дали знак продолжать работу. Альфред подвел нас к поляку и сказал:

— Это русские, Станислав, обучи их работе. Оберегай их.

Станислав обучил нас рихтовать (выправлять) стволы винтовок. При этом он не раз говорил спокойным тоном: «Не торопитесь, помаленьку, спешить некуда». Многому научили нас эти слова. Но, когда я однажды сильными ударами испортил несколько стволов, Станислав предупредил: «Так нельзя, это, заметно. Портить нужно умеючи, а иначе — видишь?» И он показал в окно на извергающую дым и огонь трубу крематория. Фабрика смерти находилась рядом с цехом, где мы работали.

Вскоре Николай Соловьев научил нас незаметно сбивать нарезку внутренней поверхности стволов. После этого из пристрелочной к нам стали все чаще и чаще возвращать винтовки для дополнительного выправления. Мастера старались найти причины брака. Они сами пробовали выправлять возвращенные стволы, но, видимо, не будучи специалистами этого дела, соглашались с доводами старшего команды — заключенного-австрийца Ганса, который говорил, что всему виной плохой материал. В среднем за неделю шло в брак от 40 до 120 винтовок.

В перерывах собирались французы, бельгийцы, голландцы, поляки и мы, русские. Кое-как понимали друг друга. Где не хватало слов, объяснялись жестами, знаками. Говорили обо всем, но главным образом о том, когда окончится война и будет «Гитлер капут». И это в самой пасти фашистского зверя! Уверенность в гибели гитлеровской Германии была настолько велика, что речь шла лишь о сроках ее разгрома.

Николай Соловьев однажды настолько увлекся рассуждениями о том, когда и как рухнет «III империя», что привлек внимание проходившего мимо мастера. Не поняв всего, мастер, однако, уловил, что кто-то падает, разбивается вдребезги, кому-то капут. Он потребовал объяснить, в чем дело, Николай замялся. Выручил Станислав. Показывая на Николая, он «объяснил» мастеру, что русский раньше был храбрым верхолазом-строителем и конкурировал с другим таким же смельчаком. Однажды его конкурент, проходя на большой высоте по плохо закрепленной балке, упал и вдребезги [169] разбился. Мастер понимающе закивал головой и с удовлетворением заключил:

— Значит, одним русским меньше стало еще до войны.

Когда мастер прошел в конец барака, Станислав набросился на Николая, упрекая его в неосторожности. Ведь пойми мастер рассказчика — и ему и его слушателям грозила петля.

Первые задания

В конце сентября 1943 года после ужина Альфред отобрал всех русских, проверил по списку и сказал: «Теперь вы будете жить в русском бараке со своими товарищами». Тут же он добавил: «Где бы вы ни были здесь, в лагере, будьте осторожны».

Поместили нас в барак № 41. Это было двухэтажное каменное здание. Таких всего было 15, остальные — одноэтажные деревянные. [170]

В первый же вечер завязались знакомства, длительные расспросы, рассказы.

Как-то так повелось, что каждый вечер после отбоя я что-нибудь рассказывал своим новым товарищам. Темы менялись: «Александр Невский и битва на Чудском озере», «Былина о Василии Буслаеве», «Куликовская битва», «Взятие Кремля народным ополчением Минина и Пожарского», «Северная война и Полтавская битва», «Походы Суворова», «Бородино». Тогда у меня была цепкая память. Она хранила сотни фактов героической истории нашего народа. Слушатели были довольны.

Однажды утром мне преподнесли миску вареного картофеля. Нужно иметь представление о голодном пайке Бухенвальда, чтобы правильно оценить всю щедрость этого подарка.

— Это тебе от нас, за рассказы, — сказали товарищи. — А сегодня вечером, будь добр, расскажи, как Кутузов Наполеону морду набил.

Я охотно выполнил просьбу, а со следующего вечера начал пересказывать «Одиссею»: втайне я хотел укрепить в товарищах надежду на возвращение домой после долгой разлуки, бесчисленных мытарств и испытаний.

Честно говоря, я не ожидал, что «Одиссея» будет пользоваться таким успехом в Бухенвальде. От меня требовали мельчайших подробностей. Странствования Одиссея задержали нас более чем на неделю. Однажды, когда я рассказывал о том, как древнегреческий герой ускользнул от Сциллы и Харибды, из угла послышался голос:

— Древнегреческий? Ты, друг, рассказывай, да не завирай. Такие страсти только русский человек выдержать способен!

Нетерпеливые слушатели, собравшиеся было цыкнуть на прервавшего рассказ, дружно поддержали его. Я заверил товарищей в том, что Сцилла и Харибда — сущие ангелы по сравнению с тем чудовищем, в пасти которого мы сейчас находимся, и что многие здесь собравшиеся уже выдержали во много раз больше Одиссея.

В конце сентября после вечерней поверки один из заключенных, человек плотного сложения со шрамом под глазом и прихрамывающий на одну ногу, спросил меня, знаю ли я историю партии. Я насторожился и ответил неопределенно. Он повторил вопрос решительнее и прибавил, что прибывшие из Бельгии товарищи уже рассказали ему обо мне и что он надеется на мою помощь в одном важном деле. [171]

— В каком деле? — спросил я.

Сергей Семенович Швецов — мой новый знакомый — объяснил задачу. Я должен был по памяти изложить на бумаге историю ноябрьской революции 1918 года в Германии. Я заколебался. Устно рассказать просто: никаких улик не остается. А вот писать — это дело опасное. К тому же нужны были место и время, не говоря уже о бумаге и карандаше. Сергей Семенович рассеял мои сомнения, сказав, что будет соблюдена строжайшая конспирация, а меня обеспечат всем необходимым. Действительно, на другой день по специальной записке из лагерной больницы я получил на три дня освобождение от работы и с утреннего построения вернулся в барак. Через полчаса пришел Сергей Семенович и вручил бумагу, карандаш. Старший комнаты закрыл помещение на ключ. Здесь, в тиши, без людей, раздумывая над происходящим, я понял, что в лагере есть какая-то крепкая группа сплоченных товарищей и действуют они довольно решительно. Мысль об этом вселяла уверенность, бодрость, порождала горячее желание помочь этой группе смельчаков.

Как я узнал позже, статья была переведена на немецкий язык и прочитана тайно среди иностранных товарищей-антифашистов.

Очередное задание я получил опять-таки от Сергея Семеновича. Требовалось описать разгром немецких фашистов под Москвой. Работу писал на этот раз долго, около недели. Мое отсутствие в цехе заметил мастер и по радио вызвал меня. Хотя у меня было освобождение от работы, но я был здоров, и эсэсовский врач мог легко уличить меня в саботаже, за что в лучшем случае полагалось от 25 до 50 ударов кнута, а в худшем — расстрел и крематорий. Все зависело от настроения эсэсовца. Но это еще не все: под угрозой оказался и врач-заключенный, выдавший мне освобождение. Дело принимало серьезный оборот.

Первым всю опасность положения осознал старший нашего барака политзаключенный Вальтер. Он быстро оделся и, бросив на ходу штубендинсту Алексею Крохину: «Немедленно отведи его в больницу», побежал к воротам объясняться с эсэсовцами.

В больнице все поняли с полуслова. Меня уложили в хирургическое отделение с диагнозом «вывих правой ноги».

Так и пролежал я с «вывихом» еще неделю. За это время написал работу и отдал ее Сергею Семеновичу, не замедлившему за ней явиться. [172]

«Мы люди военные»

«Болезнь» помогла освободиться от работы в цеху. Товарищи пристроили меня в команду по уборке лагеря. Поскольку эта команда очень редко выходила за проволоку, она не подвергалась систематическому контролю со стороны охраны.

Теперь свободного времени стало больше, и я мог выполнять задания быстрее. Связи с товарищами росли. Вместо Сергея Семеновича со мной стал все чаще встречаться и беседовать Василий Азаров — один из первых организаторов подпольных антифашистских групп. Азаров не раз давал мне понять, что неплохо было бы в удобный момент выступить открыто, прорвать проволоку и выйти на свободу.

— Мы люди военные, — говорил он.

В душе я был согласен с ним, но мне казалось, что в этом лагере, где смрад крематория ежеминутно напоминает о смерти, где с 22 вышек ведется беспрерывное наблюдение за заключенными, среди которых (кто знает?), быть может, рыщут гестаповские ищейки, — в этом лагере нет никаких условий для открытого выступления.

Василий Азаров чувствовал мои сомнения, но не торопился их рассеять. Однако, беседуя с товарищами по бараку, я убедился, что наши люди готовы на все, что они не боятся открытой борьбы. Уже после узнал, что подготовка к вооруженному выступлению проводилась давно и что ряд товарищей по решению центра проводил работу по созданию подпольных боевых групп.

Еще осенью 1943 года в наш барак поступило пополнение. Среди прибывших выделялся своими военными знаниями и богатым жизненным опытом Иван Иванович Смирнов. Я получал сводки о боевых действиях от Азарова, но в задушевных разговорах с Иваном Ивановичем чувствовал, что он осведомлен о положении на фронтах не хуже меня. Значит, он тоже получает от кого-то сводки? Но от кого? Я еще больше укрепился в мысли, что в лагере действует сильно разветвленная, хорошо законспирированная подпольная организация советских заключенных. В моей голове все стало на свое место: и беседы Альфреда Бунцоля в карантинном бараке, и саботаж на заводе, и мое освобождение от работы, и многое другое. От этих мыслей поднималось настроение, забывался голод, прибавлялись силы. [173]

В феврале 1944 года кто-то из товарищей познакомил меня с Бакием Назировым. Как и Иван Иванович Смирнов, он был подполковником Советской Армии. Обязанности санитарного контролера 42-го блока он, как и многие другие наши товарищи, умело сочетал с подпольной антифашистской деятельностью.

Первая встреча была почти официальной. Чувствовалось, что Назиров знал обо мне все и поэтому приступил прямо к делу. Мне поручалось сформировать боевой подпольный батальон в 30-м русском бараке, куда меня к тому времени перевели. В батальоне должны быть три роты, в роте — три взвода.

— По воинскому образцу, — заключил Бакий.

Я был немало удивлен таким простым решением вопроса об открытом выступлении. «Так вот к чему свелись беседы Азарова», — подумал я.

Все окружающее приобретало для меня другой смысл, иной оттенок. Решил не медля развернуть работу по созданию подпольного батальона, благо «человеческий материал» для этого был. Заключенные 30-го барака горели священной ненавистью к врагу, и среди них можно было найти сколько угодно боевиков. У меня уже были на примете отважные ребята. С ними и решил поговорить сегодня же вечером, сразу по окончании работ в командах.

Но не успели сесть за ужин, как в репродукторе щелкнуло и все 150 человек, сидевшие за столами, словно оцепенели. Таких минут в Бухенвальде было много, такие вечера повторялись слишком часто. С поверхности брюквенного супа подымались тонкие струи пара, запах его щекотал ноздри, но бледные лица, широко раскрытые глаза говорили о том, что мысли людей сейчас далеки от пищи. Вслед за щелчком послышался лающий голос дежурного лагерного эсэсовца. Он вызывал номера, обладатели которых завтра должны явиться к третьему окошку комендатуры, а оттуда по неширокой дорожке — в последний, очень короткий путь — на расстрел. Номера следовали один за другим.

Когда после двукратного повторения число жертв было исчерпано, началось проворное уничтожение скудной пищи. «Смерть отсрочена», — думал в эти минуты каждый из нас.

Мой пыл несколько угас. Ночью, лежа на нарах, я дал себе слово быть исключительно осторожным. О необходимости самой строгой конспирации мне говорили и раньше, но [174] только теперь я точно каждой клеткой мозга впитал эту истину.

Первый, к кому я обратился, был Михаил Хохлов — человек крепкого характера и воли. Я поручил ему сформировать три взвода для первой роты. Хохлов не спешил, подбирал людей осторожно, но сумел вместо трех взводов создать пять. Вскоре возникло еще две роты.

По нашей просьбе немецкие товарищи устроили Бориса Колесова, лейтенанта Советской Армии, рабочим на эсэсовскую кухню. Кроме того что он должен был ежедневно приносить для ослабевших товарищей высококалорийную пищу, ему было поручено выполнять еще одно сложное и ответственное задание: вести учет гитлеровцев, питающихся в столовой, следить за изменениями в личном составе охраны, подслушивать разговоры между эсэсовцами, выявлять их настроения и т. д. Сведения, передаваемые Борисом Колесовым, были очень ценны для нашей организации.

Одновременно велась разведка эсэсовской казармы № 10. Уборщик-заключенный, человек средних лет со странной застывшей в усах улыбкой, постепенно сообщал мне основные данные: размеры коридоров, комнат, как открываются двери и окна и т. д. В течение пяти-шести недель я по его рассказам составил план всех трех этажей казармы. План был передан Назирову. Судя по тому, что у опытного командира на миг сверкнула довольная улыбка, я понял, что задание выполнено хорошо. Обменявшись рукопожатием, мы разошлись.

При встречах Назиров давал мне множество ценных советов и указаний, учил вести военную работу в группах. При этом он не раз говорил, что казарма, план которой я составил, является «моей», что я должен готовить своих людей штурмовать ее, когда придет время. Однажды он уловил в моем взгляде недоверие к сказанному и тут же заверил:

— Насчет оружия, Николай, не беспокойся, оно будет. Ведь у нас под боком военный завод.

С каждым днем крепло сознание, что приближается час решительной борьбы с врагом. Число подпольщиков в бараке росло. Я знал, что сводки Совинформбюро доходят по крайней мере до одной трети всех заключенных. Масса людей, ранее инертных, цементируясь вокруг 15—18 лучших, волевых товарищей, превращалась в боевой отряд. [175]

Невидимый щит

Но не мне пришлось завершить создание подпольного батальона в 30-м бараке. В мае 1944 года меня ввели в состав русского подпольного военно-политического центра и поручили обеспечить безопасность нашей организации. Теперь в мои обязанности входило проверять и подбирать кадры подпольщиков, руководить спасением товарищей, приговоренных к смерти, отвечать за охрану безопасности организации, выявлять неустойчивые элементы, своевременно разоблачать и обезвреживать гестаповских шпионов и провокаторов.

На горьком опыте убедились подпольщики в необходимости создания своего рода контрразведки. Легковерным и беспечным приходилось плакать кровавыми слезами.

Состав обитателей Бухенвальда, этого города-тюрьмы, был исключительно пестрым, причем пестрота была не только национальная, но и политическая. Какая только публика не заполняла барачные нары. Среди заключенных были сотни уголовников — убийц, грабителей и воров. Но еще большую опасность представляли разного рода реакционеры-националисты, не уступавшие фашистам в ненависти к Советскому Союзу. Например, отпетый подлец польский князь Радзивилл подвизался в роли переводчика при политическом отделе гестапо. Он использовал свое положение для того, чтобы послать на смерть сотни русских военнопленных.

Гестаповский агент белоэмигрант Кушнарев проводил свою гнусную провокаторскую работу среди советских военнопленных, пока подпольщики не оборвали его кровавую карьеру. Говорили, что до Октябрьской революции он занимал какой-то пост в аппарате Временного правительства, затем эмигрировал в Югославию, где жил до самого прихода фашистских войск. Гестапо раскрыло его связи с английской разведкой, и Кушнарев угодил в Бухенвальд.

Поначалу он влачил такое же жалкое существование, как и другие заключенные. Но вот в лагерь поступили первые советские люди, и Кушнарев начал делать карьеру на их костях. Комендатура привлекла его к работе в качестве переводчика и специалиста по «селекции» — отбору людей для уничтожения.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-11-23 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: