ЕКСТ НАУЧНОЙ РАБОТЫна тему «Пушкинский миф в лирике Давида Самойлова»




М.М. Гельфонд (Нижний Новгород)

ПУШКИНСКИЙ МИФ В ЛИРИКЕ ДАВИДА САМОЙЛОВА

Аннотация. Статья посвящена проблеме пушкинского биографического мифа в лирике Давида Самойлова. Показано, что Самойлов конструировал свою версию пушкинского мифа, последовательно и сознательно опровергая основные штампы и мифологемы советского времени. Преодоление советского пушкинского мифа в лирике Самойлова совершалось двумя путями: во-первых, через жестокое столкновение «поколения сорокового года» с реальностью, заставившей переосмыслить сложившийся мифологический канон, во-вторых, путем свободного индивидуального понимания личности Пушкина. Проведенный анализ стихотворений и дневниковых записей Самойлова показывает, что он искал в пушкинской судьбе ответ на вопрос о личной стратегии поведения и соотносил ее с историческим опытом своего поколения.

Ключевые слова: Самойлов; Пушкин; биографический миф; «Поденные записи».

M. Gelfond (Nizhny Novgorod) Pushkin's Myth in the Poetry of David Samoilov

Abstract. The article tackles the problem of Pushkin's biographical myth in the poetry of David Samoilov. The main thesis is that Samoilov's position is a consistent repulsion on official Pushkin's mythology of the Soviet epoch. In particular, Samoilov does not accept and rethinks some elements of it, such as the initiation by "old Derzhavin", spiritual and ideological affinity to the Decembrists, poet-prophet and poet-victim. Overcoming of Pushkin's myth in Samoilov's poetry is formed by two ways. The first way is the recognition of Pushkin through the historical experience of Samoilov's generation; the second is associated with the individual understanding of Pushkin, based on the documents and his works.

Key words: Samoilov; Pushkin; biographical myth; "Podennye zapisi" ("Daily Notes").

Пушкинианство Давида Самойлова было осознанным и многообразным. Относивший себя к поэтам «поздней пушкинской плеяды»1, Самойлов словно бы сверял поэзию и жизнь, и собственную, и отчасти близких ему людей, по Пушкину и его кругу. (В дальнейшем лирические произведения Д. Самойлова цитируются по указанному изданию с обозначением номера страницы в квадратных скобках.) Разумеется, эта сторона творчества Давида Самойлова неоднократно привлекала внимание исследователей, которые рассматривали в его поэзии жизнь пушкинских мотивов, образов, сюжетов и жанров2. Меньшее внимание уделялось другой стороне рецепции - восприятию и преображению пушкинского биографического мифа, точнее - его узловых точек.

Пушкинский биографический миф определяют как миф Нового времени, в котором первоначальная версия судьбы поэта затем многократно переосмысливается как массовым сознанием, так и другими поэтами и исследователями. С одной стороны, пушкинский миф представляет собой сюжет, опирающийся на реальную биографию поэта и его творчество, с другой стороны, этот сюжет весьма далек от реальности и допускает максимально свободные интерпретации. Для Самойлова, много писавшего о Пушкине, безусловно, важны были опорные точки его биографического мифа. Но они же, как правило, становились и точками отталкивания, поскольку Самойлов конструировал свою версию пушкинского мифа, последовательно и сознательно опровергая основные штампы и мифологемы советского времени.

Взросление Давида Самойлова, сказавшего о себе «Я рос соответственно времени...», совпало с тем этапом формирования пушкинского биографического мифа, который можно определить как государственное присвоение Пушкина. По словам О.С. Муравьевой, сущность этого мифа состоит в том, что «Пушкин безоговорочно провозглашается лучшим, величайшим русским поэтом, а также любимейшим поэтом советского на-рода»3. Пышные торжества «годовщины смерти поэта» 1937 г. породили и (или) канонизировали ряд ключевых биографическо-идеологических мифологем, связанных с Пушкиным: лицейское братство, чтение стихов Державину на экзамене как момент рождения поэта, постоянное преследование за вольнолюбивые стихи, духовная и идеологическая близость к декабристам, продолжение преследований после поражения декабрьского восстания и, наконец, закономерная в этом контексте гибель поэта от рук самодержавия. К этому же ряду можно отнести и мифологемы о поэте-пророке и поэте-жертве, восходящие к предшествующему, «серебряно-вечному» этапу канонизации Пушкина и, вероятно, поэтому обладающие особой устойчивостью4. Именно на фоне этих торжеств - в сущности, на фоне творящегося мифа - происходило взросление, становление и профессиональное самоопределение Самойлова - в ту пору старшеклассника Давида Кауфмана. Вопрос об отношении к пушкинскому мифу - разумеется, еще не сформулированный подобным образом - оказывается одним из центров внимания в «Поденных записях» (1936-1937). Критическое отношение к общепринятым догмам - без разрушения их - охватывает и пушкинский миф: «У нас все становится культом.. О Пушкине кричат на каждом перекрестке, Пушкина превозносят плохие критики. Пушкин -добродетелен, идеал, мировой гений, совершенство. Это, то есть любовь к поэту, несомненно, явление положительное, больше - замечательное и ценное. Но любовь должна быть разумна. Я люблю Пушкина, но без трактатов о нем, без деталей его биографии, без фанатизма, как можно любить замечательного поэта и человека»5. Давид Кауфман чувствует вторичную природу пушкинского мифа, когда пишет: «по совести говоря, Пушкина создал Белинский. Он, конечно, создал великое дело, конечно, воздал должное Пушкину, но он же положил начало нескончаемой идеа-

лизации его»6 и сочувственно отзывается о Писареве: «В этом отношении Писарев рассуждал гораздо более здраво, хотя и не совсем верно». Основная интенция этой записи пятнадцатилетнего школьника - попытка ввести Пушкина, ставшего всем, в некие разумные пределы, позволяющие реализовать естественное чувство любви. «Пушкин - поэт русского значения», «Пушкин - только поэт, он совсем не философ» (наивность этой школьной формулы заставляет вспомнить чеховского «Учителя словесности»), и наконец, парафраз Маяковского: «Обожаю Пушкина-поэта, ненавижу Пушкина-фетиш»7. Отметим, что в одной из последующих записей Давид Кауфман как раз цитирует «Юбилейное» В.В. Маяковского: «У меня, да и у вас в запасе вечность», и свой разговор с Маяковским строит по образцу разговора Маяковского с Пушкиным: «Итак, беспечный разговор о Маяковском закончен. Завтра в школу»8. Очевидно, что советскому образу Пушкина, канонизированному во второй половине тридцатых, будущий поэт вполне последовательно противопоставляет незавершенность пушкинского мифа двадцатых годов. Наряду с Маяковским, воплотившим эту тенденцию, можно назвать здесь Пастернака и Багрицкого, чьи имена постоянно появляются в эти годы в «Поденных записях» в связи не столько с размышлениями о Пушкине, сколько с поэтическим самоопределением Давида Самойлова. При всем различии их вариантов пушкинского мифа (для Пастернака Пушкин - олицетворение творящей силы, в которой сливаются «стихия свободной стихии с свободной стихией стиха»9, для Багрицкого - жертва, за которую нужно отомстить: «Я мстил за Пушкина под Перекопом»10), оба создают живой, неокаменевший образ Пушкина, данный в движении и творчестве. Образ, обладающий в свою очередь именно поэтическим потенциалом, который так важен для Самойлова.

Этот поэтический потенциал соединяется в сознании Самойлова с детской любовью к поэзии Пушкина, воспринятой вне напластований идеологических мифов. Позднейшее стихотворение-воспоминание «Из детства» (1956) запечатлело наивное восприятие Пушкина, «Песни о вещем Олеге» и «бренности мира», соединенное с детской болезнью и оттого так прочно вошедшей в сознание. У нас нет оснований утверждать, что в 1956 г. Самойлов знал мандельштамовский «Ленинград», но соединение обостренного восприятия мира и впечатлений болеющего ребенка, безусловно, сближает два этих стихотворения.

Вероятно, этот контраст двух этапов становления пушкинского мифа, пришедшийся на детство и юность Давида Самойлова, и определит затем те отправные точки, от которых будет отталкиваться Самойлов, выстраивая свое понимание Пушкина, декабризма, истории России в целом и частной истории человека. При этом преодоление второго этапа мифа шло двумя путями. Первый - это узнавание Пушкина через современность, через жестокое столкновение с реальностью, заставляющее переосмыслить сложившийся мифологический канон. Второй - непосредственное стремление понять личность и судьбу Пушкина вне мифологем. Первый путь по преимуществу связан у Самойлова с судьбой поколения и предполага-

ет лирическое «мы»: таковы мифы о поэтической инициации поколения («Старик Державин») и пушкинском вольнолюбии («Пушкин по радио»). Второй же совершается как свободное и глубоко индивидуальное понимание тайны личности Пушкина («Пестель, поэт и Анна», «Болдинская осень», «Он заплатил за нелюбовь Натальи.», «Михайловское», «Свято-горский монастырь»). Рассмотрим их последовательно.

Миф об экзамене-инициации как моменте рождения Пушкина-поэта сформировался и закрепился еще в дореволюционном каноне. В этом качестве он вошел в учебники для гимназий, был зафиксирован на картине И.Е. Репина (1911), а затем последовательно внедрялся в советских школьных учебниках. Его сущность сводится к идее непрерывности традиции, культу учителя и ученичества, идее последовательности развития (и в этом контексте Пушкин как продолжатель дела Державина оказывается едва ли не своеобразным аналогом Сталина, продолжающего дело Ленина). В соответствии с этим мифом поэзия есть не то, что даровано свыше, а то, что признано предшественником; дар детерминирован исторически и передается по наследству. Несколько более позднюю версию этой устойчивой мифологемы, последовательно внедрявшейся в массовое сознание, можно усмотреть, например, в деле Иосифа Бродского, когда судья Савельева задает ему вопрос: «А кто признал, что вы поэт?»11.

Самойловский миф об инициации строится как ироническая инверсия пушкинского биографического мифа. Характерно, что заглавие «Старик Державин» (1962) восходит не к экзальтированному пушкинскому рассказу о лицейском экзамене: «Я не в силах описать состояние души моей: когда дошел я до стиха, где упоминаю имя Державина, голос мой отрочески зазвенел, а сердце забилось с упоительным восторгом.. Не помню, как я кончил свое чтение; не помню куда убежал. Державин был в восхищении; он меня требовал, хотел меня обнять. Меня искали, но не нашли»12, а к ироническому осмыслению этого эпизода в восьмой главе «Евгения Онегина»13. Как отмечает А.С. Немзер, использование образа переданной лиры (согласно наброску Державина, передавалась она отнюдь не Пушкину, а Жуковскому: «Тебе в наследие, Жуковский, / Я ветху лиру отдаю»14) восходит к роману Ю.Н. Тынянова «Кюхля» (1925)15. Этот акт, который в мифологеме предстает как личностный и индивидуальный, у Самойлова иронически отнесен ко всему «поколению сорокового года»:

Рукоположения в поэты Мы не знали. И старик Державин Нас не заметил, не благословил. В эту пору мы держали Оборону под деревней Лодвой. На земле холодной и болотной С пулеметом я лежал своим [129].

Война становится, по Самойлову, испытанием-проверкой, т.е. под-

линным экзаменом и настоящей инициацией поколения. И вместе с тем она не снимает и не снижает планки требований, предъявляемых поэту. В «Памятных записках» Самойлов пишет о военной прозе: «В сущности же, наша военная литература стоит на точке зрения иронической солдатской формулы, принятой всерьез: "Война все спишет". Нет, не спишет! Не списала»16. Вероятно, именно поэтому сюжет «Старика Державина» строится как опровержение главного сюжетного хода мифологемы: «льстец и скаред» размышляет о том, кому передать лиру, но в результате не отдает ее никому: «Замерзал и бормотал: "Нет, сволочи! Пусть пылится лучше. Не отдам!"» [130]. Контраст между высоким - почти сакральным - делом поэтического предназначения (рукоположение подразумевает преемственность от апостольской церкви) и снижено-бытовым образом «старика Державина» (халат, пасьянс, мурмолочка) создает стилистическое и смысловое двуголосие, подчеркивающее: в «поколении сорокового года» лиру передать некому - те, кто могли быть ее достойны, «может, все убиты наповал» [130].

Близкое представление о соотношении предыдущего и самойловского поколений поэтов отразится позже в стихотворении «Вот и все. Смежили очи гении.», связанном со смертью Анны Ахматовой. Отметим, что ее облик вызывал у Самойлова стойкие ассоциации с Державиным (к «Смерти поэта» взят эпиграф из державинского «Снегиря» [159], и сама Анна Андреевна названа в нем «снегирем Царскосельского сада» [160]) - можно предположить, что эти ассоциации восходят к цветаевскому обращению к Ахматовой: «Что вам, молодой Державин/ Мой невоспитанный стих?». Однако «Старик Державин» написан еще при жизни Анны Ахматовой, и ситуация, описанная в нем, конечно, не равна биографической. Вероятно, по мысли Самойлова, «поколение сорокового года» было готово к тому, чтобы реализовать себя поэтически, но оно не породило - и не могло породить ожидаемого «нового Пушкина»:

Это не для самооправданья: Мы в тот день ходили на заданье И потом в блиндаж залезли спать. А старик Державин, думая о смерти, Ночь не спал и бормотал: «Вот черти! Некому и лиру передать!».

Подобное соотношение двух эпох, подкрепленное стилистическим двухголосием, лежит в основе и более позднего стихотворения Давида Самойлова «Пушкин по радио» (1984). Однако его лирический сюжет, в отличие от «Старика Державина», строится не только на диссонансе, но и на узнавании:

Возле разбитого вокзала Нещадно радио орало

Вороньим голосом. Но вдруг К нему прислушавшись, я понял Что все его слова я помнил Читали Пушкина. Вокруг Шел торг военный, небогатый, И вшивый клокотал майдан. Гремели на путях составы: «Любви, надежды, тихой славы, Недолго нежил нас обман» [340].

Не случайно одним из двух голосов, из которых сплетается диалогическая ткань стихотворения, становится первое послание «К Чаадаеву». Согласно пушкинскому мифу 1930-х гг., это юношеское стихотворение -наиболее полное и последовательное выражение пушкинских революционных идей, в котором видели призывы к насильственному, террористическому ниспровержению существующего строя. Миф о «советском Пушкине» приводит к тому, что финальные строки послания «К Чаадаеву» начинают восприниматься как одно из непосредственно сбывшихся пушкинских пророчеств17. «Политический смысл» послания однозначно трактуется как «уничтожение "самовластья"»18. Даже датировка стихотворения, которое на основании текстологических данных было отнесено Б.В. Томашевским к 1818 г., в советской пушкинистике последовательно оспаривалась из политических соображений: «Поскольку в политике не декабристы шли за Пушкиным, а Пушкин за декабристами, постольку и революционное по своему характеру послание "К Чаадаеву" не могло появиться раньше начала 1820 года»19. Интересно, что на этом же основании в дореволюционной пушкинистике послание приписывалось К.Ф. Рылееву20. Именно это стихотворение заняло центральное место в изучении пушкинской лирики в советской школе, причем если финал стихотворения трактовался как прямой революционный призыв, то первый его катрен предлагалось рассматривать как окончательный отказ от интимной лирики в пользу гражданской.

Столкновение с пушкинским стихотворением, описанное Давидом Самойловым, сложно назвать непосредственной читательской реакцией: перед нами текст, звучащий по радио, которое в этом контексте оказывается посредником и знаком государственного присвоения Пушкина. На сайте «Старое радио» сохранилось несколько довоенных записей чтения «К Чаадаеву», в том числе Яхонтова, Царева, Качалова. При всем различии их актерских интерпретаций (Качалов, например, воспроизводит текст настолько далеко от оригинала, что его чтение скорее можно назвать свободной вариацией на тему пушкинского текста) можно отметить одну общую тенденцию: первая строфа отчетливо противопоставляется в чтении последующим и отделяется от них длительной паузой. Самойловское же стихотворение композиционно представляет собой аналог ленты Мебиуса, изгибами которой являются как раз начальные строки пушкинского

стихотворения. То, что было у Пушкина «стартовой площадкой» произведения, связывающей его с жанровой традицией дружеского послания, оказывается у Самойлова повторяющимся итогом. Подлинное узнавание Пушкина происходит в не предполагавшемся им контексте:

И вдруг бомбежка. Мессершмитты Мы бросились в кювет. Убиты Фугаской грязный мальчуган И старец грозный, величавый. «Любви, надежды, тихой славы Недолго тешил нас обман»

Я был живой. Девчонки тоже. Туманно было, но погоже Вокзал взрывался, как вулкан И дымы поднялись, курчавы. «Исчезли юные забавы, Как сон, как утренний туман» [341].

Самойловское стихотворение «Пушкин по радио» строится на многочисленных полемических отсылках к пушкинскому тексту и контексту. Крик радио иронически соотносится с «тихой славой» и ее «обманом», «шальные девчонки» и «роман», который герой стихотворения готов «завести» с ними, - с «минутой верного свиданья», взрывающийся, «как вулкан», вокзал - с «обломками самовластья». «Слова-сигналы» пушкинской эпохи наполняются буквальным смыслом, резко заостряющим комические и трагические контрасты. Неразомкнутый, не разрешенный композиционно конфликт «Пушкина по радио» в большей мере напоминает о пушкинских «Бесах», поскольку создает ситуацию, из которой нет выхода. Так в глазах «поколения сорокового года» навсегда разрушается миф о «советском Пушкине».

***

Второй путь преодоления пушкинского мифа в лирике Давида Самойлова можно определить как индивидуальный путь поэта - это стремление понять Пушкина как личность; увидеть его тем самым абсолютным взглядом «без козней, розней и надсады». У истоков этого пути - два написанных почти одновременно стихотворения, сопоставление которых, насколько нам известно, не предпринималось. Это «Болдинская осень» и «Дом-музей» (оба - 1961).

«Дом-музей» написан не о Пушкине. Его герой - некий условный литератор, «собирательный образ» поэта, созданный в советских школьных учебниках, или, говоря словами И. Иртеньева, «опыт синтетической биографии». Стяжение всех элементов произвольного биографического мифа

(юношеский бунт, воплотившийся в оде «Долой», прошение монаршей милости, «шинельная ода» - поэма «Ура!», высочайшие награды, «годы странствий», мировое признание) достигается здесь путем полного выхолащивания личности самого поэта. При этом нельзя не отметить в тексте стихотворной экскурсии ряд вполне узнаваемых отсылок к пушкинской судьбе: ода «Долой» отчетливо апеллирует к «Вольности», поэма «Ура!» -к «Полтаве», след дуэли и пейзаж «Под скалой» - к узнаваемым событиям судьбы поэта; круг пушкинских аллюзий этим не исчерпывается. Не случайно стихотворение «Дом-музей» приняли на свой счет сотрудники дома-музея на Мойке;21 определенные параллели с ним, вольно или невольно заложенные автором, можно увидеть и в довлатовском «Заповеднике», действие которого происходит полутора десятилетиями позже в Михайловском. Можно предположить, что в контексте самойловского творчества условному «дому-музею» противостоит Болдино - несмотря на открывшийся в 1949 г. музей, Болдино долго оставалось местом, лишенным «хрестоматийного глянца». Музею вещи противостоит слепок духа:

Везде холера, всюду карантины, И отпущенья вскорости не жди. А перед ним пространные картины И в скудных окнах желтые дожди... [109-110]

Уже первые строфы «Болдинской осени» направлены на то, чтобы воссоздать пушкинское мировосприятие, хотя дистанция между авторским «я» и обращенным к Пушкину «ты» всегда остается ощутимой. Резким контрастом безотрадному кольцу, сжимающему судьбу Пушкина, оказывается его внутренняя жизнь. Соединение свободы и счастья, достигнутое Пушкиным единственный раз, в предсмертном стихотворении «Из Пин-демонти» («Вот счастье! Вот права!.»), перенесено Самойловым в мир болдинских карантинов. Самойловский миф о «счастливчике Пушкине» противопоставлен, с одной стороны, узко социальным трактовкам пушкинской судьбы, с другой - банальным представлениям о «муке творчества»; и в этом его сходство и со стихотворением Б.Ш. Окуджавы «Счастливчик Пушкин», и с написанной Ю.М. Лотманом биографией поэта22. Сближает их апология творческой свободы как единственно возможного пути личности в несвободные времена.

И за полночь пиши, и спи за полдень, И будь счастлив, и бормочи во сне! Благодаренье богу - ты свободен -В России, в Болдине, в карантине.

По словам М.Н. Эпштейна, в «Болдинской осени» дана «сужающаяся, смыкающаяся вокруг Пушкина цепь зависимостей: крепостная Россия, сельская глушь, карантинный кордон; и вот внутри этой многостенной

тюрьмы Пушкин свободен. Он не борется за свободу, ибо нельзя получить ее извне, она изначально присуща самой личности как совокупность естественных ее проявлений; свобода - это не то, что можно взять, а то, чего нельзя отдать»23 (курсив автора статьи). Очевидно, что в таком понимании пушкинской свободы Давид Самойлов ориентирован как раз на представления, предшествующие основным советским мифологемам: в «Болдинской осени» можно расслышать и отзвуки блоковско-пушкинской «Тайной свободы», и пастернаковскую «стихию свободной стихии».

Пушкинская свобода от власти уравновешивается у Самойлова свободой от идеологии протеста против нее. Речь идет, прежде всего, об идеях либерального, декабристского, а в более позднем контексте диссидентского толка - предмете постоянных размышлений Самойлова в 1960-80-е. Соотношение отвлеченной идеи и спонтанного поэтического высказывания становится темой стихотворения «Пестель, поэт и Анна» (1965), которое, по точному замечанию А.С. Немзера, стало своего рода «визитной карточкой» Самойлова24. Близкое по своей структуре к драматической сцене, стихотворение представляет собой «осколок» не реализованного замысла сцен о Пушкине и декабристах: «1. Пушкин и Пестель в Кишиневе; 2. Пушкин в Каменке (почему декабристы его "не взяли"); 3. Пушкин после казни декабристов» (2 октября 1963 г.).25 Полное самоиронии замечание «Попробуй-ка подумать за Пушкина!» объясняется как раз тем, что Самойлов думает за него в большей степени, нежели за Пестеля: если в дневниковой записи Пушкина высказывание Пестеля приведено точно, то пушкинская реакция на него - очень приблизительно26. Вместе с тем Самойлов не столько достраивает пушкинскую мысль, сколько воссоздает его способность к непосредственной реакции, обостренному восприятию жизни - всему тому, что отличает Пушкина от Пестеля (а в более широком контексте - поэта от идеолога):

В соседний двор вползла каруца цугом,

Залаял пес. На воздухе упругом

Качались ветки, полные листвой.

Стоял апрель. И жизнь была желанна.

Он вновь услышал - распевает Анна.

И задохнулся:

«Анна! Боже мой!» [150-152].

«Болдинская осень» (1961) и «Пестель, поэт и Анна» (1965) - произведения, намечающие утопическую программу «самостоянья» Самойлова. «Самостоянья», максимально близкого к тому, что воплощено в предсмертном пушкинском «Из Пиндемонти», с его подчеркнуто равной независимостью «от царя» и «от народа». Последующие десятилетия, прожитые Самойловым глубоко, напряженно и сложно, отчетливо показали утопизм этой идеи. И в «Поденных записях», и в переписке с Л.К. Чуковской нарастает пережитое Д.С. Самойловым, как и многими его современниками, ощущение того, что внутренняя свобода является не столько реальным выходом, сколько идеальной программой «жизнестроения». Опровержением «Болдинской осени» с ее установкой на свободу от власти, читателей, холерных карантинов становится написанный семью годами позже «Святогорский монастырь», в котором пушкинские мифологемы впервые резко и бескомпромиссно названы «ложью». Характерно, что это понятие - ложь - в равной мере относится и к мифологемам, сознательно порожденным властью, и к собственным недавним заблуждениям. В «Свя-тогорском монастыре» Самойлов не реконструирует пушкинское мышление, как это было сделано в «Пестеле, поэте и Анне», не обращается к нему напрямую, как в «Болдинской осени», а ведет диалог со смертью как бы поверх Пушкина. Обвинение, которое выносит Самойлов себе и своим единомышленникам, жестоко: все легенды о Пушкине - это утешительная ложь; правда была высказана лишь самим поэтом:

Ах! Он мыслил об ином, И тесна казалась клетка. Смерть! Одна ты домоседка Со своим веретеном! Вот сюда везли жандармы Тело Пушкина. Ну что ж! Пусть нам служит утешеньем После выплывшая ложь, Что его пленяла ширь, Что изгнанье не томило. Здесь опала. Здесь могила. Святогорский монастырь.

Особую роль в контексте «Святогорского монастыря» обретает пушкинская миниатюра 1836 г. «Забыв и рощу и свободу.», в контексте которой, по словам С.Г. Бочарова, «мы чувствуем песню живую и как живую силу и как горькую иллюзию»27.

. Соотношение «живой силы» и «горькой иллюзии» глубоко волновало Самойлова и по отношению к Пушкину, и по отношению к судьбе собственного поколения. От пушкинского мифа Самойлов шел к осмыслению собственной судьбы - не потому, что ставил себя рядом с Пушкиным, а потому что эта мерка оказалась поистине всеобщей.

Преодоление пушкинского мифа совершалось в лирике Самойлова не путем его отрицания, а проживанием и прохождением сквозь него. Пушкинская судьба волновала Самойлова не как судьба другого поэта - он соотносил ее с историческим опытом своего поколения и искал в ней ответ на вопрос о личной стратегии поведения и мысли.

 

КиберЛенинка: https://cyberleninka.ru/article/n/pushkinskiy-mif-v-lirike-davida-samoylova

 

Полный текст автореферата диссертации по теме "Биографический миф о Пушкине в русской литературе советского и постсоветского периодов"

Шеметова Татьяна Геннадьевна

БИОГРАФИЧЕСКИЙ МИФ О ПУШКИНЕ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ СОВЕТСКОГО И ПОСТСОВЕТСКОГО ПЕРИОДОВ

Специальность 10.01.01. - русская литература

Автореферат

диссертации на соискание ученой степени доктора филологических наук

2 9 СЕН 2011

Москва 2011

Работа выполнена на кафедре истории русской литературы XX века филологического факультета Московского государственного университета имени М.В. Ломоносова

Научный консультант:

доктор филологических наук, профессор Голубков Михаил Михайлович

Официальные оппоненты: доктор филологических наук, профессор Выгон Наталья Семеновна Московский педагогический государственный университет

доктор филологических наук, профессор Новиков Владимир Иванович Московский государственный университет им. М.В.Ломоносова, факультет журналистики

Д.501.001.32 при Московском государственном университете имени М.В.Ломоносова по адресу: Москва, Ленинские горы, МГУ, 1-й корпус гуманитарных факультетов, филологический факультет, ауд. 11.

С диссертацией можно ознакомиться в библиотеке 1-го корпуса гуманитарных факультетов МГУ им. М.В.Ломоносова

доктор филологических наук Соколов Борис Вадимович Русский ПЕН-Центр

Ведущая организация - ИМЛИ им. М. Горького РАН

Защита состоится «_»

2011 г. в 16. 00. на заседании диссертационного совета

Ученый секретарь диссертационного совета, доктор филологических наук, профессор

Автореферат разослан «__»

ОБЩАЯ ХАРАКТЕРИСТИКА РАБОТЫ

«Как атеист я в Пушкина не верю»1 - так современный поэт Константин Арбенин сформулировал собственные взаимоотношения с пушкинским мифом. В этом стихе содержится провозглашение божественной сущности Пушкина (мифологизация) и опровержение ее (демифологизация). Несовпадение образа Пушкина, закрепившегося в русской ментальности, и реального человека, так называемого биографического автора, чьи творения столь высоко ценимы современниками и потомками, создает особую диалектику пушкинского мифа, его динамическое равновесие. Строка из поэмы Арбенина восходит к письму Пушкина: «В вопросе счастья я атеист; я не верю в него <...»>2, что наряду с языковой игрой может свидетельствовать о провозглашаемом современным поэтом тождестве между понятиями «счастье» и «Пушкин», то есть являться мифологической гранью сознания поэта.

Это отождествление, свойственное многим писателям XX в.3, демонстрирует, с одной стороны, концептуализацию слова «Пушкин», то есть максимальное взаимоудаление означающего и означаемого. С другой стороны, концептосфера каждого носителя языка зависит от его культурного опыта, и в этом отношении богатство культурных ассоциаций, вызываемых образом Пушкина, не имеет аналогов. Этот факт свидетельствует о том, что созидание мифа о Пушкине является одним из способов национального самоопределения.

Поэтому актуальность исследования диктуется, во-первых, тем, что оно находится в русле тенденций современного литературоведения, активно разрабатывающего проблему обновления рецепции пушкинского творчества.

Во-вторых, опыт литературы XX в. показал, что не только нация нуждается в самоопределении, но и писатели, являющиеся наиболее

1 Арбенин К.Ю. Пушкин Мой. Поэма во фрагментах. СПб.: Зимовье Зверей, 1998.

3 Пушкин А С. Поли. собр. соч.: В 10 т.: Т. 10. Л.: Наука, 1979. С. 647. Далее ссылки на ото издание приводятся в тексте с указанием римской цифрой тома и арабской - страницы.

3 Например, сравнение Пушкина с радугой в стихотворении В. Набокова «Памяти Блока» или превращение «чудного мгновенья» пушкинской жизни в «чудную вечность» для читателя в одноименном эссе Б. Ахмадулиной. г

адекватными выразителями национального самосознания, в той или иной мере стремятся к самоидентификации с образом Пушкина, символизирующим максимальную реализованность творческого дара. Выявление этого процесса сближает данную работу с проблематикой современных исследований о биографическом мифе.

В-третьих, обращение в нашей работе к произведениям представителей различных течений и направлений русской литературы советского и постсоветского периодов позволяет увидеть ее как некий континуум, в котором пушкинский миф играет роль одного из организующих центров. При этом мы не ограничиваемся рамками литературы метрополии: порой в сферу наших размышлений попадают произведения литературы русского зарубежья указанного периода, без учета которых отражение современной литературной ситуации не представляется адекватным. Прослеживая определенный этап функционирования пушкинского мифа, мы не можем не обращаться время от времени к предшествующим этапам его существования.

В-четвертых, процесс демифологизации, анализируемый в данной работе, находится в центре современных культурологических и литературоведческих исследований, согласно которым, «когда демифологизация разоблачается как миф, миф вновь приобретает жизнь»4. Взаимосвязанность процессов мифологизации и демифологизации является одной из наиболее актуальных проблем современной науки о литературе.

Предмет изучения - биографический миф о Пушкине как особый феномен, отличающийся от архаического мифа. Биографический миф - это миф Нового времени, который не может существовать без своего субъекта - автора, осознающего первоначальную версию собственной судьбы, которая затем многократно переосмысливается как массовым сознанием, так и художниками, исследователями. В отличие от традиционных мифов, он не является порождением коллективного бессознательного, напротив, именно коллективное

4 Вапимо Дж. Прозрачное общество. М.: Логос, 2003. С.51.

сознание в различных формах вновь и вновь воспроизводит автобиографический миф.

Объект рассмотрения - литературные произведения тех авторов, судьбы и творчество которых дают достаточное представление о функционировании пушкинского мифа в изменяющемся национальном самосознании советского и постсоветского периодов. Это произведения различной жанровой природы: А. Ахматовой, М. Цветаевой, В. Маяковского, С. Есенина, Ю. Тынянова, А. Платонова, М. Булгакова, А. Синявского-Терца, Е. Евтушенко, Б. Ахмадулиной, Б. Окуджавы, В. Высоцкого, И. Бродского, Л. Лосева, Т. Кибирова, Д. Пригова, А. Битова, Т. Толстой. Кроме того, в ряде случаев мы обращаемся к произведениям «второго» и «третьего» литературных рядов, опубликованных в малодоступных источниках, которые демонстрируют ту или иную манифестацию мифа о Пушкине. Масштаб исследования позволяет показать воздействие мифа о Пушкине на специфику художественных произведении и обратное влияние писательской рецепции на такие компоненты, как язык мифа, мифологемы и мифемы, иконография, инварианты и варианты мифа о «Первом поэте».

Необходимость историко-литературного исследования рецепции пушкинского мифа русскими писателями советского и постсоветского периодов обусловила выбор темы, обстоятельный анализ которой позволяет увидеть диалектику мифотворчества и мифоборчества в литературе указанного периода, что является целью нашей работы.

Научная новизна исследования определяется:

• рассмотрением онтологического статуса пушкинского мифа в литературе XX в., то есть его бытия в пространстве художественных текстов;

• выявлением ряда специфических мифологем и мифем, из которых сконструирован биографический миф о Пушкине;

• изучением того, как биографический миф о Пушкине становится материалом для вторичного моделирования в литературе XX в.

Методологическую основу исследования составили научные труды по мифологии, проблематика которых связана с изучением сущности мифа: миф как «дух музыки» и основание культуры (Ф.Ницше), мифологическая апперцепция (И. Кант, В.Вундт), миф как форма проявления индивидуального и коллективного бессознательного (3. Фрейд, К.Г. Юнг), миф как имманентная символическая форма сознания (Э. Кассирер). При анализе механизмов функционирования мифа большое значение для данной работы имели исследования JI. Леви-Брюля (закон парципации - сопричастия), К. Леви-Строса (структурные компоненты мифа), М. Элиаде (устранение различий между субъектом и объектом мифа в момент «сакрального опыта»).

Наличие мифологического компонента даже в самом объективном научном исследовании точно выражено в словах A.A. Потебни: «Как мифы принимают в себя научные положения, так наука не изгоняет ни поэзии, ни веры, а существует рядом с ними, хотя ведет с ними споры о границах»5. Разграничение мифотворчества, основанного на абсолютной вере, и мифологизации как сознательного процесса не всегда возможно и в литературе XX в. Мифогенность событий «биографической легенды» (выражение Б.Томашевского) Пушкина связана с их способностью генерировать новые трактовки как в художественной, так и в научной сферах.

Сознание исследователя (в том числе автора работы) зачастую становится составной частью предмета изучения, то есть мифотворчества как процесса. Отсюда вывод о смежности понятий мифотворчества и художественной условности, мифотворчества и научной рецепции, которые, безусловно, не тождественны, но пограничны. Анализ мифотворчества в современной литературе и культуре опирался на концептуальные положения в трудах В.Е. Хализева, Е.М. Мелетинского, А.И. Журавлевой. Теоретическое обоснование понятия «пушкинский миф» основывалось преимущественно на

идеях В.И. Новикова (бинарные оппозиции мифа о Пушкине) и М.В. Загидуллиной (пушкинский миф как устойчивый литературный феномен).

Рассмотрение автобиографических мифологем базировалось на трудах A.A. Потебни (проблема субъекта мифотворчества) и А.Ф. Лосева (мифологизм любой личности). Определение структуры пушкинского мифа и выявление ее элементов в текстах литературы XX в. было ориентировано соответственно на структурную поэтику (семиотику) Ю.М. Лотмана и мотивный анализ Б.М. Гаспарова. Анализ панхронического диалога с Пушкиным отдельных писателей и переосмысления мифа о нем в полифоническом сознании литературы XX в. был ориентирован ка теоретические построения М.М.Бахтина.

Основные положения диссертации, выносимые на защиту:

1. Пушкинский миф представляет собой своеобразный континуум, объединяющий реальные события прошлого и метафизические открытия, связанные с именем Пушкина в русской культуре последующих времен.

2. Особый язык, сформировавшийся как отражение сакрализующей тенденции пушкинского мифа, имеет свои очертания, в качестве «охранной грамоты» сохраняя набор континуальных мифем.

3. Пушкинская иконография, как прижизненная, так и современная, активно участвует в строительстве и обновлении современного мифа о Пушкине, порождая новые образы и мифоло<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-11-23 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: