Космос, нервная система и шмат сала 2 глава




– Не ручайся, Коля, человеку, может, не понравится.

– Понравится!

– Вы здешний? – спросил приезжий хозяина.

– Здешний. Не из этого села, правда, но здесь – из этих краев. А где Ольга?

– На реке.

– Что же она – к обеду-то?

– А то ты не знаешь Ольгу! Набрала с собой кучу книг… Да придет, куда она денется.

– Старшая,– пояснил хозяин.– Грызет гранит науки. Уважаю теперешнюю молодежь, честное слово. Ваше здоровье!

– Спасибо.

– Мы ведь как учились?.. Кхах! Мамочка, у тебя где-то груздочки были.

– Ты же не любишь в маринаде.

– Я – нет, а вот Игорь Александрович попробует. Местного, так сказать, производства. Попробуйте. Головой понимаю, что это, должно быть, вкусно, а – что сделаешь? – не принимает душа маринад. В деревне вырос – давай все соленое. Подай, мама.

– Так что там – про молодежь?

– Молодежь? Да… Вот ругают их-такие-сякие, нехорошие, а мне они нравятся, честное слово. Знают много. Ведь мы как учились?.. У вас высшее?

– Высшее.

– Ну, примерно в те же годы учились, знаете, как это было: тоже – давай! давай! Двигатель внутреннего сгорания?-изучай быстрей и не прыгай больше. Пока хватит – некогда. Теперешние – это совсем другое дело. Я чувствую: старшей со мной скучно. Я, например, не знаю, что такое импрессионизм, и она, чувствую, смотрит сквозь меня…

– Выдумываешь, Николай,– встряла женщина.– У тебя – одно, у ней – другое. Заговори с ней о своих комбайнах, ей тоже скучно станет.

– Да нет, она-то как раз… Она вот тут на днях мне хоро-о-шую лекцию закатила. Просто хорошую! Про нашего брата, инженерию… Вы знаете такого – Гарина-Михайловского? Слышали?

– Слышал.

– Вот, а я, на беду свою, не слышал. Ну, и влетело. Он что, действительно, и мосты строил, и книги писал?

– Да вы небось читали, забыли только…

– Нет, она называла его книги – не читал. Вы художник?

– Что-то вроде этого. Сюда, правда, приехал пописать. Тире – отдохнуть. Мне у вас очень понравилось.

– У нас хорошо!

– У нас тоже хорошо, но у вас еще лучше.

– Вы откуда?

– Из Н-ска.

– Я там, кстати, учился.

– Нет, у вас просто здорово!

Женщина с тревогой посмотрела на гостя. Но тот как будто даже протрезвел. И на лице у него опять появилось ироническое выражение, и улыбка все чаще вспыхивала на лице – добрая, ясная.

– У нас, главное,– воздух. Мы же – пятьсот двадцать над уровнем моря,рассказывал хозяин.

– Нет, мы значительно ниже. Хотя у нас тоже неплохо. Но у вас!.. У вас очень хорошо!

– Причем учтите: здесь преобладают юго-восточные ветры, а там – никаких промышленных предприятий.

– Да нет, что там говорить! Я, правда, предпочитаю северо-восточные ветры, но юго-восточные – это великолепно, И там никаких промышленных предприятий?

– А откуда? Там же… эти…

– Нет, это великолепно! А как у вас с текущим ремонтом?

Хозяин засмеялся:

– Во-он вы куда!.. Нет, тут сложней. Могу только сказать: юго-восточные ветры на текущий ремонт влияния не оказывают. К сожалению.

– А вал? Собственно говоря, как с валом?

– Вал помаленьку проворачиваем… Скрипим тоже.

– Вот это плохо.

– Я вам так скажу, дорогой товарищ, если вы этим интересуетесь.,.

– Коля, за тобой заедут? А то будут ждать…

– Козлов заедет. Если вы уж этим заинтересовались…

– Коля, ну кому это интересно – текущий ремонт, вал?

– Но товарищ же спрашивает,

– Товарищ… просто поддерживает беседу, а ты на полном серьезе взялся… Не будет же он с тобой об импрессионистах говорить, раз ты ничего в этом не понимаешь.

– Не на одних импрессионистах мир держится.

– Не перевариваю импрессионистов,– заметил гость.– Крикливый народ. Нет, вал меня действительно очень интересует,

– Так вот, если вам это…

– Ольга идет.

Гость, если бы за ним в это время наблюдать, заволновался. Привстал было, чтобы посмотреть в окно, сел, взял вилку, повертел в руках… положил. Закурил, Взял было рюмку, посмотрел на нее, поставил на место. Уставился на дверь,

Вошла рослая, крепкая, юная женщина. Она, как видно, искупалась, и к ее влажному еще телу местами прилипло легкое ситцевое платье, и это подчеркивало, сколь сильно, крепко, здорово это тело.

– Здравствуйте! – громко сказала женщина.

– Оля, у нас гость – художник,– поспешила представить мать,– Приехал поработать, отдохнуть… Игорь Александрович,

Игорь Александрович поднялся, серьезно, пристально глядя на молодую женщину, пошел знакомиться.

– Игорь Александрович.

– Ольга Николаевна.

– Игоревна,– поправил гость.

– Игорь!.. Игорь Александрович! – воскликнула хозяйка.

– Я не поняла,– сказала Ольга.

– Твое отчество – Игоревна. Я твой отец. В сорок третьем году я был репрессирован. Тебе было… полтора года.

Ольга широко открытыми глазами смотрела на гостя… отца?

С этой минуты в большом, уютном доме Синкиных на какое-то время хозяином сделался… гость. У него появилась откуда-то твердость, трезвость, И он совсем не походил на того беспечного, ироничного, веселого, каким только что был. Долго все молчали.

– Игорь… – прерывающимся голосом, отчаянно заговорила хозяйка, – ты нашел! Ты сказал-это случайность… Нет, ты нашел! Это жестоко,

– Нашел, да. Я искал много лет. Случайность с домом… Синкина.

– Но это жестоко, Игорь, жестоко!..

– Неужели не жестоко – при живом отце… даже не позволить знать о нем. Вы считаете, это было правильно? – повернулся Игорь Александрович к Синкину.

Тот почему-то почувствовал себя оскорбленным.

– Сорок третий год – это не тридцать седьмой! – резко сказал он.– Еще не известно…

– Нет, в плену я не был. При мне – все мои документы, партийный билет и все ордена. Предателям этого не возвращают. Но речь о другом… Ольга: прав я или не прав, что нашел тебя?

Ольга все еще не пришла в себя… Она села на стул. И во все глаза смотрела на родного отца.

– Я ничего не понимаю…

– Ты клялся, Игорь!.. – стонала хозяйка. – Как это жестоко!

– Ольга…– Игорь Александрович смотрел на дочь требовательно. И вместе – умоляюще,– Я ничего не прошу, не требую… Я хочу знать: прав я или нет? Я не мог жить иначе. Я помню тебя маленькой, и этот образ преследовал меня… Мучил. Я слаб здоровьем. Я не мог умереть, не увидев тебя… такой.

– Ольга, он пьет! – воскликнула вдруг хозяйка. – Он – пьющий! Он – опустившийся…

– Прекрати! – Синкин с силой ударил кулаком по столу.– Прекрати так говорить! Хозяйка заплакала.

– Вы хотите, чтобы я сказала свое слово? – поднялась Ольга.

Все повернулись к ней.

– Уходите отсюда. Совсем.– Она смотрела на отца.

Судя по тому, как удивлены были мать и отчим, они ее такой еще не видели. 'Не знали,

Игорь Александрович сник, плечи опустились… Он вдруг постарел на глазах.

– Оля…

– Немедленно,

– Боже мой! – только и сказал гость. И еще раз, тихо: – Боже мой.Подошел к столу, дрожащей рукой взял рюмку водки, выпил. Взял свой чемодан, этюдник… Все это он проделал в полной тишине. Слышно было, как ветка березы чуть касалась верхнего стекла окна – трогала.

Гость остановился на пороге:

– Почему же так, Оля?

– Тебе все объяснили, Игорь! – жестко сказала хозяйка. Она перестала плакать.

– Почему так, Оля?

– Так надо. Уезжайте из села. Совсем.

– Подождите, нельзя же так… – начал было Синкин, но Ольга оборвала его:

– Папа, помолчи.

– Но зачем же гнать человека?!

– Помолчи! Я прошу.

Игорь Александрович вышел… Вслепую толкнул ворота… Оказалось – надо на себя. Он взял в одну руку чемодан и этюдник, открыл ворота. Этюдник выпал из руки, посыпались кисти, тюбики с краской. Игорь Александрович подобрал, что не откатилось далеко, кое-как затолкал в ящичек, закрыл его. И пошел по улице – в сторону автобусной остановки.

Погода стояла редкостная – ясно, тепло, тихо. Из-за плетней смотрели круглолицые подсолнухи, в горячей пыли дороги купались воробьи – никого вокруг, ни одного человека.

– Как тихо,– сказал сам себе Игорь Александрович,– Поразительно тихо.– Он где-то научился говорить сам с собой.– Если бы однажды так вот – в такой тишине – перешагнуть незаметно эту проклятую черту… И оставить бы здесь все боли, и все желания, и шагать, и шагать по горячей дороге, шагать и шагать – бесконечно. Может, мы так и делаем? Возможно, что я где-то когда-то уже перешагнул в тишине эту черту – не заметил – и теперь вовсе не я, а моя душа вышагивает по дороге на двух ногах. И болит. Но почему же тогда болит? Пожалуйся, пожалуйся… Старый осел. Я шагаю, я-собственной персоной. Несу чемодан и этюдник. Глупо! Господи, как глупо и больно!

Он не замечал, что торопится. Как будто и в самом деле скорей хотел где-то на дороге, за невидимой чертой, оставить едкую боль, которая железными когтями рвала сердце. Он торопился в чайную, что на краю села, у автобусной остановки. Он знал, что донесет туда свою боль и там слегка оглушит ее стаканом водки. Он старался ни о чем не думать – о дочери. Красивая, да. С характером. Замечательно. Замечательно… Потом он в такт своим шагам стал приговаривать:

– За-ме-ча-тель-но! За-ме-ча-тель-но! За-ме-ча-тель-но!

Мысли, мысли – вот что мучает человека. Если бы, к примеру, получил боль – и в лес: травку искать, травку, травку – от боли.

На автобусной станции, возле чайной, его ждала дочь Ольга. Она знала путь короче – опередила, Она взяла его за руку, отвела в сторону – от людей.

– Хотел выпить?

– Да. – Сердце у Игоря Александровича сдваивало.

– Не надо, папа. Я всегда знала, что ты есть – живой. Никто мне об этом не говорил… я сама знала. Давно знала. Не знаю, почему я так знала…

– Почему ты меня прогнала?

– Ты мне показался жалким. Стал говорить, что у тебя документы, ордена…

– Но они могут подумать…

– Я, я не могла подумать! – с силой сказала Ольга.– Я всю жизнь знала тебя, видела тебя во сне-ты был сильный, красивый…

– Нет, Оля, я не сильный. А вот ты красива – я рад. Я буду тобой гордиться.

– Где ты живешь?

– Там же, где жила… твоя мать. И ты. Я рад, Ольга! – Игорь Александрович закусил нижнюю губу и сильно потер пальцем переносицу – чтоб не заплакать.

И заплакал.

– Я пришла сказать тебе, что теперь я буду с тобой, папа. Не надо плакать, перестань. Я не хотела, чтоб ты там унижался… Ты пойми меня.

– Я понимаю, понимаю,– кивал головой Игорь Александрович.– Понимаю, дочь…

– Ты одинок, папа. Теперь ты не будешь одинок.

– Ты сильная, Ольга. Вот ты – сильная. И красивая… Как хорошо, что так случилось… что ты пришла. Спасибо.

– Потом, когда ты уедешь, я, наверно, пойму, что я – рада. Сейчас я только понимаю, что я тебе нужна. Но в груди – пусто. Ты хочешь выпить?

– Если тебе это неприятно, я не стану.

– Выпей. Выпей и уезжай. Я приеду к тебе. Пойдем, выпей…

Через десять минут синий автобус, посадив у остановки "Мякишево" пассажиров, катил по хорошему проселку в сторону райцентра, где железнодорожная станция.

У открытого окна, пристроив у ног чемодан и этюдник, сидел седой человек в светлом костюме. Он плакал. А чтобы этого никто не видел, он высунул голову в окно и незаметно – краем рукава – вытирал слезы.

 

В профиль и анфас

 

На скамейке, у ворот, сидел старик. Он такой же усталый, тусклый, как этот теплый день к вечеру. А было и у него раннее солнышко, и он шагал по земле и легко чувствовал ее под ногами. А теперь – вечер, спокойный, с дымками по селу.

На скамейку присел длиннорукий худой парень с морщинистым лицом. Такие толлько на вид слабые, на деле выносливые, как кони.

Парень тяжело вздохнул и стал закуривать.

– Гуляешь? – спросил старик.

– Это не гульба, дед,– не сразу сказал Иван.– Собачьи слезы, У тебя нет полтора рубля?

– Откуда?

– Башка лопается по швам,

– Как с работой-то?

– Никак. Бери, говорит, вилы да на скотный двор,

– Это кто, директор?

– Ну да. А у меня три специальности в кармане да почти девять классов образования. Ишачь сам, если такой сознательный.

– На сколь отобрали права-то?

– На год. А я выпил-то всего кружку пива! Да красенького стакан, А он придрался… С прошлого года караулил, гад, Я его тогда матом послал, он окрысился…

– Ты уж какой-то… шибко неуживчивый, парень. Надо маленько аккуратней. Чего вот теперь с ими сделаешь? Они – начальство…

– Ну и что?

– Ну и сиди теперь. Три специальности, а будешь сидеть. Где и смолчать надо.

Жгли ботву в огородах – скоро пахать. И каждый год одно и то же, а все не надоест человеку и все вдыхал бы и вдыхал этот горьковатый, прелый запах дыма и талой земли.

– Где и смолчать надо, парень, – повторил старик, глядя на огоньки в огородах.– Наше дело такое.

– Да я особо-то не лаюсь,– неохотно откликнулся Иван.– Если уж прицепится какой… Главное, я же правила-то не нарушал! – опять горько воскликнул он.– За стакан вина да за кружку пива – на год лишать человека!.. Паразит.

– Заглянь через плетень, моя старуха в огороде?

– Зачем?

– У меня под печкой бутылка самогонки есть. Я б те вынес похмелиться-то.

Иван поспешно встал, заглянул в огород.

– Там,– сказал он,– в дальнем углу. Сюда – ноль внимания.

Старик сходил в дом, принес бутылку самогона и немного батуну. И стакан.

– Что ж ты сразу не сказал? – заторопился Иван.– Сидит помалкивает!..– Он налил стакан и одним духом оглушил.– Я вот такой больше люблю, чем первач. Этот с вонью, как бензин,– долго не будешь раздумывать. Кха!.. Пей. Сразу только.

Старик выпил не торопясь, закусил батуном.

– Как бензин, верно?

– Самогон как самогон. Какой бензин?

– Ну вот! – Иван хлопнул себя ладонью в грудь,– Теперь можно жить. Спасибо, дед. Хошь моих? – Протянул пачку "Памира".

Старик с трудом ухватил негнущимися пальцами сигаретку, помял-помял, посмотрел на нее внимательно, прикурил.

– Петька-то пишет?

– Пишет. Помру я скоро, Иван.

Иван удивленно посмотрел на старика:

– Брось ты!..

– Хошь брось, хошь положь… на месте будет.– Старик говорил спокойно.

– Болит, што ль, чего?

– Нет. Чую. Тебе столько годов будет, тоже учуешь.

Ивану сделалось хорошо от самогона, не хотелось говорить про смерть.

– Брось! – сказал он.– Поживешь. Гармонь, што ль, принесть?

– Неси.

Иван перешел через дорогу, вошел в дом… И его долго не было. Потом вышел с гармошкой, но опять хмурый.

– Мать, – сказал он. – Жалко вообще-то…

– Все жа ехать хошь?

– Ну а что делать-то? – Иван, видно, только что так говорил с матерью.Не могу же я на этот… Да ну – к черту совсем! Я Северным морским путем прошел… Я моторист, слесарь пятого разряда… Ну ладно, год не буду ездить, но неужели… Да ну – к черту! – Он тронул гармонь, что-то такое попробовал и бросил. Ему стало грустно.– Не везет мне тоже, дед. Крепко. Женился на Дальнем Востоке, так? Родилась дочка… А она делает фортель и уезжает к мамочке в Ленинград. Ты понял? – Он часто рассказывал, как он женился.

– Пошто в Ленинград-то?

– Она на Дальнем Востоке за техникум отрабатывала. Да мне ее-то – черт с ней, мне дочь жалко. Снится.

– К ей теперь поедешь?

– К жене?! Она второй год замужем… Молодая красивая кыса.

– А куда?

– К корешу одному… На шахты. Может, не на все время. Может, на год…

– На год у вас теперь не получается. Шибко уж легко стали из дому уходить.

– Ну а что я тут буду делать-то?!-опять взвился Иван. – На этот идти, на… Да ну, к черту! – Он развернул гармонь, заиграл и стал подпевать – как-то нарочно весело, зло:

 

Вот живу я с женщиной,

Ум-па-ра-ра-ра!

А вот уходит женщина

Да от меня.

Напугалась, лапушка?

Кончена игра!..

 

Старик все так же спокойно слушал.

– Сам сочиняю,– сказал Иван.– На ходу прямо. Могу всю ночь петь.

 

А мы не будем кланяться -

В профиль и анфас;

В золотой оправушке…

 

– Баламут ты, Ванька,– сказал старик.– Ну, пошел ба, поработал год на свинарнике… Мать не жалеешь. Она всю жись и так одна прожила.

Иван перестал играть, долго молчал.

– Не в этом дело, дед. Мне обидно. Что, думаешь, у них не нашлось бы места, где устроить меня? Что им, один лишний слесарь помешает? Я тебя умоляю!.. Директор на меня тоже зуб имеет. Я его дочку пару раз проводил из клуба, он стал опасаться. А там можно опасаться: полудурок. А я трепаться умею… Я б ему сделал подарок. Зря, между прочим, не сделал.

– Чтоб в подоле принесла? Подарок-то?

– Ага. Скромный такой. К Восьмому марта.

– Это вы умеете.

– Вообще грустно, дед. Почему так? Ничего неохота… как это… как свидетель. Я один раз свидетелем был: один другому дал по очкам, у того зрение нарушилось. И вот сижу я на суде и не могу понять: я-то зачем здесь? Самое ж дурацкое дело! Ну, видел – и все. Измучился, пока суд шел.– Иван посмотрел на огоньки в огородах, вздохнул, помолчал.– Так и здесь. Сижу и думаю: "А я при чем здесь?" Суд хоть длинный был, но кончился, и я вышел. А здесь куда выйдешь? Не выйдешь.

– Отсюда одна дорога – на тот свет.

Иван налил в стакан, выпил.

– Нет счастья в жизни,– сказал он и сплюнул.– Тебе налить?

– Будет.

– Вот тебе хорошо было жить?

Старик долго молчал.

– В твои годы я так не думал,– негромко заговорил он.– Знал работал за троих. Сколько одного хлеба вырастил!.. Собрать ба весь, наверно, с год все село кормить можно было. Некогда было так думать,

– А я не знаю, для чего я работаю. Ты понял? Вроде нанялся, работаю. Но спроси: "Для чего?" – не знаю. Неужели только нажраться? Ну, нажрался… А дальше что? – Иван серьезно спрашивал, ждал, что старик скажет.Что дальше-то? Душа все одно вялая какая-то…

– Заелись,– пояснил старик.

– И ты не знаешь. У вас никакого размаха не было, поэтому вам хватало… Вы дремучие были. Как вы-то жили, я так сумею. Мне чего-то больше надо.

– Налей-ка,– попросил старик. Выпил, тоже сплюнул.– Сороконожки,вдруг зло сказал он.– Суетитесь на земле – туда-сюда, туда-сюда, а толку никакого. Машин понаделали, а… тьфу! Рак-то, он от чего? От бензина вашего, от угару. Скоро детей рожать разучитесь…

– Не скажи.

– И чуют ведь, что неладно живут, а все хорохорятся, "Разма-ах"! А чего гнусишь тогда?

– Чего эт тебя заело-то? Что дремучими вас назвал? А какие же вы?

– Лодыри вы. Светлые. Вы ведь как нонче: ему, подлецу, за ездку рупь двадцать кладут – можно четыре рубля в день заробить, а он две ездки делает и коней выпрягает. А сам – хоть об лоб поросят бей – здоровый. А мне двадцать пять соток за ездку начисляли, и я по пять ездок делал, да на трех, на четырех подводах. Трудодень заробишь, да год ждешь, сколь тебе на его отвалят. А отвалили – шиш с маслом. И вы же ноете: не знаю, для чего робить! Тебе полторы тыщи в месяц неохота заробить, а я за такие-то денюжки все лето горбатился.

– А мне не надо столько денег,– словно подзадоривая старика, сказал Иван.– Ты можешь это понять? Мне чего-то другого надо.

– Не надо, а полтора рубля – похмелиться – нету. Ходишь как побирушка… не надо ему! Мать-то высохла на работе. Черти… Лодыри. Солнышко-то ишо вон где, а они уж с пашни едут. Да на машинах, с песнями!.. Эх… работники. Только по клубам засвистывать, подарки отцам мастерить…

– Нет, уж такой жизни теперь не будет, чтоб… Вообще ты формально прав, но ведь конь тоже работает…

– Позорно ему на свинарнике поработать! А мясо не позорно исть?

– Не поймешь, дед, – вздохнул Иван.

– Где нам!

– Я тебе говорю: наелся. Что дальше? Я не знаю. Но я знаю, что это меня не устраивает. Я не могу только на один желудок работать.

 

Эх, на один желудочек,

На-нина-ни-на…

 

– пропел он.

Старик усмехнулся:

– Обормот. Жена-то пошто ушла? Пил небось?

– Я не фраер, дед, я был классный флотский специалист. Ушла-то?.. Не знаю. Именно потому, что я не был фраером.

– Кем не был?

– Это так…– Иван поставил гармонь на лавку, закурил, долго молчал. И вдруг не дурашливо, а с какой-то затаенной тревогой, даже болью сказал: – А правда ведь не знаю, зачем живу.

– Жениться надо.

– Удивляюсь. Я же не дурак. Но чем успокоить душу? Чего она у меня просит? Как я этого не пойму!

– Женись, маяться перестанешь. Не до этого будет.

– Нет, тоже не то. Я должен сгорать от любви. А где тут сгоришь!.. Не понимаю; то ли я один такой дурак, то ли все так, но помалкивают… Веришь, нет: ночью думаю-думаю – до того плохо станет, хоть кричи. Ну зачем?!

– Тьфу! – Старик покачал головой.– Совсем испортился народишко.

А день тихо умирал, истлевал в теплой сырости. Темней и темней становилось. Огоньки в огородах заблестели ярче. И все острее пахло дымом. Долго еще будут жечь ботву и переговариваться. И голоса будут звучать отчетливо, а шум и возня в деревне будут стихать, И совсем уже темно станет. Огоньки в огородах станут гаснуть, И где-нибудь, совсем близко, звучный мужской голос скажет:

– Ну, пошли, ладно,

Насколько тихо, спокойно и грустно уходит прожитый день, настолько звонко, светло и горласто приходит новый. Петушня орет по селу. Суетятся люди, торопятся. Опаздывают.

Иван поднялся рано. Посидел на кровати, посмотрел в пол. Плохо было на душе, муторно. Стал одеваться.

Мать топила печку; опять пахло дымом, но только это был иной запах – древесный, сухой, утренний. Когда мать выходила на улицу и открывала дверь, с улицы тянуло свежестью, той свежестью, какая исходит от лужиц, подернутых светлым, как стеклышко, ледком; от комков земли, окропленных мелким бисером изморози; от вчерашних кострищ в огородах, зола которых седая, и влажная, и тяжелая; от палого листа, который отсырел с весной, но все равно, когда идешь, громко шуршит под ногами.

– Может, я схожу к директору-то, попрошу?.. – заговорила мать.

Иван брился.

– Еще чего! В ноги упади – он довольный будет.

– Ну а как жа теперь? – Мать старалась говорить не просительно, как можно убедительней – понимала; разговор, наверно, последний. – Ходют люди, просют. Язык-то не отсохнет…

– Я ходил. Просил.

– Да знаю я тебя, тугоносого, как ты просил! Лаяться только умеете…

– Хватит, мам.

Мать больше не выдержала, села на приступку и заплакала тихонько и запричитала:

– Куда вот собрался? К черту на кулички… То ли уж на роду мне написано весь свой век мучиться. Пошто жа, сынок, только про себя думаешь?..

Иван знал: будут слезы. И оттого было так плохо на душе, щемило даже, И оттого он хмурился раньше времени.

– Да што ты меня… на войну, што ли, провожаешь? Што я там?.. Да ну, к шутам все! И вечно – слезы!.. Мне уж от этих слез житья нету.

– Сходила ба, попросила – не каменный он, подыскал ба чего-нибудь. А то к инспектору сходи… Што уж сразу так – уезжать. Вон у Кольки Завьялова тоже права отбирали, сходил парень-то, поговорил… С людьми поговорить надо…

– Они уж в милиции, права-то. Поздно.

– Ну в милицию съездил ба…

– Хо-о! – изумился Иван.– Ну ты даешь!

– Господи, господи… Всю жись вот так, И за што мне такая доля злосчастная! Проклятая я, што ли…

Невмоготу становилось, Иван вышел во двор, умылся под рукомойником, постоял в одной майке у ворот… Посмотрел на село. Все он тут знал. И томился здесь, в этих переулках, лунными ночами… А крепости желанной в душе перед дальней дорогой не ощущал. Он не боялся ездить, но нужна крепость в душе и немножко надо веселей уезжать.

Вывернулся откуда-то пес Дик, красивый, но шалавый, кинулся с лаской.

– Ну! – Иван откинул пса, пошел в дом.

Мать накрывала на стол,

– Ну, поработал ба на свинарнике…

Они настойчивые, матери. И беспомощные.

– Ни под каким лозунгом,– твердо сказал Иван.– Вся деревня смеяться будет. Я знаю, для чего он меня хочет на свинарник загнать… Только у него ничего не выйдет,

– Господи, господи…

…Позавтракали.

Мать уложила все в чемодан и тут же села на пол у раскрытого чемодана и опять заплакала. Только не причитала теперь.

– С годок поработаю и приеду. Чего ты?..

Мать вытерла слезы,

– Может, схожу, сынок? – Посмотрела снизу на сына, и из глаз прямо плеснулось горе, и мольба, и надежда, и отчаяние,– Упрошу его… Он хороший мужик.

– Мам… Мне тоже тяжело.

– А может, сунуть кому-нибудь в милиции-то? Што, думаешь, не берут? Счас, не взяли! Колька Завьялов, думаешь, не сунул? Сунул… Счас, отдали так-то.

– Тут неизвестно, кто кому сунет: я им или они мне.

Предстояло прощание с печкой. Всякий раз, когда Иван куда-нибудь уезжал далеко, мать заставляла его трижды поцеловать печь и сказать; "Матушка печь, как ты меня поила и кормила, так благослови в дорогу дальнюю". Причем всякий раз она напоминала, как надо сказать, хоть Иван давно уж запомнил слова. Иван трижды ткнулся в теплый лоб печки и сказал:

– Матушка печь, как ты меня поила и кормила, так благослови в дорогу дальнюю.

…И пошли по улице; мать, сын и собака.

Ивану не хотелось, чтоб мать провожала его, не хотелось, чтоб люди глазели в окна и говорили: "Ванька-то… уезжает, што ль, куда?"

Попался навстречу дед, с которым они вчера беседовали на сон грядущий. Иван остановился. Он подумал, что, постояв, мать не пойдет дальше, а повернет и уйдет с соседом.

– Поехал?

– Поехал.

Закурили.

– Рыбачил, што ль?

– Попробовал поставить переметишки… Рано ишо.

– Рано,

Мать стояла рядом, сцепив на фартуке руки, не слушала разговор, бездумно, не то задумчиво глядела в ту сторону, куда уезжал сын.

– Не пей там,– посоветовал дед.– Город – он и есть город – чужие все. Пообвыкни сперва…

– Што я, алкаш, што ли?

Еще постояли.

– Ну, с богом! – сказал старик.

– Бывай.

Старик пошел своей дорогой. Иван посмотрел на мать… Она, все так же глядя вперед, пошла, куда им надо идти. Иван пошел рядом.

Прошли немного.

– Мам… иди домой.

Мать послушно остановилась. Иван слегка приобнял ее… Голова ее затряслась у него на груди. Вот этот-то момент и есть самый тяжелый. Надо сейчас оторвать ее от себя, отвернуться и уйти.

– Ладно, мам… Иди. Я сразу письмо напишу. Как приеду, так… Ничего со мной не случится! Не ездют, што ль, люди? Иди.

Мать перекрестила его… И осталась стоять. А Иван уходил. Глупый пес увязался за ним. Он всегда ходил с хозяином на работу.

– Пошел! – сердито сказал Иван.

Дик повилял хвостом и продолжал бежать впереди.

– Дик! Дик! – позвал Иван.

Дик подбежал. Иван больно пнул его, пес заскулил, отбежал в сторону. И с удивлением смотрел на хозяина. Иван обернулся. Дик вильнул хвостом, тронулся было с места, но не побежал, остался стоять. И все так же удивленно смотрел на хозяина. А подальше стояла мать…

"Нет, надо на свете одному жить. Тогда легко будет",– думал Иван, стиснув зубы. И скоро вышагивал по улице – к автобусу.

 

Беседы при ясной луне

 

Марья Селезнева работала в детсадике, но у нее нашли какие-то палочки и сказали, чтоб она переквалифицировалась.

– Куда я переквалифицируюсь-то? – горько спросила Марья. Ей до пенсии оставалось полтора года.-Легко сказать-переквалифицируйся… Что я, боров, что ли,– с боку на бок переваливаться? – Она поняла это "переквалифицируйся" как шутку, как "перевались на другой бок".

Ну, посмеялись над Марьей… И предложили ей сторожить сельмаг. Марья подумала и согласилась.

И стала она сторожить сельмаг.

И повадился к ней ночами ходить старик Баев. Баев всю свою жизнь проторчал в конторе – то в сельсовете, то в заготпушнине, то в колхозном правлении,– все кидал и кидал эти кругляшки на счетах, за целую жизнь, наверно, накидал их с большой дом. Незаметный был человечек, никогда не высовывался вперед, ни одной громкой глупости не выкинул, но и никакого умного колена тоже не загнул за целую жизнь. Так средним шажком отшагал шестьдесят три годочка, и был таков. Двух дочерей вырастил, сына, домок оборудовал крестовый… К концу-то огляделись – да он умница, этот Баев! Смотрика, прожил себе и не охнул, и все успел, и все ладно и хорошо. Баев и сам поверил, что он, пожалуй, и впрямь мужик с головой, и стал намекать в разговорах, что он – умница. Этих умниц, умников он всю жизнь не любил, никогда с ними не спорил, спокойно признавал их всяческое превосходство, но вот теперь и у него взыграло ретивое – теперь как-то это стало неопасно, и он запоздало, но упорно повел дело к тому, что он – редкого ума человек.

Последнее время Баева мучила бессонница, и он повадился ходить к сторожихе Марье – разговаривать.

Марья сидела ночью в парикмахерской, то есть днем это была парикмахерская, а ночью там сидела Марья: из окон весь сельмаг виден.

В избушке, где была парикмахерская, едко, застояло пахло одеколоном, было тепло и как-то очень уютно. И не страшно. Вся площадь между сельмагом и избушкой залита светом; а ночи стояли лунные. Ночи стояли дивные: луну точно на веревке спускали сверху – такая она была близкая, большая. Днем снежок уже подтаивал, а к ночи все стекленело.) и нестерпимо, поддельно как-то блестело в голубом распахнутом свете.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-08-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: