Семь невест ефрейтора Збруева




Рыцарь печального жанра

 

 

Киносценарист — наверное, самая печальная из всех существующих литературных профессий. По собственному сценаристскому опыту, недлинному, но тернистому, знаю, что это так.

Когда ты пишешь сценарий, ты не просто придумываешь мизансцены и расставляешь реплики персонажей, ты мысленно снимаешь фильм, видишь каждый его кадр, наполненный чувством, звуком, ароматами. Получается лучшее в мире, совершенно волшебное кино, полное явных и потаенных смыслов. На этом этапе все чудесно. При сочинении романа дело идет гораздо хуже. Там надеяться не на кого, все недоработки и шероховатости останутся на твоей совести. А у сценариста всегда есть надежда, что гениальный режиссер и тонкие, умные актеры схватят все на лету и дотянут, выправят, украсят.

Они, действительно, дотягивают, выправляют, украшают — на свой вкус. И обычно получается совсем не то, что ты писал. Творческая биография нормального сценариста напоминает медицинскую карту тяжелого инвалида: сплошь шрамы, пересаженная кожа да культи на память об ампутациях. Если сценарист пересматривает фильм, снятый по его произведению, то выборочно: куски, где все снято по сценарию, — медленно и с удовольствием; режиссерскую и актерскую отсебятину же побыстрей прокручивает, чтобы не расстраиваться.

По счастью, бывают исключения. Иногда сценарий оказывается настолько точен, стилен и энергичен, что подчиняет своей харизме и режиссера, и актеров. Такое кино — назову его сценарноцентристским — я всегда любил больше всего. Есть подобные примеры, пусть их немного, и в нашем кинематографе. Мощью ледокола, проходящего через любые советские льды, обладали сценарии Ю.Дунского и В.Фрида. Классический образец настоящего сценарного триумфа — мой любимый отечественный фильм «Служили два товарища», снятый режиссером Е.Кареловым, который больше ничего хоть сколько-то заметного не поставил.

На мой взгляд, подобной обаятельной убедительностью обладают и лучшие сценарии Владимира Валуцкого.

Наверное, большинству зрителей нравятся его «женская» сказка про зимнюю вишню или «детская» про Мэри Поппинс, но у меня иные предпочтения, соответствующие моему кругу интересов. Я больше всего люблю историко-приключенческие работы Владимира Ивановича. Даже не за сюжетные перипетии (хоть они и хороши), а за драгоценное и дефицитное качество, без которого погони превращаются в бессмысленное мелькание, а схватки и перестрелки в иллюстрацию на тему «естественный отбор в животном мире». Это качество — рыцарственность, особенная атмосфера красоты и благородства.

Сорок лет назад, школьником, я впервые посмотрел «Начальника Чукотки». Помню, мне показалось, что это очень красиво: мальчишка везет за десятки тысяч километров миллион, о котором никто не знает. И он доставит деньги по назначению, преодолев массу лишений и не потратив на себя ни цента. Это неважно, что мальчишка — большевик, для меня он все равно был настоящий рыцарь вроде Айвенго или Квентина Дорварда.

Тридцать лет назад я посмотрел довольно средний фильм «Ярославна, королева Франции» (оценка, разумеется, сугубо субъективная), тоже осевший у меня в памяти именно благодаря замечательной фабуле и ауре возвышенного приключения.

Двадцать лет назад я увидел «Первую встречу, последнюю встречу», очень хорошую картину, которой ужасно не повезло. Она вышла на экраны в то время, когда никого не интересовали красивые и тонкие фильмы о Прекрасной Эпохе безвозвратного 1914 года. Зрители и читатели жаждали интердевочек, детей Арбата и прочих запретных тем. Конечно же, публика, как всегда, была права, но все равно жалко.

Я особо выделяю три эти фильма, потому что каждый очень пригодился годы спустя. У человека пишущего, замечено еще чеховским Тригориным, сознание выстроено специфическим образом. Все, что видишь и слышишь, автоматически сортируешь по принципу: можно вставить в роман или нельзя. То же самое происходит с запасниками памяти. Ворошишь их, ненужное отбрасываешь, ценное вынимаешь на свет, любуешься, думаешь: вот это нужно перелицевать и пустить в дело. Когда я изобретал своих персонажей, среди прочих любимых мною героев были и эти: чукотский начальник Алеша, храбрая княжна Анна Ярославна и бесшабашный рыцарь Бенедиктус, а более всего— юный сыщик-дилетант Чухонцев.

Помню эпизод почти десятилетней давности, когда мой псевдоним еще не был раскрыт и журналисты пытались угадать, кто за ним прячется. Среди версий откровенно комических вроде тогдашнего премьера Примакова или почему-то Березовского (а то им делать было нечего) вдруг мелькнула одна, очень правдоподобная: Владимир Валуцкий. Помню, что мне было приятно.

Но все это дела давние. Как принято писать у нас, литераторов: а между тем шли годы.

Я написал кучу романов, успел и сам побаловаться киносценариями. Вкусил этого дурманного, но горького вина и решил, что оно не по мне. Пускай сценарии по моим книгам пишут профессионалы. И вдруг оказалось, что наша сценарная школа, когда-то очень мастеровитая и крепкая, усохла и зачахла, задавленная так называемым продюсерским кино. Главной фигурой в киносъемочной эпопее стал даже не режиссер и уж тем более не сценарист, а тот, кто распоряжается деньгами. Наверное, в условиях рынка это оправданно и естественно, но с точки зрения свободы творчества, увы, неполезно. Типичный сегодняшний сценарист — это сугубый исполнитель, пишущий строго под заказ и мало дорожащий своим текстом.

Особенно трудно пришлось со сценарной версией моего «Шпионского романа», за который было особенно тревожно. В нынешние времена ренессанса чекистской романтики слишком соблазнительно было бы превратить этот сюжет в прославление доблестных работников щита и меча, этих красивых и смелых людей, которые если слегка и попирают нормы нравственности, то ведь исключительно ради блага Родины.

Когда мне наконец предложили кандидатуру Владимира Валуцкого, я согласился сразу и ни разу о том не пожалел.

Не знаю, каким получится фильм (он еще в работе), но кино, снятое для меня сценаристом Валуцким, мне вполне понравилось. Это настоящая работа мастера: ничего важного не потеряно, язык текста идеально переведен в язык зрительных образов. Главное же — сохранена и даже усилена стержневая идея этой мутной чекистской истории: даже в самых гнусных и неблагородных обстоятельствах рыцарь обязан вести себя по-рыцарски.

Все логично: правильный сценарий о рыцаре мог написать только рыцарь.

 

 

Предисловие автора

 

Лет двадцать тому назад (из сорока, отданных кино) я вдруг выяснил, что ничего не умею писать, кроме сценариев. Правда, я писал иногда и даже печатал небольшие рассказики. А тут задумал написать большое прозаическое произведение — роман. Однако уже где-то на восьмидесятой странице я понял, что все равно пишу сценарий — разве что эпизоды в нем чуть длиннее и диалогов чуть побольше, и что сюжет стремительно катится к концу. Хотя поначалу я рассчитывал закруглить его где-то к странице двухсотой. Я привык мыслить примерно 80-страничным сценарным форматом, и с этим уже нельзя было справиться.

И хотя я писал прозой, прозаическая форма, как выяснилось, всего лишь декоративно прикрывала сценарную конструкцию: экспозиция, завязка, развитие действия, момент последнего торможения, кульминация, финал. А они в сценарии имеют строго определенные пропорции.

Мой первый учитель во ВГИКе, старейший кинодраматург советского и даже дореволюционного кино В.К.Туркин, твердил нам:

— Запомните, старики: «пьеса не столько пишется, сколько ваяется и строится»!

 

В романе есть и даль и свобода. Он не ограничен размером и строгой конструкцией. Автор свободен излагать в нем свои собственные размышления (часто не по делу), совершать исторические экскурсы, лирические отступления. Он может начать роман с конца, с начала и с середины, может надолго бросить одних героев и обратиться к другим… А бывают романы и вовсе вольного строения, где и сюжет, и идея, и герои — это сам автор.

Чем больше в романе авторской личности — тем лучше, в кино же сценарист вообще не должен быть виден за событиями и героями. По Станиславскому, «режиссер должен умереть в актере». В кино сценарист должен «умереть» не только в актере, но и в режиссере, в операторе, художнике, звукооператоре, композиторе, осветителе и даже в киномеханике, который показывает кино.

 

Роман может писаться годами, по страничке в день — сценарист пишет быстро, и не только потому, что кинопроизводство диктует сроки. Он боится растерять атмосферу, настрой, стиль сценария. Пишет как бы на «едином духу», потому что будущий зритель должен будет просмотреть фильм тоже единым духом — не сходя с места и от начала до конца.

Так же сценарий должен и читаться — легко, внятно и зримо являя читателю стоящий за ним фильм. Даже его ритм. Роман может плыть, сценарий должен — лететь.

И когда ты двадцать лет подряд сочиняешь (строишь, ваяешь) сценарии, исходя из этих положений, — очень трудно перестроиться на свободный, ничем не лимитированный язык прозы.

 

Второй мой учитель — Е.И.Габрилович, правда, внушал нам, что сценарий это разновидность прозы. Причем самая сложная и даже высшая ее разновидность. И мы старались в своих опусах доказывать, что владеем словом не хуже, чем писатели. И правильно делали: сценарист, как и писатель, обязан хорошо владеть литературным языком — но…

Почитайте внимательнее сценарную прозу самого Габриловича. И вы увидите за безупречной литературной формой ту же самую, только умело замаскированную конструкцию — экспозиция, завязка… кульминация, финал…

И — ни единого литературного абзаца, который требовал бы кинематографического перевода: все в нем уже зримо и слышно. И в воображении читающего легко перекладывается в рамку экрана — конечную цель нашего сценарного творчества.

Вот почему задуманный мною роман помимо моей воли стал просто очень длинным сценарием для какого-то бесконечно длинного и в природе не существующего экрана.

И вот почему с тех пор я все чаще стал переходить с прозаической на чисто сценарную запись. Так, только еще более технологично, пишутся сценарии во всем мире. А когда мы, бывает, читаем их в литературном виде — так это просто «новеллизация», запись уже готового фильма с экрана.

Приятно, конечно, изначально писать сценарий в прозаической форме. С подробными описаниями мест действия, милыми бытовыми деталями, с глубинным подтекстом, даже с мыслями героев и собственными эмоциональными всхлипами — сыграть их нельзя, зато — подсказка актерам и режиссеру.

Мне нравится этот процесс, и я к нему порой, но в виде внутреннего подарка себе, возвращаюсь.

А почему подарка — глянем правде в глаза: все красоты литературно написанного сценария, увы, как правило, испаряются при сьемке фильма — в фильме сценарист представлен только сюжетом, героями и диалогами.

Это и есть та «несгораемая» часть сценария, которая остается в картине.

Но, может быть, в степени этой несгораемости и есть истинная красота сценария, как особого жанра литературы?

 

И еще. Сценарий, как бы он ни был хорош, неизбежно чем-то отличается от фильма.

Причины тому бывают разные: не хватило денег на слишком сложный для производства эпизод, не нашлось подходящей натуры, не успели снять летом и пришлось перестраиваться на зиму, выбыл по какой-то причине актер, и это повлекло перестройку образа или даже целой связанной с ним сюжетной линии. А бывает, что обнаруживаются просчеты самого сценариста, или, напротив — его озаряет новая, более продуктивная идея.

 

Все эти причины вытекают из самого характера сьемочного процесса — это производство, в котором, как и в любом техническом производстве, участвует множество людей самых разных профессий с самыми разными обязанностями. Недаром раньше киностудии так и назывались — кинофабриками.

 

Отправляя сценарий в производство, сценарист подобен корабелу, провожающему свой корабль в кругосветное плавание. И (если тебя только не прихватят пассажиром) — неизвестно, каким ты встретишь его, вернувшегося в порт после бурь, штормов, смен курсов, поломок, ремонтов и перекрасок. И хотя мои сценарии возвращались порой в далеко не худшем виде, а часто и с грузом важных приобретений — я решил печатать их в этой книге в изначальном виде — такими, какими отправлял в плавание. Готовые фильмы можно всегда при желании посмотреть — в кино, на DVD, на VHS, а их сценарные проекты остаются только в архивах, и извлечь их оттуда (как и сценарии не поставленные) можно, только опубликовав в книге.

Я не ставил целью опубликовать лучшие или самые последние — здесь представлены (в меру объема книги) любимые мои сценарии.

У любви же бывают только одному любящему понятные причины…

 

Начальник Чукотки

 

 

Сценарий написан в соавторстве с Виктором Викторовым

«Глобус географический. Подлинник. 1922 год»

Это надпись на музейной витрине, за стеклом которой стоит глобус.

Удивительный глобус. Он мог родиться только в наивные годы революции. Возле индустриальных центров фигурки мускулистых пролетариев бьют молотами по наковальням. Вдоль равнин шагают бородатые сеятели. Красноармейцы с винтовками застыли у границ, готовые отразить натиск толстых буржуек, скалящихся из-за рубежа.

А через все полушарие тянутся рельефные, привинченные к поверхности буквы, составляющие гордую надпись: «РСФСР».

Тишина.

Но вот издалека донесся сигнал трубы.

Рисованный красноармеец взял ружье наизготовку.

И ожило в звуках Время.

Все громче симфония заводских шумов, революционных песен, митингов, речей — за ГОЭЛРО и против бога, против кулаков и за коммуны… Камера плывет над страной: Москва, Поволжье, Урал…

Звуковая симфония постепенно стихает, и когда камера достигает крайнего северо-востока страны, где привинчена буква «Р», слышен только свист ветра…

 

По старой, потрепанной карте Чукотки бредет карандаш.

От Анадыря — выше, к северу.

— И верст триста на оленях… — слышен чей-то голос. — Здесь дождетесь попутных нарт до Уйгунана. — Карандаш пробежал длинный путь и остановился на крайней точке полуострова. — А там…

Теперь мы видим комнату председателя Анадырского совета. Расписанное помещение бывшего купеческого клуба еще хранит следы недавних боев, часть выбитых стекол заменена конторскими папками.

Через приоткрытую дверь доносится запинающийся стук машинки.

Посреди комнаты — бильярдный стол. На его драном сукне расстелена карта, и над картой — двое: председатель Совета Зюкин и комиссар Глазков.

— А там… — Зюкин положил карандаш и подошел к железной печурке подбросить дров. — Честно говоря, черт его знает, что там, в этом Уйгунане… и кто там.

— Узнаем, — усмехнулся Глазков.

— А помощника дам, — торопливо заверил председатель и задумался. — Вот с продовольствием… Охотой пока перебьетесь, а?

Стук машинки смолк, и в комнату просунулась стриженая голова.

— Можно, товарищ председатель?

С листом бумаги вошел паренек лет семнадцати в аккуратно заштопанной гимнастерке.

— Приказ на подпись…

Председатель пробежал бумагу.

— Это что такое?

— «Именем революции, — прочел паренек, — и воцарения полного интернационала в краю северного сияния… изъять…»

— Ну, ну!

— «…у гражданина Драгушина излишек… в два мешка муки», — паренек поглядел на председателя ясными глазами. — А что?

— Да ты слова откуда такие взял?!

Паренек помялся.

— Из революционного воображения, товарищ председатель.

— Еще одно «северное сияние», — разозлился Зюкин, — выгоню к чертовой матери! Иди и печатай, как положено! И ухо оставь в покое!

Паренек вздохнул, опустил руку, которой теребил собственное ухо — знак волнения, взял приказ и осторожно прикрыл дверь.

Зюкин кивнул ему вслед с горьким сарказмом:

— Аппарат!

Глазков, согнувшись, сидел у печки.

— Знобит? — спросил председатель.

— Да, с Читы еще…

— Может, подождешь?

Глазков встал, засунул руки под мышки, покачал головой.

— Нельзя… Пятый год с Чукоткой неясность… и мех за границу идет без пошлины… — Он подсел к столу. — Ну так что с помощником?

Председатель почесал в затылке.

— Вот она — вся наличность, — кивнул Зюкин на список, лежащий на столе. — Старый ревком петуховцы вырезали, а новый…

Он задумался, и вдруг в наступившей тишине особенно отчетливо донесся из приемной стук машинки.

— Слушай-ка! — обрадовался председатель. — Есть человек! Из Владивостока прислали. Грамотный. Дела тебе будет вести. А насчет сознательности — Коммунистический манифест наизусть шпарит!

 

.. Над заснеженными крышами Анадыря застыли тонкие дымки. На склоне сопки за могилой с покосившимся темным крестом прячутся двое: человек с биноклем, по всем признакам — местный, и грустный кавказец с обледенелыми усами. Кавказец совсем закоченел, кутается в надетый поверх шапки башлык.

— Слушай, как вы тут живете?

Его товарищ, не отвечая, смотрит в бинокль.

— А на крыше — пулемет… Джигит, ты бы запоминал хоть. — Он повел биноклем дальше. — Муку иэ амбаров выносят, сволочи… из драгушинских… — Потом окуляры остановились. — Комиссарье… собрались куда-то… Зюкин и этот… из Читы… Баба какая-то с ними…

— Где баба? — неожиданно оживился кавказец и потянулся к биноклю.

 

У крыльца Анадырского совета фигура в тулупе и большой клетчатой шали возилась над нартами, укладывая «Ундервуд».

Когда человек выпрямился — стало видно, что это ревкомовский писарь. Он шагнул к Глазкову:

— Член особого отряда по установлению Советской власти на Чукотке к выполнению революционного долга готов!

 

Едут нарты. Бежит рядом чукча-каюр.

Кругом бесконечная тундра, погруженная в полярный полумрак. Только над горизонтом светлое — там играют сполохи.

Придерживая «Ундервуд», сидит писарь, до самых глаз закутанный в платок; беспокойно поглядывает на покрытое испариной лицо комиссара.

Глазков поднял тяжелые веки.

— Дай-ка мешок мой под голову.

Устроившись удобнее, комиссар ухватил с бегущей земли снег и остудил лоб. Потом кивнул помощнику:

— Гляди — вот оно, твое северное сияние-то!

— Ага, товарищ Глазков! Интересное явление природы, правда? А вам… вам теперь лучше или хуже?

— Пять минут, как спрашивал! Ну лучше, лучше! — улыбнулся Глазков. Парень повеселел.

— Значит, поправитесь!

 

Убегает все дальше и теряется среди белого простора движущаяся цепочка — собачья упряжка.

И вот уже только след тянется по низинам и сопкам— след полозьев, кое-где занесенный снегом.

Наконец он приводит нас к стоящим нартам. На нартах— вещевой мешок, пишущая машинка и винтовка.

 

Чукча-каюр, работая руками, догреб снежный холмик, утрамбовал его и, вытащив трубку, отошел к нартам.

Паренек, с глазами, полными слез и страха, осторожно приблизился к могиле. Постоял, стянул шапку и тихо сказал:

— Прощай, наш дорогой товарищ Алексей Михайлович… — Хотел отойти, но вернулся. — Проклятый тиф сгубил тебя… на пути к победе революции в краю… северного сияния… Но вместо вас в Уйгунан придут новые борцы. А я, как ваш верный помощник, клянусь, что вернусь назад… и расскажу товарищу Зюкину о твоей геройской пролетарской смерти… — Он скорбно помолчал, вытер слезы шапкой, надел ее и сказал: — Давайте обратно, товарищ чукча…

Каюр не понял.

— Обратно поехали, — повторил паренек.

— Ехали? — уловил чукча что-то знакомое. — Тагам?

— Тагам…

Нарты тронулись с места и скрылись в низине. А среди тундры остался снежный холмик. На воткнутой в него лыже нацарапано: «Уполномоченный по Чукотке А. М. Глазков. 17 мая 1922 года».

 

Снова едут нарты. Проезжают по дну лощины, взбираются на сопку, катятся вниз по пологому склону.

— Далеко еще? Дома скоро? — спрашивает каюра паренек. Чукча не отвечает. Он монотонно тянет песню и целиком поглощен этим занятием.

Следы привала — и вновь бегут собаки. Писарь бежит рядом с ними, пытаясь согреться. Кричит каюру на ходу:

— Сколько? Два дня? Три дня?

— Два дыня… тыри дыня… — тут же вставляет чукча в свою песню.

 

Упряжка остановилась возле небольшого деревянного домика. Пассажир дремал, закутавшись в тулуп, — из отверстия мерно вырывались струйки пара.

Каюр подошел к домику и громко постучал. От стука седок проснулся.

— Уйгунан! — сказал каюр.

— Как Уйгунан! — вскочил паренек. — Вы куда меня привезли?

Чукча, радушно улыбаясь, развязал веревки, взял с нарт мешок, «Ундервуд», поставил на снег.

— Зачем Уйгунан? — кричал, бегая вокруг него, паренек. — Нам обратно, Анадырь надо!

— Уйгунан, — постарался объяснить чукча. — Начальник сказала…

— Какой начальник! Начальник-то ведь помер!

Паренек перевел взгляд на домик — и отчаяние сменилось ужасом: над крышей с древка свисал вылинявший трехцветный флаг.

В это время за спиной послышался скрип полозьев — каюр поехал дальше. Увязая в снегу, пассажир бросился за ним:

— Товарищ! Погодите! Тут же белые!

Скрипнула дверь.

Паренек вздрогнул и медленно обернулся.

На пороге дома белела фигура человека. В его руке покачивался фонарь.

— Здравствуйте, — упавшим голосом произнес приехавший.

 

На прокопчённых бревенчатых стенах поблескивают цепи капканов разных калибров. Пара ружей, охотничья снасть. Сушатся распятые шкурки. За печкой — курятник.

Угрюмый грузный человек точит длинный охотничий нож.

Паренек тревожно наблюдает за действиями хозяина.

— Доехали как? — спросил хозяин.

— Ничего… спасибо.

— А тут сильно мело третьего дня…

Помолчали.

— Из Анадыря будете?

— Из Анадыря…

Хозяин попробовал острие ножа.

— Господин урядник… ничего не передавал?

— Н-нет.

— Да… Третий год не едет никто, жалованья не платят. Живу аки пустынник.

Хозяин достал из-под стола консервную банку и взмахнул ножом. Гость от неожиданности вздрогнул.

— Хочу вот губернатору лично… прошение. Да оказии не было. Будете возвращаться — не откажите.

— Я завтра же… я проездом…

Во время разговора хозяин постоянно косился на «Ундервуд».

— А машина ваша хороша! — кивнул он, открывая банку. — Считает?

— Нет, пишет…

— Что?

— Все пишет…

— Ну бог с ней — пусть пишет. — Хозяин встал и пошел с банкой к закипавшему котелку. — Мы народ нелюбопытный. Нам это ни к чему.

Вывалив консервы в котелок, он направился к окну, где в ящике рос лук. Сорвал несколько перьев.

— От цинги взращиваю, — покрошил лук в котелок и поставил на стол дымящуюся похлебку. — Хлебайте, грейтесь! С дороги поесть — первое дело.

После недолгого промедления ложка гостя потянулась к котелку.

 

Едва светится на столе притушенная лампа. На лавке возле печки спит паренек. Хозяин осторожно откинул тулуп, спустил ноги.

Тихонько ступая, он приблизился к гостю, склонился и принялся внимательно, изучающе рассматривать его лицо.

Потом вздохнул, подошел к сейфу, щелкнул замком.

В сейфе были деньги: пачки долларов — две полные, перевязанные бечевками, третья тощая, неполная.

За печкой из тайника хозяин извлек длинную кишку, сшитую из полотенца в крупный горошек, и стал аккуратно пихать в нее деньги.

Нацепив пояс на голое тело, он застегнул его на предусмотрительно пришитые пуговицы.

Так же неслышно хозяин прокрался к комиссарскому мешку, развязал. Вынул пару портянок, полотенце, мыльницу, кисет, свернутое полотнище флага. Кобуру с маузером.

В самом низу оказалась бумага.

Щурясь, хозяин попытался прочесть ее, отложил в сторону, вернулся к своей лавке за очками, нацепил их.

Шевеля губами, он долго читал бумагу, а прочтя, аккуратно свернул и в прежнем порядке сложил вещи в мешок.

Снова постоял над гостем, задумчиво почесываясь. Затем подошел к столу, перекрестился и задул лампу.

 

Белая предрассветная тундра. Домик в одно окошко. Высоко в небе догорает северное сияние.

Знаменуя утро, над домиком разнесся крик петуха.

Светлеет в комнате. Из булькающего котелка торчат ощипанные куриные лапы…

— Доброе утречко, господин Глазков!

Открыв глаза, гость увидел человека, в котором трудно было признать хозяина. Улыбаясь, он стоял перед лавкой— торжественный и загадочный, в стареньком вицмундире с одним эполетом — и подмигивал гостю.

— Инкогнито!.. Тут в шестнадцатом году один тоже наезжал, так я о нем еще за двести верст слыхал… Нюх на власть имею, вы уж простите старика… Коллежский регистратор Тимофей Иванович Храмов! — отрекомендовался он. — Значит, флаг будем вешать?

Гость удивленно хлопал ресницами.

— Какой флаг?

— Известно какой — соответственный! Новая власть— новый флаг!

Продолжая удивляться, «Алексей Глазков» согласился:

— Это верно…

Хозяин довольно посмеивался.

— То-то… Я уж и лесенку приготовил. Сами будете водружать или доверите?

— Сам… — нерешительно сказал паренек.

— Это, конечно, как изволите… — Храмов деликатно пожал плечами. — Одно скажу: Храмову все доверяли.

Он подошел к сейфу, на котором теперь не было замка, и достал кипу бумаг.

— Вот. Извольте ознакомиться… — Одну за другой Храмов выложил бумаги на стол. — От великой и неделимой — рескрипт. От временного — поручительство. От их высокоблагородия Колчака — именной указ. От Камчатской республики — благодарственная. Всем верой и правдой… Господин Стенсон… Господин Пит Брюханов, господин Иемуши-сан… Японец, а доверял!

Паренек смущенно возразил:

— Так ведь я в том смысле, что… я помоложе…

 

Храмов стоит внизу, у лестницы. Щурит глаз:

— Поправее… Заноси… На себя, на себя. Так. Крени!

Гвоздь вошел в древко. Ветер развернул красное полотнище. Зашевелилась надпись, сложенная из белых матерчатых букв: «Р.С.Ф.С.Р.».

Флаг развевался над крышей, над чукотскими ярангами, видневшимися поодаль, над берегом, уходящим в оксан, над тундрой до самого горизонта. Паренек, которого мы будем теперь называть Алексеем, увидел наконец место, куда занесла его судьба.

— Так что, — осторожно спросил Храмов, — ревизию теперь будем производить… или как?

Алексей, прислонясь к крыше, грустно смотрел в тундру.

— А у вас попутных нарт в Анадырь не бывает? — вдруг спросил он.

Храмов оживился.

— Зачем попутные, специально снарядим! — он с суетливой предупредительностью помог гостю спуститься вниз. — Оно и верно, Алексей Михайлович! Дело ваше молодое… Чего здесь зимовать! Отдохнете чуток… о жалованье сговоримся, а Храмов власть соблюдет! Все так делали…

— И каюра дадите?

— И каюра и нарты! Вот только — собаки… сокрушенно поморщился.

— А что собаки?

— Да… пожрали собак-то… Дикий народ! — молчал, соображая. — Однако, может, найду. — вился в сторону яранг.

— Обождите — я с вами!

Алексей забежал в дом, достал из мешка комиссарский маузер, нацепил и снова вышел на улицу. Поглядел на флаг, поправил оружие, подтянул ремень и неторопливо, как подобает начальнику, направился следом за Храмовым.

 

Стойбище встретило их тишиной. У крайней яранги хлопал по ветру оторвавшийся конец шкуры.

Алексей заглянул внутрь.

— Никого, — сказал он.

— Порох потравили — значит зубы на полку, — Храмов. — Мало-мало помирай…

— Все помирай? — Алексей с ужасом кивнул на безжизненные яранги.

— Ну да! — усмехнулся Храмов. — Все не помрут. Это каждую весну такая петрушка. Да вы не тревожьтесь, собак добудем!

В следующей яранге на шкурах неподвижно лежали люди, и только легкий пар дыхания выдавал присутствие в них жизни.

— Доброе утро! — поздоровался Алексей.

Чукчи открыли глаза, посмотрели и снова закрыли. Лишь один с трудом приподнялся навстречу вошедшим.

Храмов спросил что-то по-чукотски. Хозяин покачал головой. Потом достал из-под лежака твердую маленькую шкурку и протянул ее Алексею.

— Это он зачем? — повернулся Алексей к Храмову.

— Лопать просит.

— Так надо ж дать!

— Что же дать-то, Алексей Михайлович? — терпеливо разъяснил Храмов. — Свой, что ли, припас? Их тут душ стоза раз все и заметут. А завтра мы сами мало-мало помирай!

Возле яранги собралось несколько жителей стойбища. Это были изможденные, угрюмые люди. Алексей опустил глаза.

Храмов обратился к чукчам. Ему ответили неохотно и, по-видимому, отрицательно.

— Вот народ! — возмущенно сказал Храмов. — Ведь есть собаки, а прячут, нехристи!

И вдруг Храмов умолк: между ярангами он увидел тощего пса. Храмов весь навострился и бросился вперед. Пёс тоже. Они обогнули ярангу. Не добежав нескольких шагов до Алексея, пёс увяз в снегу и повалился на бок. Храмов ухватил его за задние лапы.

— Счастья своего не понимаешь! — повеселев, он привычно закинул веревку на шею собаки. — Подкормим — побежит, как новый!

Алексей угрюмо наблюдал за происходящим.

— Не сомневайтесь, Алексей Михайлович! — ободрил Храмов. — Душу из них вытряхну, а для вас постараюсь! Пошли!

Но едва Храмов сделал несколько шагов, чукчи молчаливо проделали то же самое. Храмов остановился — и чукчи остановились.

— Чего надо? — ступайте, к бабам!

Один из чукчей что-то быстро заговорил, обращаясь к Алексею, другие подхватили, толпа загомонила.

— Цыц! — рявкнул Храмов. — В кутузку захотели? Ик ектагын! Это живо!

Он кивнул в сторону, на ярангу, стоящую на отшибе. Этот жест произвел магическое действие — чукчи смолкли.

— Одна на них управа! — удовлетворенно заключил Храмов. — Я тут смутьяна одного… отселил… Народ баламутил замки со складов сбить.

— Каких складов? — насторожился Алексей.

— Мистера Стенсона…

Алексей на секунду задумался и, кашлянув, сказал по возможности начальственным тоном:

— Взглянуть бы, какие такие склады?

— Интересуетесь? Это можно! — согласился Храмов, и они пошли вперед. Чукчи, постояв, медленно двинулись следом.

 

Мешки в углу. Ящики, батареи консервов, пачки и кули — на полках. Внавалку — топоры и свертки с гвоздями.

Алексей стоял посреди склада, восторженно созерцая богатства мирового капитала.

— Вот это да!

— Америка! — развел руками Храмов.

Алексей двинулся вдоль полок, тыкая в мешки.

— Мука?

— Крупчатка!

— Соль?

— Соль.

— А это что?

— Сахарок!

Алексей неодобрительно покачал головой.

— Как же вы раньше-то не догадались, товарищ?

— Чего изволите? — не понял Храмов.

— Давно уж раздать надо было!

Храмов тупо глядел на Алексея. — Как — раздать? А… мистер Стенсон?

— Скажете, я реквизировал. Полнотой полномочий! — И Алексей пошел дальше по складу.

Храмов ошарашенно посмотрел на него, на дверь, за которой толпились чукчи, и заспешил следом.

— Господин Глазков! Так вы кто же будете-то: не власть?

— Власть, — отозвался Алексей. Он копошился в углу, разбирая пакеты.

— А раз власть, то позволю напомнить: наперво должны закон блюсти! Флаги вешать — вешай. Собак — тоже по закону… А на это закона нету!

Но Алексей не слышал. Он быстро раскидывал пакеты, а когда выпрямился — в руках у него виднелись две картонные коробки.

— Братцы! — радостно закричал Алексей, бросаясь к воротам. — Патроны! — Он высоко поднял коробки над головой. — Товарищи чукчи!

В то же мгновение в дверях выросла фигура Храмова. Он распростер руки, загородив выход.

— Не дам! Невозможно-с!

— Возможно-с! Мы же приказом оформим!

— Не доводите до греха, Алексей Михайлович! — медленно и веско произнес Храмов. — Лучше так положьте!

Наступила секундная тишина.

Не сводя глаз с Храмова, Алексей опустил коробки на землю и нетвердой рукой потянулся к кобуре.

— Тогда… вы извините, Тимофей Иванович! Я именем революции…

На Храмова медленно поднималось дуло комиссарского маузера…

 

Перед складом оживленно, как в торговый день.

Распределяя товары, Алексей расхаживает среди чукчей с видом радушного хозяина.

Помог старику взвалить на нарты тяжелый ящик. Догнал робкого чукчу, который ограничился только парой консервных банок, заставил взять мешок муки.

Потом остановился, вспомнил что-то и закричал:

— Граждане! Все за мною!

Размахивая руками, он направился к стойбищу. Чукчи по одному заторопились следом.

Процессия прошагала мимо стоящей на отшибе яранги. Алексей подбежал к ней, развязал веревку у входа.

— Выходите, товарищ!

Чукча, щурясь от света, выбрался наружу.

Алексей хлопнул его по спине:

— Интернационал!

— Вуквутагин… — ответил чукча и ткнул себя в грудь. Разбирать недоразумение было некогда.

— Идем, Вуквутагин! Свобода! «Вперед, заре навстречу…», — вдруг запел Алексей, шагая во главе толпы. — Подтягивай, товарищи!

У склада остался только Храмов. Он остолбенело постоял в воротах, потом поднял замок и запер опустевший сарай.

 

Распахнулась дверь домика — Алексей появился на крыльце, таща перед собой ящик с луком.

— Угощайтесь, товарищи! Лук!

Алексей сорвал несколько перьев и пожевал их.

— Цынга нет! В два счета! Айн момент! — добавил он почему-то по-немецки.

Чукчи нерешительно последовали примеру начальника. А тот уже взобрался на лестницу и стоял под развевающимся флагом.

— Товарищи Далекого Севера! — радостно крикнул Алексей. — Люди голода и холода, а с нынешнего дня — граждане социалистической Чукотки! Теперь всё ваше! И земля, и море, и… фабрики, и все прочее! Ура! Переводите! — приказал он подошедшему Храмову.

Бывший управитель хотел что-то ответить, но вдруг осекся — во рту у одного из чукчей он увидел перышко лука.

Налившись яростью, Храмов исчез в домике и выскочил оттуда уже с дробовиком. В то же мгновение Алексей очутился на крыше.

— Сейчас переведу! — бормотал Храмов, щелкая курками. — Разойдись, язычники! — заорал он и прицелился в Алексея.

Но в это время опешившие было чукчи загомонили, толпа окружила Храмова, а Вуквутагин выхватил дробовик. Отбиваясь, Храмов упал.

Алексей торопливо спускался вниз, оглядываясь и крича:

— Только без самосуда! Без самосуда, товарищи!

 

За решеткой курятника сидит под замком сумрачный Храмов. Стоя на одной ноге, на него оцепенело глядит петух.

Алексей в самом прекрасном расположении духа собирает вещи. Сложил в мешок портянки, полотенце, подошел к столу и стал бережно завертывать в одеяло «Ундервуд».

Бывший управитель хмуро наблюдал за Алексеем.

— А со мной как же?

Алексей надел тулуп.

— Вопрос открытый. До выяснения вашей личности в разрезе мирового капитала… Советская власть решит.

— Нету такой власти, — уверенно заявил Храмов. — Не может ее быть.

— Привезу в Анадырь — увидите!

— Привезешь? На чем, интересуюсь? Или, может, я тебе собак буду добывать?

Алексей ничего не ответил, только снисходительно усмехнулся, подергал замок курятника и вышел на улицу.

 

Посреди стойбища горит костер.

Матово светятся куски сахара, поблескивают консервные банки: по старому обычаю, насытившись, надо покормить огонь — и чукчи бросают в костер остатки пищи. Чтото бормоча нараспев, морщинистый старик бьет в бубен.

К костру подошел Алексей.

— Отдыхаете, товарищи? — приветливо спросил он. Чукчи радостно загомонили.

— Ну вот, — сказал Алексей. — Теперь, значит, вам до наших всего хватит… а мне пора! Ехать надо! — Он кивнул в тундру и для большей убедительности нарисовал на снегу некое подобие пса и нарт.

Чукчи переглянулись и притихли.

Наконец заговорил старик. Он говорил долго и медленно, покачивая головой.

Когда старик кончил, Вуквутагин перевел:

— Он сказал — тебе не надо ехать.

— Почему не надо? — удивился Алексей.

— Порох давал, мука давал. Твоя хорош начальник. Ехать не надо!



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-02-13 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: