Взрослым слышать не обязательно




Айвен Саутолл

ПУСТЬ ШАРИК ЛЕТИТ

 

ГЛАВА 1

Джон Клемент Самнер

 

Джон уже не спал, но и не вполне проснулся. Мысли его бродили где-то между сном и явью. Будто он на реке. Лодка лениво скользит вдоль берега, мимо водоворотов, ему хорошо, и не важно — спит он или уже перешагнул в наступивший день. Что-то в этом дне его тревожило. Словно тень какая-то нависла. Не хотел он об этом думать. И вдруг все изменилось. Сонные мысли рассеялись. Разбежались, как вспугнутые кошки на заднем дворе. Ему это сравнение понравилось — «как вспугнутые кошки». Обязательно вставит его в одно из школьных сочинений.

Теперь он уже точно проснулся, но продолжал лежать, уткнувшись лицом в подушку и все еще не решив, пора открывать глаза или поваляться еще с сомкнутыми веками.

Он часто пробовал смотреть сквозь сомкнутые веки, но удавалось это лишь иногда — при очень ярком свете. Тогда ему открывался раскаленный докрасна, светящийся, бесформенный мир. И, как в капле воды под микроскопом, в нем было множество таинственных крошечных существ. Словно сам он внутри солнца и нет ни верха, ни низа, нельзя пойти ни направо, ни налево, ни вглубь, ни наружу.

Однажды в саду он очень долго барахтался в этом раскаленном докрасна мире (может — пять, может — десять минут), стараясь вырваться из него ощупью, пока мама не закричала из дома: «Джон Самнер! Что ты там вытворяешь? Ты же будешь весь в синяках и ссадинах».

Но этим утром мир не казался горячим и красным. Он был черным, словно его заперли в ящик, наполненный странными и непонятными звуками. Джон сосредоточился на этих звуках. Расслышать их как следует он не мог, потому что одно ухо все еще утопало в подушке. А открывать глаза пока не хотелось: посмотрев, можно испортить всю игру, особенно сейчас, когда еще не ясно, какой она будет. Надо дать себе время, чтобы план созрел. Иногда игра получалась, а иногда нет.

Он осторожно повернулся на спину (дурацкая кровать, как всегда, заскрипела) и изо всех сил прижал ладони к матрасу. Напрягся всем телом — это помогает расслышать невидимый мир. К тому же это идеальное положение, чтобы прыжком выскочить из постели. А когда Джон Клемент Самнер выпрыгивает из постели, то делает это с легкостью газели.

«Да ты мировой парень! — говорили ребята. — Ты все можешь!» Даже подпрыгивать в воздух из положения на спине. Напрячь все силы, изогнуться — и вверх. Но сейчас не время для гимнастики, хотя очень скоро что-то должно произойти. Джон это чувствовал. Напряжение нарастало. Все в нем стягивалось в тугой узел. И была уверенность, что вот-вот появится потрясающая идея.

Мало-помалу стали различаться отдельные звуки. Он еще сильнее зажмурился. Многие так слушают музыку. За окном на разные голоса пищали насекомые и щебетали птицы: попугаи, скворцы и сороки. Устроили немыслимый гам. Особенно разошлись попугаи — пронзительно кричали и щелкали клювами, как старухи, перебирающие спицами. Где-то неподалеку кололи дрова. Это, конечно, Сисси[1]Парслоу — только у них сохранилась старомодная кухонная печка. Просто доисторическая. Парслоу тратили деньги на новые автомашины, и на печку не оставалось. Где-то заливались собаки. Одна, две, три. Это дурацкие карликовые терьеры Перси Маллена. Глупые собачонки, как игрушечные. Слышались еще какие-то царапающие звуки. Может — люди, может — животные. На ветер не похоже.

Если особенно не прислушиваться, все вокруг кажется спокойным и мирным. Но стоит напрячься, и все наполнится разными звуками. Очень странными звуками, очень необычными. Он даже сам боялся, что воображение может унести его слишком далеко. Мама постоянно причитала: «Доконаешь ты меня своим воображением, Джон Клемент Самнер».

Джон поежился, сел и почти против воли открыл глаза. Было такое чувство, что игра кончилась, что сегодняшний день не для игры — он настоящий, и над ним нависла какая-то тень.

За окном ярко светило солнце, а шторы выглядели как-то странно. Они вздувались, словно за ними кто-то стоял. Внимание, Джон Клемент, никого там нет. Конечно, нет. Но шторы двигались в тех местах, где полагалось быть коленям и локтям, словно тот, кто за ними стоял, устало переминался с ноги на ногу.

Зрачки у Джона сузились, он занервничал и быстро перевел взгляд на шкаф. Дверца приоткрыта, а ей полагалось быть плотно затворенной. На ночь ее всегда закрывали. Никогда он не спал с распахнутой дверцей шкафа.

Воображение это или в самом деле? Он уже не был уверен.

Да не мог он оставить шкаф открытым!

А может, в комнате вор? Может, в самом деле кто-то прячется за шторами у стены? Чудеса! Может, он вспугнул вора, когда перевернулся на спину и уперся руками в матрас? Может, движение за шторами означало не усталость, а поспешность, с какой там спрятался вор?

По спине у него пробежали мурашки. В голове совершенная пустота. Он не мог вспомнить, как все началось, сам он все придумал или нет. Просто жуть, что мысли могут вот так исчезнуть, прямо как вода из раковины. В мозгу проносились какие-то обрывки, и он не мог их никак связать, чтобы оправдать присутствие вора в комнате. Что ему могло понадобиться? Модель яхты? Его работа о сырах? Десятитомная энциклопедия? Все на своих местах. Никто ни к чему не прикасался.

Мысли его перенеслись на мистера Маклеода. Это его тень обещала испортить день. Ну да, Маклеод. Этот ужасный человек, который никогда не снимает шляпу. Даже в доме. Может, он под ней рога прячет? Сущий дьявол этот мистер Роберт Маклеод, и, верно, это его дьявольские проделки. Ужасный тип. Он то стращает, то подлизывается. Этакий мучитель, заставляющий других выполнять свою черную работу. Жуткий подхалим, простодушно и доверительно рассказывающий о каких-то невидимых вещах, хотя все его выдумки — сущий бред.

Он не хотел больше думать о Маклеоде. Хотел оторвать взгляд от штор, но они его словно приковали. Очень странно и очень тревожно. Там кто-то стоял, в этом он был уверен, по ног внизу не было. Не было ног!

Солнце уже ярко светило, и на шторах должна была быть тень. Тени не было… Не мог же пришелец улизнуть. Москитная сетка на месте, она преградила бы ему путь, а выставить ее можно лишь снаружи.

Ног не было, потому что не было тени. Вот и весь секрет. Но люди-невидимки, даже если это Маклеод и его подручные, — это уж слишком. «Существуют невидимые вещи, мой мальчик, — говорил Маклеод, — невидимые».

Ему оставалось только наблюдать и обливаться потом. Наконец он оторвал взгляд от штор и стал переводить его с предмета на предмет, ища, чем бы огреть пришельца. Удочка, груз для закрепления двери, старая узловатая палка для ходьбы, доставшаяся ему от бабушки. («Зачем она мне!» — взвыл он тогда.)

Поиски подходящего орудия вызвали в нем дрожь, и он не мог ее остановить. Да разве не был Джон Клемент Самнер самым ловким мальчишкой в поселке? Разве не мог он перегнать кого угодно и побороть многих? На веревке он раскачивался, как обезьяна (у всех дух захватывало), мог на велосипеде въехать даже на вершину огромного холма, того, что рядом с домом Гиффордов. Ни один мальчишка в поселке не поднимался и до середины.

«Ты просто замечательный, — говорили ребята, — ты все можешь».

Можно воспользоваться бабушкиной палкой, и не важно, завизжит бабушкино привидение или нет. Размахнуться изо всех сил и швырнуть рукояткой вперед. Трах! Но посмеет ли он пошевелиться, чтобы взять палку? И кто сказал, что пришелец не ответит на удар?

Позвать на помощь? Крикнуть: «Папа! Быстро! Он здесь! Он не станет ждать, пока я до него доберусь. Он здесь! С ножом и саблей. Хочет меня прикончить!»

Но кричать поздно. Об этом говорили часы — они показывали 7.25. Отец уже уехал в город. В доме нет мужчины. Да отец и не понял бы, в чем дело. По утрам он ужасно медленно соображает, и пока до него дойдет, пришелец уже прорвется сквозь москитную сетку и скроется в саду. Человек-невидимка на свободе. Никогда его там не найдут, разве что по следам на граве. Интересно, будут ли кусты расступаться перед ним? Оставит ли он, перебегая с места на место, следы? Нет такого человека, видимого или невидимого, кто бы оказался проворнее Джона Клемента Самнера и мог уйти от него. А может, свалить его камнем, пущенным из рогатки? Трах! Уложить, как Давид Голиафа,[2]прямо на лопатки.

И когда, сраженный камнем, он будет лежать распростертый на траве, может, то, что делало его невидимым, начнет мало-помалу исчезать? И он станет видимым или полувидимым, как привидение. Кто же это будет — сам Маклеод, или один из его подручных, или какой-то недочеловек, чудовище, сотворенное злонамеренными людьми. Беспринципные экспериментаторы — гак говорил отец — впускают безумие в мир и не несут за это никакой ответственности.

И тут в комнату вошла мама.

— Привет, дорогой, — сказала она. — Ты сегодня что-то заспался. — Она шагнула к окну и широко раздвинула шторы. Клик-клик-клик — застучали кольца по карнизу. Удивительно, что они не взвились в воздух и не улетели на орбиту. Звук был такой, словно колотят по голове стеклом, разлетающимся на мелкие кусочки. — Какое чудесное утро! — сказала она сладким голосом. — Пригласим его к нам?

Джон криво усмехнулся. Так, точно его вот-вот стошнит. А внутри у него все зашлось. Ужасное чувство: прибить бы кого, разбить что-нибудь вдребезги, завыть диким голосом. Но он только беззвучно застонал. Где-то под лопаткой противно заныло, и никто не мог расслышать его слов: «Мам, зачем ты это сделала? Почему ты ничего не поняла? Разве ты не знаешь? Могла бы догадаться! Разве не ясно, что это игра?»

Созданная его воображением картина рассыпалась. Придуманное им приключение рухнуло, как здание, в которое попала бомба. (По телику показывали: лавина кирпичей, трескаются и рушатся стены, тучи удушливой пыли, вой сирен и взрывы.) Игра распалась, прежде чем он успел разобраться что к чему и довести ее до конца.

Он рухнул в пустоту и разочарование.

 

ГЛАВА 2

Взрослым слышать не обязательно

 

У мамы была эта ужасная детская привычка — разговаривать при Джоне с временем, как с живым существом: «Здравствуй, утро! Здравствуй, день! Здравствуй, вечер!» С ума сойти.

Вот уже две недели как ему исполнилось двенадцать, и разговаривать так — чистое ребячество. Что может быть более жалким, чем глупость взрослых? Она что думает — время ответит ей? («Привет, миссис Самнер!») Вот было бы здорово, если бы это разок случилось. Да она с перепугу упала бы замертво.

Ну конечно, стоит у окна и нежно улыбается, будто там кто-то есть.

— Здравствуй, утро. Заходи, пожалуйста. Пора вытаскивать этого маленького ленивца из постели. За ушко да на солнышко.

— Да перестань, мам.

— Быстренько под душ, Джон.

Он закатил глаза.

— Бррр…

— Завтрак через десять минут. Мы сегодня торопимся. Помнишь?

— Почему?

— Сам знаешь почему.

— Ненавижу этот город, — заныл Джон. — Почему я должен ехать? Почему нельзя остаться? В город женщины ездят, ребятам-то зачем?

— Нет, — сказала она. — Тебе нельзя остаться.

Клюнула его в щеку и тут же со смехом исчезла, оставив позади залитое солнцем распахнутое окно.

Джон покосился на окно, на невидимые следы привидения, вокруг которого он построил свое приключение. Ничего не осталось. За окном только сад, попугаи, со смаком пиратствующие на яблоне, скворцы, трепещущие крыльями в заполненной водой большой раковине, да пылающий огнем шиповник и серебристая листва березы, мерцающая, как море.

Тысяча и одно проклятие! Чудная игра могла получиться. И тут она является.

Джон застонал: целый день ничего не делать! Только таскаться за ней, как собачонка на поводке. Только стоять и ждать, сидеть, изнывая от безделья, и снова ждать. И еще этот зануда мистер Маклеод будет приставать.

«Ненавижу город».

Он вывалился из постели и зашаркал в ванную, волоча халат за рукав. «Папа правильно говорит, — бормотал он, снова возвращаясь к своему приключению, — только мужчины разбираются в тонкостях, женщины не разбираются. Шекспир был мужчиной. И Микеланджело был мужчиной. И Моцарт был мужчиной. Женщины — слезливые слюнтяйки».

Он высунул язык и стал рассматривать его в зеркале — привычка, которую он перенял у отца. «Бр-р-р-р», — сказал он, хотя его язык был розовым, как новорожденная заря. Потом стащил с себя пижаму и включил душ.

— Сунь голову под душ! — прокричала мама из кухни. — Не забудь вымыть уши!

Оставят его когда-нибудь в покое? Он, кажется, из младшего возраста вышел, а она все командует. Старшие братья разъехались кто куда, вот она на нем и отыгрывается. «Видно, думает, я должен оставаться младенцем до старости».

Он откинул голову и критически осмотрел себя в зеркале. Загорелый, румянец от летнего зноя, квадратные челюсти, черные волосы, карие глаза. Джону правилось свое лицо в зеркале. Всегда нравилось. Он в нем выглядел скорее мужчиной, чем мальчиком, потому что видна была только голова. Некоторые ребята с виду еще совсем мелюзга или прехорошенькие, как девчонки. Только не Джон Клемент Самнер. Нет уж, сэр.

Ребята иногда говорили: «И молодец же ты! Такое умеешь!» Приятно было это слышать. Он просто сиял от удовольствия, и они это знали.

Как-то он подслушал, что говорили взрослые: «По лицу видно — мальчик с характером. И мужественный. Он себя покажет, вот увидите». И еще говорили: «Умный мальчик. Он и должен быть умным. Вы же знаете, кто его отец. И мать тоже такая способная. Когда надо, всегда выручит — прочтет в университете одну-две лекции».

Но однажды Сесил Парслоу начал к нему цепляться. «Умный? Да спорю, за него все уроки мамочка делает. Правда, Джонни-сынок?» — «Ничего она не делает. Сам знаешь, что не делает. Вот врежу тебе, Сисси Парслоу!» — «А может, папочка? “Папочка, дважды два — это сколько? Хочу, чтобы в школе все меня умным считали”». — «Я его так вовсе не называю. А ты, Сисси, гад, каких мало. Тошнит от тебя».

Жуткая была драка. Ребята говорили, прямо смертоубийство. Пришлось Сисси обратиться к врачу. Джон, к своему удивлению, сам об этом потом жалел. Словно это из него сделали отбивную. После драки он сразу сбежал. Ребята без него подтащили Сисси к забору и оставили его там выть от боли. Но Сисси сам виноват. Нечего было первым приставать к Джону Клементу Самнеру. Все ребята так говорили.

— Джон, ты под душем?

— Да, мам.

— А может, стоишь рядом и притворяешься?

— Конечно, нет.

— Как же ты меня слышишь?

Взбеситься можно! Он пробормотал несколько слов, которые не посмел бы сказать вслух, и подставил руку под воду.

— Джон! — сказала она внезапно у него над самым ухом.

От неожиданности он чуть на полу не растянулся.

— Ой, мам! — заорал он. — Это нечестно. Ты зачем вошла?

— Я тебе покажу честно-нечестно. — Она сунула ему в правую руку шланг, схватила за ухо и решительно направила под струю воды.

— Холодная! — взвизгнул Джон.

— Чушь, — сказала она. — Вовсе не холодная, почти кипяток идет. Не жалей мыла. Вот так. Теперь шею и уши. Не могу я взять в город грязного, как вонючий хорек, мальчишку.

— Мам! — взвыл он, — Пожалуйста! Слишком горячая!

— Горячая? Вздор! Болтаешь, что в голову взбредет. То холодная, то горячая. Вот выдам тебя с головой, расскажу девочкам-скаутам, что их дорогой командир — враль и выдумщик. — Она выключила оба крана. — Вытирайся как следует. Возьми из шкафа чистую рубашку Наденешь костюм.

— Опять этот дурацкий костюм. На улице солнце. Костюмы только взрослые носят.

— Трусы и майку. И еще чистые носки, маленький ты грязнуля. У тебя в комоде всего полно.

— Мам, можно, я дома останусь? Один-единственный раз…

— Уж как бы я хотела, чтобы ты не задавал этот нелепый вопрос. — Глаза у нее сразу стали как ледышки. — Ничто не доставило бы мне большего удовольствия, чем день в городе без тебя. Это было бы сущее блаженство. Но ты прекрасно знаешь, мне такое счастье не суждено.

— Ну, пожалуйста, мам! — кричал он ей вдогонку. — Ненавижу я этот город. Ненавижу торчать на виду. Все на меня глазеют. Знаешь, как это неприятно. Давай поедем поездом. Почему обязательно на машине?

Но она уже была на кухне и будто оглохла.

— Мам! — кричал он, но она не обращала внимания. Взрослым не обязательно слышать, когда они не хотят. В отличие от ребят. — Мам! — вопил он. — Я уронил халат в воду.

Нет ответа.

— Можно мне к хлопьям холодное молоко вместо горячего?

Нет ответа.

Никогда, никогда она не дает ему холодное молоко. А все ребята пьют его каждый день. В горячем молоке хлопья размокают — ну прямо месиво для свиней.

— Можно мне яичницу вместо вареных яиц?

Нет ответа.

Вареные яйца — как они ему надоели. Каждое утро вареные яйца и хлеб с маслом. А ребята едят яичницу с беконом. Сосиски и блинчики. Пышные, жирные да еще с кетчупом.

— А доллар, чтобы в городе потратить, дашь?

Молчание. Хорошо этим взрослым! Попробуй мальчишка не ответить — получит затрещину.

Он зашаркал в свою комнату

— Мам, где, ты сказала, моя рубашка?

Через минуту:

— Нет у меня чистых носков.

Еще через минуту:

— На брюках от костюма дыра.

Тут уж она примчалась. Прогрохотала по коридору, как грузовик без тормозов.

— У тебя что?..

— Смотри, — сказал он.

Она заскрежетала:

— Как тебя угораздило?

— Не знаю.

— Джон! Дыра огромная!

— Ну да.

— Мне ее никогда не залатать. Это портновская работа. Я все только испорчу. И давно эта дыра, несносный ты мальчишка?

От «несносного мальчишки» он рассвирепел.

— Да не знаю я. В воскресенье вроде уже была.

— В церковь в таком виде ты их не надевал?

— Может, и надевал. Кажется, надевал. Не помню я!

— Должен же ты был заметить!

— Не могу я видеть, что у меня там делается. У меня на заду глаз нет.

— Хватит, молодой человек. Большое спасибо. Это уже пошло, а я в своем доме пошлости не потерплю.

Хорошенький предстоит денек. Все об этом говорит. Даже этот застывший взгляд маминых глаз. Словно восточный ветер подул: жди теперь холод и непогоду. Потом она вздохнула:

— Мальчики, мальчики, мальчики… Печальна доля женщины, у которой одни сыновья. Почему, даже под конец, не дана мне была маленькая милая девочка?

Странное заявление, но на маму похоже. Никогда не знаешь, чего от нее ждать. Вот, кажется, совсем разозлилась, готова его на куски разорвать и, вдруг, расплачется, разнюнится.

— Придется тебе, пожалуй, надеть школьные брюки.

— Они грязные.

— Другую пару. Ты знаешь, про какую я говорю.

— Они в стирке.

Настроение у нее снова изменилось. Как на качелях: то одно лицо, то другое.

— Джон, ты сегодня просто невыносим. Что в тебя вселилось? Ты так груб, а я к этому сейчас совсем не готова.

Он и сам знал, что грубит, но остановиться почему-то не мог.

— У меня слишком много забот, Джон. Я волнуюсь из-за своей лекции. Я волнуюсь из-за тебя. Да не в стирке они!

— Нет, в стирке. Ты их не постирала, потому что сегодня и завтра учительская конференция и я пойду в школу только в пятницу. Они в машине, сама велела их туда положить.

Она провела рукой по волосам, и на лице у нее появилось странное бесшабашно-отчаянное выражение.

— Тогда надевай, что есть. Мне не важно, как ты одет. Важно, как ты себя ведешь. И садись за стол. Завтрак уже перестоялся.

Джон повалился на кровать, чувствуя, что все в нем клокочет. Почему? Только из-за мамы? Может, это один из таких дней: начинается великолепно, а кончается жуткой ссорой. Крики, вопли. Мама рыдает. Отец пытается ее успокоить, чтобы с улицы не услышали. И все говорят слова, которые стыдно вспомнить, и потом жалеют об этом и очень хотят, чтобы эти слова никогда не были сказаны.

Надеясь на чудо, он наконец появился на кухне. Мама обвела его тяжелым взглядом.

— Хорош, нечего сказать. Можешь собой гордиться. И не стыдно тебе появляться в таком виде? Ну как мы поедем в город? Не могу же я тащить тебя за собой в таком виде. Что только ты делаешь со своей одеждой: машины ею моешь или полы? Дождя уже месяц не было, а ты весь в грязи.

— Молоко горячее, — пробурчал он. — А я просил холодное.

— Тебе нужно горячее молоко. Только горячее. Что мне делать с тобой, Джон? Иногда я тебя совсем не понимаю.

Ответа от него не ждали. Да он и не смог бы ответить, даже если бы захотел.

— Я должна поехать в город сегодня. Сегодня у меня лекция. И мне надо передать кое-какие бумаги мистеру Маклеоду, а я хочу это сделать лично. — Она уже здорово завелась. Все в ней кипело. — Оставлю тебя в машине на парковке. Придется тебе с этим смириться.

— Нечестно! — взвыл он.

— Раньше бы думал. Когда брюки порвал.

— Опять меня в этом подвале оставишь! Сиди там час за часом, как в прошлый раз. И посмотреть не на что, и делать нечего. Там ты меня готова оставить одного, а дома не желаешь.

Она вздохнула. Одни раз, потом еще и еще. Снова пробежала рукой по волосам, растрепав их. В прошлый раз она оставила его на подземной автостоянке всего на час с небольшим. Теперь это будет большая часть дня. Она начала сама себя убеждать.

— Могу я как-то переиграть? В 10.30 у меня лекция, и это не прихоть. Я должна там быть. В два часа у меня встреча с мистером Маклеодом. Он будет меня ждать. Мне надо с ним кое-что обсудить. Важные вещи, Джон, и ты это знаешь. О таких вещах не говорят по телефону. И не пишут. Их обсуждают только при личной встрече.

Упоминание мистера Роберта Маклеода так резануло Джона, что он чуть не застонал вслух.

— И миссис Вильсон не придет сегодня. Я ей сказала, что она не понадобится. Она так добра, Джон. Я не могу отказаться от своего слова. Если я потеряю миссис Вильсон, то просто не знаю, что с нами будет. Это будет плохо и для меня, и для тебя. Мне надо иногда менять обстановку, иначе я не выдержу.

Большие темные глаза Джона умоляли маму. Он не понимал, что эта отчаянная немая мольба разрывала ей сердце.

— Позволь мне остаться, мам! Один-единственный раз! Я ничего не натворю. Ничего не разобью! Честное слово! Только бы не таскаться за тобой целый день и не сидеть в этой проклятой машине. Тебе бы понравилось — целый день в машине под землей?

— Я не могу оставить тебя здесь. — Голос у нее усталый, чуть слышный.

— Какая разница? Если можешь там, почему не можешь здесь?

— О, Джон, сколько раз тебе объяснять? Огромная разница. Там я рядом, всего в нескольких кварталах от тебя. А отсюда до города пятьдесят километров. Вдруг что-нибудь случится. Я себе никогда не прощу.

— Что может случиться? — Она открыла рот, но он заспешил. — Послушай, я уже не маленький. И сейчас вовсе не болен. Самое плохое — начнутся судороги. Они и в машине могут начаться.

Она сидела напротив него и указательным пальцем барабанила по столу.

— Теперь послушай меня. Почему ты не можешь понять? Вот и мистер Маклеод говорит: «Почему он не может понять?» В машине ты отдыхаешь, не носишься. И я могу быть спокойна. А здесь — подумать страшно, что тебе на ум взбредет. Расфантазируешься, возбудишься… Конечно, ты сейчас не болен. Нет. Но это только потому…

Она очень расстроилась. Есть вещи, которые ему нельзя говорить. Да, ему уже двенадцать, по у него церебральный паралич. Неосторожное слово может его сильно ранить.

— Джон, меня не будет дома очень долго. Не десять минут, даже не час или два. Я вернусь не раньше половины пятого. И это еще если в дороге не застряну. И папа сегодня приедет поздно. Одному небу известно, когда он вернется.

— Все будет в порядке, мам! Все будет чудесно!

— Пожалуй, я оставлю тебя у тетушки Ви. Как это я раньше не подумала. Это все проблемы решает.

— Ну нет! Там и поиграть-то не с кем. Скука смертная.

— Здесь тебе тоже не с кем играть.

— Вдруг ребята зайдут. Учителя уехали. Школы нет. — Он знал, что ребята не придут. Ребята идут туда, где весело. У Самнеров было не очень-то весело. — Да мне все равно. У меня дел полно. Могу свой проект дальше делать. Могу модель клеить.

Она молчала. Внутри у нее все напряглось. Он видел, как двигались ее пальцы. На лице — озабоченность. Она часто выглядела озабоченной, но так еще никогда.

— Папа говорит, что тебе пора оставлять меня одного. Ты не должна превращать себя в вечную рабыню.

Она все еще молчала. Теперь уже все пальцы ее правой руки барабанили по столу. Он вдруг почувствовал: она может уступить.

— Мам! Пожалуйста! Пожалуйста!..

Неужели он прорвался сквозь эту ужасную стену безразличия? Сквозь глухой барьер, за которым отсиживаются взрослые, когда не хотят слышать и понимать то, что им пытаются сказать.

— Пожалуйста, мам! Пожалуйста!.. — Его захлестнула волна возбуждения, изумления, облегчения. — Все будет в порядке. Вот увидишь. Пожалуйста, мам, пожалуйста!..

Она подошла к нему, обняла за плечи, быстро поцеловала в волосы.

— Хорошо. — И особой походкой, словно за ней наблюдали сотни глаз, вышла из комнаты. — Я пойду собираться, — сказала она.

Не может быть!

Его словно оглушило. И вдруг он почувствовал, что голова больше ничего не вмещает. «Она передумает. Я знаю, она передумает. Но она не должна, не должна передумать. Господи! Молю Тебя, пожалуйста, пожалуйста…»

 

ГЛАВА 3

Стая скворцов

 

Маленькая, юркая машина миссис Самнер быстро проскочила под сводом фруктовых деревьев при въезде на участок. Через минуту она вернется. Джон был в этом совершенно уверен. Вернется, и все, на что он надеялся, рассыплется в прах. На ходу она прокричала:

— Я позвоню тебе из Мельбурна! Не уходи далеко от дома!

А в глазах все еще то, чуть безумное, выражение. «Не говори ерунды, — оборвала она его как-то раз. — Нельзя быть чуть безумным, вовсе я не безумная, ни капельки».

Но она была. Что-то дикое появляется во взгляде, и тогда руки у нее начинают беспокойно двигаться, а дыхание учащается. Джон всегда чувствовал это ее состояние, знал, когда это с ней случается, даже если и не видел ее. Узнавал по голосу.

Это случается довольно часто часов в пять-шесть вечера, когда внезапно, казалось бы, без всякого повода куда-то девается ее жизнерадостность. Или, что было и вовсе странно, по утрам в воскресенье, когда она собирает его в воскресную школу, или когда они ждут гостей.

Иногда отец говорит ей: «Расслабься дорогая». А порой он теряет терпение, и тогда начинается душераздирающая ссора. Мама убегает в другую комнату и там рыдает, и Джон слышит, как упоминается его имя и как отец старается ее успокоить. «Тише, тише же! — говорит он. — Если кто-нибудь подойдет к двери и услышит, мы этого не переживем».

На этот раз не было ни ссоры, ни рыданий, потому что отца не было дома, но, когда мама говорила, дыхание у нее прерывалось.

Прежде чем сесть в машину, она сказала: «Если откроешь водопроводные краны, не забудь их закрыть. Не пользуйся утюгом, пылесосом или стиральной машиной и не трогай папины инструменты в сарае. Не хочу, чтобы ты получил электрошок или отрезал себе руку. И, ради Бога, не влезай никуда». Еще раньше она сказала: «Когда принесут хлеб, возьми пакет сдобных булочек. Позавтракаешь ими. В холодильнике полно молока, так что не возись с плитой».

Она пыталась вызвать его на спор, подбивала его на протест (он это чувствовал), чтобы приказать ему ехать с собой в виде наказания. «Вымой руки перед завтраком. Почисть зубы после завтрака. Не заходи в курятник. Отец не успел там убрать. Не трогай садовый шланг и не пропалывай цветочные клумбы, иначе отец тебя убьет. Ты всегда выдергиваешь цветы. И не рви распустившиеся розы. Отец считает бутоны. Я знаю, что не должна тебя оставлять. Чувствую, что это ужасная ошибка. Прямо печенкой ощущаю».

Еще она успела сказать, пока металась по дому и собирала вещи, которые должна была взять в город: «Я задернула шторы на случай, если станет жарко. Отдохни днем, даже если не устанешь. И не зови в дом этого ужасного мальчишку Малленов, если он забредет сюда. Не выпускай попугайчика из клетки, а то не поймаешь его. Не ешь зеленые яблоки с дерева».

И уже у самой машины прибавила: «Не должна я тебя оставлять. Что бы там отец ни говорил. Одна я всегда в тревоге. Ни минуты покоя. Твой отец каждый день уезжает на работу. Твои братья почти не показываются в этом доме. У них все по-другому. Они могут выкинуть это из головы. Вся ответственность на мне. Ради моего спокойствия ты просто должен поехать со мной и сидеть в машине».

«Не надо, мама! Пожалуйста!..»

Он знал, что она все время в борьбе, но и у него своя борьба. Он знал, что быть матерью такого мальчика, как он, это не то что быть матерью обыкновенного мальчика. Руки и ноги обыкновенных ребят слушаются их всегда, а Джона его руки и ноги слушаются только иногда. И когда мама из-за этого расстраивается, Джону обычно становится хуже. Он начинает спотыкаться, ронять вещи, заикаться, и иногда ему приходится отчаянно колотить себя кулаками по бокам, чтобы выговорить слово. Сердце бьется, как молот, и случается, что, к своему ужасу, он начинает плакать. Хотя порой это бывает и без причины.

Однажды это произошло в церкви, а в школе — много раз. Иногда ему удается справиться самому, в других случаях директор звонит маме, она сразу же приезжает и забирает его домой.

Но в это утро ничего такого не случилось. Она расстроилась, по он выдержал. Он молился, чтобы дрожь не началась, чтобы слова легко выговаривались, чтобы руки и ноги делали только то, что он хотел, чтобы все было прекрасно. Отворяя дверцу машины, она сказала: «Если почувствуешь, что тебе может стать плохо, позвони священнику или констеблю Бэрду. Не жди, пока начнется. Звони сразу, как почувствуешь. Один номер не отзовется, набери другой». — «Ты же знаешь, что ничего не случится, мама!»

«Обещай, обещай!»

«Обещаю».

Она пристально посмотрела на него невидящими глазами, затем встряхнулась, взяла себя в руки, улыбнулась, поцеловала его, обняла за плечи, как часто делала, и резким движением направила машину к выезду. Обычно она очень хорошо водит машину. Уже из-под свода из сливовых деревьев она прокричала: «Позвоню из Мельбурна! Не уходи далеко от дома!»

Джон слышал, как постепенно стихает шум мотора. Похоже на отдаляющуюся бурю, на грозовую ночь, обернувшуюся ясным утром. А вдруг ветер изменится и нагонит тучи?

Он не знал, что выглядит усталым и измученным, что его кулаки сжаты, а глаза полузакрыты. Он не чувствовал ничего, кроме нервной дрожи в коленях и волнующей слабости в груди. «Господи, пусть она уедет! Не дай ей вернуться».

Она не вернулась.

Мало-помалу он начал снова различать голоса птиц и лай собак. Кричали ребята. Никогда раньше их голоса так не звучали. В них слышались свобода и ветер широких просторов. Они были как величественный гимн, который он так и не научился петь. Всегда остается слушателем, всегда в стороне, всегда один. Не может он исполнять эту музыку с чувством, с каким исполняют ее все. Теперь, кажется, сможет.

Под сводом из фруктовых деревьев ничего не появлялось. Было пусто. Как в аквариуме, который опорожнили и перевернули. Как в аквариуме, из которого подросших рыб перенесли в ручей и выпустили на свободу. Посмотреть бы на этих рыбешек, одуревших от огромных масс воды, — километры и километры вверх по течению, километры и километры вниз по течению, а они свободны плыть, куда захотят. А может, это похоже на птенца попугая, впервые выпущенного из клетки. Взобрался на верх клетки, прижимается к ней. Трусит, пытается вернуться. Птица — всего лишь птица, рыба — всего лишь рыба. Джон Клемент Самнер — мальчик.

Мама уехала. Не вернулась.

Его словно натерли прохладными благоухающими маслами.

Джон посмотрел сквозь листву на небо. Он любил небо. Над головой прошумела стая вспугнутых скворцов. И ему казалось, что каждая птица уносит с собой звенья порванной цепи, сковывающей его с рождения. Он почти видел, как рвется эта цепь, почти чувствовал.

В этот удивительный момент его охватило сильнейшее возбуждение и в то же время спокойствие и удовлетворение. Ничего подобного он не испытывал никогда. Нервной дрожи как не бывало. Он весь — как вечернее морс: ни ветерка, ни волн, ни бурунов неудовольствия.

— Летите же, птицы, летите! — кричал он.

И каждое уносимое звено было чем-то, что ему строго-настрого запрещали — или мать, или отец, или взрослые братья, или врачи, или сиделка, или учитель, или полицейский.

«Не забывай, что ты не такой, как другие дети. Ты никогда не можешь быть уверен, что твое тело станет тебя слушаться. В твоей болезни никто не виноват. В этом нельзя никого винить, и уж, конечно, тебя самого. Мы должны научиться жить с этим. Есть вещи, на которые можно не обращать внимания, и все обойдется. Но не в твоем случае. Могут возникнуть серьезные осложнения. Ребята иногда ожидают от тебя слишком многого. Невольно они могут вовлечь тебя во что-нибудь опасное. В то, что опасно даже для них, а для тебя вдвойне».

«Тебе нельзя колоть дрова и пользоваться пилой, забивать гвозди и раскачиваться на брусьях; ездить на велосипеде и ввязываться в драку; играть в футбол, крикет и в разные быстрые, шумные и грубые игры — это может тебе повредить. Нельзя быстро бегать — ты можешь упасть. Нельзя подходить к краю скалы и взбираться на деревья и лестницы — ты можешь потерять равновесие. Тебе нельзя играть со спичками, нельзя подходить к кипящей воде…»

«Конечно, очень многое ты можешь, и мы должны быть за это благодарны, не правда ли? Прежде всего, ты не ходишь в специальную школу. Ты можешь плавать на мелководье, если рядом есть кто-нибудь из своих. Можешь ходить на рыбалку с друзьями, если кто-нибудь из них готов наживлять для тебя крючок. Можешь совершать приятные прогулки с разными людьми. Можешь вести счет для футбольной команды и команды, играющей в крикет. А это очень важное дело. Ты можешь радоваться красоте окружающего тебя мира. Читать книги, смотреть телевизор, слушать музыку, собирать разные коллекции. И у тебя потрясающее воображение. С таким воображением ты можешь практически все на свете. Переплывать самые широкие реки, участвовать в самых скоростных гонках, подниматься на самые высокие вершины. И поверь, мальчик, приключения, которые мы переживаем в своем воображении, в конечном счете куда увлекательнее тех, что выпадают на долю нашего тела».

Какой вздор все эти взрослые разговоры, все эти взрослые объяснения. Как все это может ему нравиться? Даже когда они рассуждают о том, что он действительно может, то говорят таким тоном, словно речь идет о приступе зубной боли. А когда он и вправду дает волю своему воображению, это кончается криком: «Джон Клемент Самнер, ты меня своим воображением прикончишь!»

Его от этих разговоров тошнит. А они думают, что ему приятно, гладят его по голове, называют хорошим мальчиком (замурлыкать ему, что ли?), обнимают за плечи, улыбаются, говорят, что он замечательный мальчик, умный, храбрый. Но все это сводится к одному: он — другой, можно сказать, ни к чему не годный, источник непрестанного беспокойства для всех, не целый мальчик, а мальчик наполовину. Странный маленький объект, известный под именем Джон Клемент Самнер, с которым надо обращаться осторожно, как с треснувшим яйцом.

Иногда ему кажется, что он взорвется — ба-бах! И кому-то придется быстро заметать веником тысячи мелких осколков.

Пора бы им догадаться, что он целый мальчик, но связанный по рукам и ногам. Что он — молодой лев в цепях, орел с подрезанными крыльями. Что это они заточили его тело в тюрьму. Герой, как Херб Эллиот, Эдмунд Хиллари или, может, сам Геркулес?[3]

Даже мистер Маклеод ничего об этом не знает, а предполагается, что он все знает. Все, что он может, — это изображать терпение: «У тебя ограниченные возможности, мальчик, и ты уже достаточно взрослый, чтобы понимать, что означает церебральный паралич. Твой случай очень странный. Назови любой симптом этого заболевания — судороги, нарушение координации движения, спазмы сосудов головного мозга — все это у тебя бывает, но в слабой форме. Тебе, можно сказать, повезло. Я знаю мальчиков и девочек с куда более простым диагнозом, но состояние их куда хуже. Есть на свете ужасные вещи, мальчик. Они могут разбить сердце. Иногда я думаю, всем следовало бы знать о людях, чья жизнь — сплошное страдание. Страждущий человеческий дух есть нечто удивительное. А ты умен, у тебя художественные наклонности, твои родители — ода



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-08-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: