Письма русского путешественника8 19 глава




Подите городом прямо, в которую сторону вам угодно, и вы очутитесь наконец в тени густых аллей, называемых булеварами; их три: одна для карет, а две для пешеходцев: они идут рядом и образуют магическое кольцо, или самую прекраснейшую опушку вокруг всего Парижа. Тут городские жители собирались некогда играть в шары (à la boule) на зеленой траве: от чего и произошло название буле-вер, или булевар. Сначала на месте аллей был только один вал, который защищал столицу Франции от неприятельских набегов; дерева посажены гораздо после. Одна часть булеваров называется старыми, а другая – новыми; на первых видите предметы вкуса, богатства, пышности; все, вымышленное праздностию для занятия праздности, – здесь Комедия, тут Опера; здесь блестящие палаты, тут Гесперидские сады, в которых недостает только золотых яблок; здесь кофейный дом, обвешанный зелеными гирляндами; тут беседка, украшенная цветами и подобная сельскому храму любви; здесь маленький приятный лесочек, в котором гремит музыка, прыгает на веревке резвая нифма или какой-нибудь фигляр забавляет народ своими хитростями; тут показываются вам все редкие произведения животного царства природы: птицы американские, звери африканские, колибрии и строусы, тигры и крокодилы; здесь, под каштановым деревом, сидит Цирцея, смотрит на вас томными глазами, кладет руку на сердце и, видя, что вы с равнодушием идете мимо, говорит со вздохом: «Нечувствительный! Жестокий!» Тут молодой растрепанный франт встречается с пожилым, нежно напудренным петиметром,156 смотрит на него с усмешкою и подает руку оперной певице; здесь длинный ряд карет, из которых выглядывают юность и древность, красота и безобразие, ум и глупость в самых живых, характерных чертах – и наконец… марширует отряд национальной гвардии. Целый день употребил я на то, чтобы обойти эту шумную часть булеваров.[180]

 

Так называемая новая часть представляет совсем другое зрелище: там дерева сенистее, аллеи красивее, воздух чище, но мало бывает гуляющих; не слышите ни стука каретного, ни топота лошадиного, ни песней, ни музыки; не видите ни английских, ни французских щеголей, ни распудренных голов, ни разрумяненных лиц. Здесь в густой тени отдыхает добрый ремесленник с своею женою и дочерью; тут по аллее медленными шагами прохаживается сын его с молодою своей невестою; там поля с хлебом, сельские работы, трудящиеся земледельцы; словом, все просто, тихо и мирно.

Возвратимся опять в городской шум. Карл V говаривал: «Lutetia non urbs, sed orbis» («Лютеция, то есть Париж, есть не город, а целый мир»). Что ж бы он сказал теперь, когда Лютеция его вдвое увеличилась своим пространством и вдвое умножилась числом своих обитателей? Вообразите себе 25 000 домов в 4, в 5 этажей, которые сверху донизу наполнены людьми! Вопреки всем географическим календарям, Париж многолюднее и Константинополя, и Лондона, вмещая в себе, по новому исчислению, 1 130 450 жителей, между которыми полагается 150 000 иностранцев и 200 000 слуг. Ступай здесь из конца в конец города, везде множество идущих и едущих, везде шум и гам, – на больших и малых улицах, а их в Париже около тысячи! Ночью в десять, в одиннадцать часов все еще живо, все движется и шумит; в первом, во втором часу встречается еще много людей; в третьем и четвертом слышите изредка каретный стук – однако ж сии два часа можно назвать самыми тихими в сутках. В пятом показываются на улицах работники, савояры, поденщики – и мало-помалу весь город снова оживляется.

Теперь хотите ли осмотреть со мною славнейшие здания в Париже? – Нет; оставим это до другого времени; вы устали, я также: надобно переменить материю или – кончить.

 

Нынешний день обедал я у господина Гло*, к которому было у меня письмо из Женевы. Худо не знать обычаев:157 я пришел в два часа, но в доме совсем еще не думали принимать гостей. Хозяин, после утренней прогулки, одевался в своем кабинете, а хозяйка занималась утренним чтением. Минут через десять вышла последняя в гостиную комнату, где я сидел один у камина, перевертывая листы в Мармонтелевой «Поэтике»,158 которая лежала на экране. Госпожа Гло* есть ученая дама лет в тридцать, говорит по-английски, италиянски и (подобно госпоже Неккер, у которой собирались некогда д'Аланберты, Дидроты и Мармонтели) любит обходиться с авторами. Мы начали говорить о литературе, исжаром, потому что госпожа Гло* противоречила всем моим мнениям. Например, я сказал, что Расин и Вольтер – лучшие французские трагики, но она, по благосклонности своей, открыла мне, что Шенье есть бог перед ними. Я думаю, что прежде писали во Франции лучше, нежели ныне, но она сказала мне, что в доме у нее собирается около двадцати сочинителей, которые все несравненны. Я хвалил дю Пати;159 она уверяла, что его в Париже не читают, что он был хороший адвокат, но худой автор и наблюдатель. Я хвалил драму «Рауля»; она говорила об ней с презрением. Одним словом, наши несогласия никогда бы не кончились, если бы слуга не растворил дверей и не уведомил г-жу Гло* о приезде гостей. Через несколько минут наполнилась горница маркизами, кавалерами св. Лудовика,160 адвокатами, англичанами; каждый гость подходил к хозяйке с холодным приветствием. После всех явился хозяин и завел разговор о партиях, интригах, декретах Народного собрания, и проч., и проч. Французы рассуждали, хвалили, критиковали, а молодые англичане зевали. Я невольным образом пристал к сим последним и сердечно обрадовался, когда нас позвали обедать. Стол был очень хорош, но риторы не умолкали. Между прочими отличал себя один адвокат, который хотел быть министром161 единственно для того, чтобы в шесть месяцев заплатить все долги Франции, умножить втрое доходы ее, обогатить короля, духовенство, дворянство, купцов, художников, ремесленников… Тут господин Гло* схватил его за руку и с важным видом сказал: «Довольно, довольно, о великодушный человек!» Я засмеялся – к счастию, не один. Впрочем, адвокат нимало тем не оскорбился и продолжал доказывать пользу своих великих планов, относясь наиболее к Неккеровому брату, который обедал вместе с нами и который с величайшим терпением слушал его. Таких говорунов ныне тьма в Париже, а особливо под аркадами в Пале-Рояль, и надобно иметь очень здоровую голову, чтобы от их красноречия не чувствовать в ней боли. – Подле меня сидел за столом англичанин, человек умный и важный, который, узнав, что я русский, расспрашивал меня о нашем климате, образе жизни и проч. Известный путешественник Кокс ему приятель; он вместе с ним был в Швейцарии и Германии. – Мы встали из-за стола в пять часов, и хозяин сказал мне, что я всякое воскресенье могу обедать у него вместе с его приятелями.

Еще было у меня письмо к господину Н*, старому прованскому дворянину, от брата его, эмигранта (с которым я познакомился в Женеве, в доме госпожи К*). Он почти слеп, глух, насилу ходит и живет в Париже для молодой, нежной, томной, белокурой, миловидной жены своей, которая любит спектакли, и проч. «Какая неровная чета! Может ли такое супружество быть счастливо! – думал я, смотря на господина и госпожу Н*, на Вулкана и Венеру, на мертвый Октябрь и цветущий Май. – О природа! В царстве твоем растут ли подле снегов розы?» – Меня приняли с холодною ласкою, так, как здесь обыкновенно чужестранцев принимают; звали обедать, ужинать и проч. Госпожа Н* сказала мне, что ныне в Париже скучно, что она скоро поедет в Швейцарию, поселится на той прекрасной горе близ Нёшателя, которую Руссо описал магическим пером своим в письме к д'Аланберту, и будет жить там счастливо в объятиях натуры. Я похвалил ее пиитическое намерение.

 

Париж ныне не то, что он был. Грозная туча носится над его башнями и помрачает блеск сего некогда пышного города. Златая роскошь, которая прежде царствовала в нем, как в своей любезной столице, – златая роскошь, опустив черное покрывало на горестное лицо свое, поднялась на воздух и скрылась за облаками; остался один бледный луч ее сияния, который едва сверкает на горизонте, подобно умирающей заре вечера. Ужасы революции выгнали из Парижа самых богатейших жителей; знатнейшее дворянство удалилось в чужие земли, а те, которые здесь остались, живут по большей части в тесном круге своих друзей и родственников.

«Здесь, – сказал аббат Н*,162 идучи со мною по улице St. Honoré и указывая тростью на большие домы, которые стоят ныне пустые, – здесь по воскресеньям у маркизы Д*163 съезжались самые модные парижские дамы, знатные люди, славнейшие остроумцы (beaux esprits); одни играли в карты, другие судили о житейской философии, о нежных чувствах, приятностях, красоте, вкусе, – тут по четвергам у графини А*164 собирались глубокомысленные политики обоего пола, сравнивали Мабли с Жан-Жаком и сочиняли планы для новой Утопии, – там по субботам у баронессы Ф*165 читал М*166 примечания свои на „Книгу бытия“, изъясняя любопытным женщинам свойство древнего хаоса и представляя его в таком ужасном виде, что слушательницы падали в обморок от великого страха. Вы опоздали приехать в Париж; счастливые времена исчезли; приятные ужины кончились; хорошее общество (la bonne compagnie) рассеялось по всем концам земли. Маркиза Д* уехала в Лондон, графиня А* – в Швейцарию, а баронесса Ф* – в Рим, чтобы постричься там в монахини. Порядочный человек не знает теперь, куда деваться, что делать и как провести вечер».

Однако ж аббат Н* (к которому привез я письмо из Женевы от брата его, графа Н*) признался мне, что французы давно уже разучились веселиться в обществах так, как они во время Лудовика XIV веселились, например, в доме известной Марионы де Лорм, графини де ла Сюз, Ниноны Ланкло, где Вольтер сочинял первые стихи свои: где Вуатюр, Сент-Эвремон, Саразен, Граммон, Менаж, Пелиссон, Гено блистали остроумием, сыпали аттическую соль на общий разговор и были законодателями забав и вкуса. – «Жан Ла (или Лас), – продолжал мой аббат, – Жан Ла несчастною выдумкою банка погубил и богатство, и любезность парижских жителей, превратив наших забавных маркизов в торгашей и ростовщиков; где прежде раздроблялись все тонкости общественного ума, где все сокровища, все оттенки французского языка истощались в приятных шутках, в острых словах, там заговорили… о цене банковых ассигнаций, и домы, в которых собиралось лучшее общество, сделались биржами. Обстоятельства переменились – Жан Ла бежал в Италию, – но истинная французская веселость была уже с того времени редким явлением167 в парижских собраниях. Начались страшные игры; молодые дамы съезжались по вечерам для того, чтобы разорять друг друга, метали карты направо и налево и забывали искусство граций, искусство нравиться. Потом вошли в моду попугаи и экономисты,168 академические интриги и энциклопедисты,169 каланбуры и магнетизм,170 химия и драматургия, метафизика и политика. Красавицы сделались авторами и нашли способ… усыплять самых своих любовников. О спектаклях, опере, балетах говорили мы, наконец, математическими посылками и числами изъясняли красоты „Новой Элоизы“. Все философствовали, важничали, хитрили и вводили в язык новые странные выражения, которых бы Расин и Депрео понять не могли или не захотели, – и я не знаю, к чему бы мы наконец должны были прибегнуть от скуки, если бы вдруг не грянул над нами гром революции». Тут мы расстались с аббатом.

 

Вчера в придворной церкви видел я короля и королеву. Спокойствие, кротость и добродушие изображаются на лице первого, и я уверен, что никакое злое намерение не рождалось в душе его. Есть на свете счастливые характеры, которые по природному чувству не могут не любить и не делать добра: таков сей государь! Он может быть злополучен: может погибнуть в шумящей буре – но правосудная история впишет Лудовика XVI в число благодетельных царей, и друг человечества прольет в память его слезу сердечную. – Королева, несмотря на все удары рока, прекрасна и величественна, подобно розе, на которую веют холодные ветры, но которая сохраняет еще цвет и красоту свою. Мария рождена быть королевою. Вид, взор, усмешка – все показывает необыкновенную душу. Нельзя, чтобы ее сердце не страдало, но она умеет сокрывать горесть свою, и на светлых глазах ее не приметно ни одного облачка. Улыбаясь так, как грации улыбаются, перебирала она листочки в своем молитвеннике, взглядывала на короля, на принцессу, дочь свою, и снова бралась за книгу. Елисавета, сестра королевская, молилась с великим усердием и набожностию; мне казалось, что по лицу ее катились слезы. – В церкви было множество народу, так что я от жару и духоты упал бы в обморок, если бы одна дама, приметив мою бледность, не подала мне спирту. Все люди смотрели на короля и королеву, еще более на последнюю; иные вздыхали, утирали глаза свои белыми платками; другие смотрели без всякого чувства и смеялись над бледными монахами, которые пели вечерню. – На короле был фиолетовый кафтан;171 на королеве, Елисавете и принцессе – черные платья с простым головным убором. – Дофина видел я в Тюльери. Прекрасная, нежная Ланбаль,172 которой Флориан посвятил «Сказки» свои, вела его за руку. Милый младенец! Ангел красоты и невинности! Как он в темном своем камзольчике с голубою лентою через плечо173 прыгал и веселился на свежем воздухе! Со всех сторон бежали люди смотреть его, и все без шляп; все с радостию окружали любезного младенца, который ласкал их взором и усмешками своими. Народ любит еще кровь царскую!

 

Париж, апреля… 1790

Говорить ли о французской революции? Вы читаете газеты: следственно, происшествия вам известны. Можно ли было ожидать таких сцен в наше время от зефирных французов, которые славились своею любезностию и пели с восторгом от Кале до Марсели, от Перпиньяна до Стразбурга:

 

Pour un peuple aimable et sensible

Le premier bien est un bon Roi… –

Для любезного народа

Счастье – добрый государь?

 

Не думайте, однако ж, чтобы вся нация участвовала в трагедии, которая играется ныне во Франции. Едва ли сотая часть действует; все другие смотрят, судят, спорят, плачут или смеются, бьют в ладоши или освистывают, как в театре! Те, которым потерять нечего, дерзки, как хищные волки; те, которые всего могут лишиться, робки, как зайцы; одни хотят все отнять, другие хотят спасти что-нибудь. Оборонительная война с наглым неприятелем редко бывает счастлива. История не кончилась, но по сие время французское дворянство и духовенство кажутся худыми защитниками трона.

С 14 июля174 все твердят во Франции об аристократах и демократах, хвалят и бранят друг друга сими именами, по большей части не зная их смысла. Судите о народном невежестве по следующему анекдоту:

В одной деревеньке близ Парижа крестьяне остановили молодого, хорошо одетого человека и требовали, чтобы он кричал с ними: «Vive la nation!» – «Да здравствует нация!» Молодой человек исполнил их волю, махал шляпою и кричал: «Vive la nation!» «Хорошо! Хорошо! – сказали они. – Мы довольны. Ты добрый француз; ступай куда хочешь. Нет, постой: изъясни нам прежде, что такое… нация?»

Рассказывают, что маленький дофин, играя с своею белкою, щелкает ее по носу и говорит: «Ты аристократ, великий аристократ, белка!» Любезный младенец, беспрестанно слыша это слово, затвердил его.

Один маркиз,175 который был некогда осыпан королевскими милостями, играет теперь не последнюю роль между неприятелями двора. Некоторые из прежних его друзей изъявили ему свое негодование. Он пожал плечами и с холодным видом отвечал им: «Oue faire? j'aime leste-te-troubles!» – «Что делать? Я люблю мя-те-те-тежи!» Маркиз – заика.

Но читал ли маркиз историю Греции и Рима? Помнит ли цикуту и скалу Тарпейскую?176 Народ есть острое железо, которым играть опасно, а революция – отверстый гроб для добродетели и – самого злодейства.

Всякое гражданское общество, веками утвержденное, есть святыня для добрых граждан, и в самом несовершеннейшем надобно удивляться чудесной гармонии, благоустройству, порядку. «Утопия»[181] будет всегда мечтою доброго сердца или может исполниться неприметным действием времени, посредством медленных, но верных, безопасных успехов разума, просвещения, воспитания, добрых нравов. Когда люди уверятся, что для собственного их счастия добродетель необходима, тогда настанет век златой, и во всяком правлении человек насладится мирным благополучием жизни. Всякие же насильственные потрясения гибельны, и каждый бунтовщик готовит себе эшафот. Предадим, друзья мои, предадим себя во власть провидению: оно, конечно, имеет свой план; в его руке сердца государей – и довольно.

Легкие умы думают, что все легко, мудрые знают опасность всякой перемены и живут тихо. Французская монархия производила великих государей, великих министров, великих людей в разных родах; под ее мирною сению возрастали науки и художества, жизнь общественная украшалась цветами приятностей, бедный находил себе хлеб, богатый наслаждался своим избытком… Но дерзкие подняли секиру на священное дерево, говоря: «Мы лучше сделаем!»

Новые республиканцы с порочными сердцами!177 Разверните Плутарха,178 и вы услышите от древнего величайшего, добродетельного республиканца Катона, что безначалие хуже всякой власти! –

В заключение сообщу вам несколько стихов из Рабеле, в которых знакомец мои аббат Н* находит предсказание нынешней революции:

, Ch LYIII

Enigme et Prophette

Je fays sgavoir à qui le veut entendre,

Que cet hyver prochain, sans plus attendre.

En ce lieu où nous sommes,

Il sortira une maniere d'hommes,

Las du repos ét faschez du séjour,

Qui franchement iront, et de plein jour,

Suborner gents de toutes qualitez,

A differends et partialitez,

Et qui voudra les croire et escouter,

Quoy qu'il en doive advenir et couter.

Ils feront mettre en debats apparents

Amys entre eux et les proches parents.

Le fils hardi ne craindra l'impropere

De se bander contre son propre père.

Mesme les Grands, de noble lieu saillis,

Dè leurs subjects se verront assaillis,

Et sur ce point naistra tant de meslées,

Tant de discords, venuёs et alées,

Que nulle histiore, où sont les grands merveilles,

N'a fait récit d'emotions pareilles.

Alors auront non moindre authonté

Homines sans foy, que gents de vérité;

Car touts suivront la creance et estude

De l'ignorante et sotte multitude,

Dont le plus lourd sera reçu pour juge.

O dommageable et penible deluge!

Deluge, dis-je, et à bonne raison;

Car ce travail ne perdra sa saison,

Et n'en sera la terre dclivreé,

Jusques a tant qu'elle soil ennyvrée

De flots de sang…

 

Французский старинный язык, может быть, для вас темен. Я переведу:

«Объявляю всем, кто хочет знать, что не далее как в следующую зиму увидим во Франции злодеев, которые явно будут развращать людей всякого состояния и поссорят друзей с друзьями, родных с родными. Дерзкий сын не побоится восстать против отца своего, и раб против господина так, что в самой чудесной истории не найдем примеров подобного раздора, волнения и мятежа. Тогда нечестивые, вероломные сравняются властию с добрыми; тогда глупая чернь будет давать законы и бессмысленные сядут на место судей. О страшный, гибельный потоп! Потоп, говорю: ибо земля освободится от сего бедствия не иначе, как упившись кровию».

 

Париж, апреля…

В четверток, в пятницу и в субботу на страстной неделе бывало здесь славное гулянье в аллеях Булонского лесу, бывало, потому что нынешнее, мною виденное, совсем не могло войти в сравнение с прежними, для которых богачи и щеголи нарочно заказывали новые экипажи и где четыре, пять тысяч карет, одна другой лучше, блистательнее, моднее, являлись глазам зрителей. Я ходил туда пешком и видел около тысячи экипажей, но ни одного великолепного. Это гулянье напомнило мне наше, московское, 1 мая.179 Так же карета за каретою от Елисейских полей до монастыря Longchamp. Народ стоял в два ряда подле дороги, шумел, кричал и смеялся непристойным образом над гуляющими. Например: «Смотрите! Вот едет торговка из рыбного ряда с своею соседкою башмачницею! Вот красный нос, самый длинный во всем Париже! Вот молодая кокетка в семьдесят лет: влюбляйтесь! Вот кавалер святого Лудовика с молодою женою и с рогами! Вот философ, который продает свой ум за две копейки!» – Молодые франты прыгали на английских конях, заглядывали в каждую карету и дразнили чернь. «Allons, allons, mes amis! de l'esprit, de l'esprit! Bon; c'est de la vraie gaieté Parisienne!»[182] Другие бродили пешком с длинными деревянными саблями180 вместо тростей, pour se confondre avec le peuple.[183] – Прежде более всего отличались тут славные жрицы Венерины; они выезжали в самых лучших экипажах. Одна молодая актриса разорвала связь свою с графом Д*, прекрасным мужчиною. Ее знакомые удивлялись. «Чему дивиться? – сказала им актриса. – Он чудовище, изверг: он не хотел подарить мне новой кареты для Булонского гулянья. Я должна была предпочесть ему старого маркиза, который заложил все бриллианты жены своей, чтобы купить мне самую дорогую карету в Париже!»

Я прошел в монастырь Longchamp, видел гробницу Изабеллы, сестры Лудовика Святого, и две остроумные надписи под монументами отца Фременя и брата Франциска Серафима. Первая:

 

Fremin, tu fais frémir le sort,

Et ton nom vit malgré la mort.[184]

 

Другая:

 

Qui la vie a vécu de François Seraphique,

80 ans sur terre, au Ciel vit l'angélique.[185]

 

Париж, апреля 29, 1790

Ныне целый день просидел я в комнате своей, один, с головною болью, но, когда стало смеркаться, вышел на Pont neuf[186] и, облокотясь на подножие Генриковой статуи, смотрел с великим удовольствием, как тени ночные мешались с умирающим светом дня, как звезды на небе, а фонари на улицах засвечались. С приезду моего в Париж все вечера без исключения проводил я в спектаклях и потому около месяца не видал сумерек. Как они хороши весною, даже и в шумном, немиловидном Париже!

Целый месяц быть всякий день в спектаклях! Быть и не насытиться ни смехом Талии, ни слезами Мельпомены!.. И всякий раз наслаждаться их приятностями с новым чувством!.. Сам дивлюсь; но это правда.

Правда и то, что я не имел прежде достаточного понятия о французских театрах. Теперь скажу, что они доведены, каждый в своем роде, до возможного совершенства и что все части спектакля составляют здесь прекрасную гармонию, которая самым приятнейшим образом действует на сердце зрителя.

В Париже пять главных театров:181 Большая опера, так называемый Французский театр (les François), Италиянский (les Italiens), графа Прованского (Theâtre de Monsieur) и Variétés – всякий день играют на них, и всякий день (подивитесь французам!) бывают они наполнены людьми, так что в шесть часов вы едва ли где-нибудь найдете место.

Кто был в Париже, говорят французы, и не видал Большой оперы, подобен тому, кто был в Риме и не видал папы. В самом деле, она есть нечто весьма великолепное, и наиболее по своим блестящим декорациям и прекрасным балетам. Здесь видите вы – то Поля Елисейские, где блаженствуют души праведных, где вечная весна зеленеет, где слух ваш пленяется тихими звуками лир, где все любезно, восхитительно – то мрачный Тартар, где вздохи умирающих волнуют страшный Ахерон, где шум черного Коцита и Стикса заглушается стенанием и плачем бедствия, где волны Флегетона пылают, где Тантал, Иксион и данаиды вечно страдают и не видят конца своим мучениям, где светлая Лета томным журчанием призывает несчастных к забвению житейских забот и горестей. Здесь видите, как Орфей скитается в черных лесах подземного царства, как фурии терзают Ореста, как Язон сражается с огнем, с пламенем и с чудовищами, как раздраженная Медея, проклиная неблагодарность людей, летит с громом и молниею на вершину Кавказа, как египтяне в печальных хорах оплакивают смерть добродетельного царя своего и как горестная Нефта над великолепным памятником супруга клянется вечно боготворить его в сердце своем; как Ринальдо тает в восторге у ног пламенной Армиды, среди бесчисленных красот волшебного искусства, рассеянных в садах ее; как Диана спускается на светлом облаке, целует Эндимиона и блестящими слезами страстную грудь свою орошает; как величественная Калипса истощает все возможные очарования, чтобы пленить юного Телемака; как резвые, милые нимфы – одна другой резвее, одна другой милее – окружают его с арфами и лирами, играют и поют любовь и каждым сладострастным движением говорят ему: «Люби! Люби!»; как нежный Телемак колеблется, чувствует слабость свою, забывает советы мудрости, и… сверженный благодетельною рукою Ментора, летит с высокого каменного берега в шумящее море, летит вместе с душою зрителей.

Все сие так живо, так естественно, что я тысячу раз забывался и принимал искусственное подражание за самую натуру. Едва могу верить глазам своим, видя быструю перемену декораций. В одно мгновение рай превращается в ад; в одно мгновение проливаются моря там, где луга зеленели, где цветы расцветали и где пастухи на свирелях играли; светлое небо покрывается густым мраком, черные тучи несутся на крыльях ревущей бури, и зритель трепещет в душе своей: еще один миг, и мрак исчезает, и тучи скрываются, и бури умолкают, и сердце ваше светлеет вместе с видимыми предметами.

Несмотря на множество здешних искусных танцовщиков, Вестрис сияет между ними, как Сириус между звездами. Все его движения так приятны, так живы, так выразительны, что я всегда смотрю, дивлюсь и не могу сам себе изъяснить удовольствия, которое доставляет мне сей единственный танцовщик: легкость, стройность, гармония, чувство, жизнь – все соединяется вместе, и если можно быть ритором без слов, то Вестрис в своем роде Цицерон. Никакие стихотворцы не опишут того, что блистает в его глазах, что выражает игра его мускулов, когда милая, стыдливая пастушка говорит ему нежным взором: «Люблю!», когда он, бросаясь к ее сердцу, призывает небо и землю во свидетели своего блаженства. Живописец положит кисть и скажет только: «Вестрис!» – Гардель бесподобен в трагической пантомиме. Какое величество! Герой в каждом взоре, герой в каждом движении! Вестрис – питомец милых граций, а Гардель – ученик важных муз. – Нивлон есть второй Вестрис. О других танцовщиках скажу только, что они составляют прекрасную группу живописных фигур, пленительную для зрения. – Когда же являются на сцене Терпсихорины нимфы, как будто бы на крыльях зефира принесенные, тогда сцена кажется мне весенним лугом, на котором пестреют бесчисленные цветы; взор теряется между разнообразными красотами – но любезная Периньйон и прелестная Миллер подобны пышной розе и гордой лилее, которые отличаются от всех других цветов.

Лаис, Шенар, Лене, Руссо – вот первые певцы оперы,182 и если верить французам, то никогда и никакая земля не производила лучших. Они нравятся мне не только пением, но и самою игрою: два таланта, которые не всегда бывают вместе! Маркези никогда не мог тронуть меня так, как Лаис и Шенар трогают. Пусть смеются над моею простотою и невежеством, но в голосе сего славного италиянского певца нет того, что для меня всего любезнее, – нет души! Вы спросите, что я разумею под сею душою? Не умею изъяснить, однако ж чувствую. Ах! Какой Маркези может петь так хорошо:

 

J'ai perdu mon Eurydice:

Rien n'égale mon malheur![187]

 

Какой италиянский получеловек183 может петь сию несравненную Глукову арию с таким сердечным выражением, как Руссо, молодой, статный, прекрасный Руссо, достойный Эвридики?

Мальяр есть теперь первая певица. Вы слыхали о Сент-Юберти: ее уже нет! Говорят, что она сошла с ума. Любители оперы вспоминают об ней почти со слезами.

Сим декорациям, балетам, певцам совершенно отвечает и оркестр, составленный из лучших музыкантов Парижа. Одним словом, любезные друзья, здесь торжествуют искусства на высочайшей степени совершенства и все вместе производят в зрителе чувство, которое без всякой гиперболы можно назвать восхищением. – Такой спектакль требует, конечно, больших издержек. Несмотря на то, что за вход в ложи и в паркет платят (на наши деньги) рубли по два и по три; несмотря на то, что все сии дорогие места бывают наполнены людьми, опера стоила двору, по счету Неккерову, около трех или четырех миллионов в год.

На так называемом Французском театре играют трагедии, драмы и большие комедии. – Я и теперь не переменил мнения своего о французской Мельпомене. Она благородна, величественна, прекрасна, но никогда не тронет, не потрясет сердца моего так, как муза Шекспирова и некоторых (правда, немногих) немцев. Французские поэты имеют тонкий, нежный вкус и в искусстве писать могут служить образцами. Только в рассуждение изобретения, жара и глубокого чувства натуры – простите мне, священные тени Корнелей, Расинов и Вольтеров! – должны они уступить преимущество англичанам и немцам. Трагедии их наполнены изящными картинами, в которых весьма искусно подобраны краски к краскам, тени к теням, но я удивляюсь им по большей части с холодным сердцем. Везде смесь естественного с романическим; везде mes feux, ma foi;[188] везде греки и римляне à la Françoise,[189] которые тают в любовных восторгах, иногда философствуют, выражают одну мысль разными отборными словами и, теряясь в лабиринте красноречия, забывают действовать. Здешняя публика требует от автора прекрасных стихов, des vers à retenir,[190] они прославляют пиесу, и для того стихотворцы стараются всячески умножать их число, занимаясь тем более, нежели важностию приключений, нежели новыми, чрезвычайными, но естественными положениями (situations), и забывая, что характер всего более обнаруживается в сих необыкновенных случаях, от которых и слова заимствуют силу свою.[191]



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: