ЭТО ЛАСКОВОЕ СЛОВО «ЛА СКАЛА» 5 глава




— Ничего, я вишен из банки покушал.

— Так ты же опьянел!
Отпаивали меня чаем...

В Грозном был у нас талантливый артист, конфе­рансье Вильен Дарчиев. Будучи сам пьяницей, он и на сцене всегда изображал пьяниц — это был его коронный номер. Публика хохотала от его дурацких шуток.

Как-то он говорит мне:

— Ты что, Муслим, вообще не пьешь?

— Даже не пробовал.

— Пойдем с нами. Ты уже взрослый мужик, сам себе на хлеб зарабатываешь.

Пошли в кафе, купили по бутылке на брата. Вильен наливает по полному стакану. Я смотрю и не понимаю: как это можно водку пить стаканами? Гляжу, а они — раз! — выпили до дна и смотрят на меня.

— Что же ты, давай за компанию...

Выпил я свой первый грозненский стакан водки, а за­кусить нечем. Конферансье Дарчиев тут же:

— Давай по второму.

Потом слышу как с того света:

— Давай по третьему...

Хорошо, что до гостиницы было несколько шагов. Но каждый шаг — подвиг.

Целый год я не то что пить, смотреть на водку не мог. Но удивительно — голос от такой водочной атаки совсем не пострадал. Впервые он пропал от другого — как я уже говорил, от сквозняков и тряски.

Второй раз голос пропал на Дальнем Востоке — во время длительных и утомительных гастролей. Я соблаз­нился на поездку по Сибири и Дальнему Востоку в тече­ние месяца. Мне тогда впервые представилась возмож­ность как следует заработать. Был я молод, только что вернулся из Италии, посчитал, что мне все по силам. Но не рассчитал. Число концертов оказалось для меня не­обычно большим. У меня так устроены связки, что я не могу беспрерывно петь — должен делать между концерта­ми паузы. И голос стал изменять мне — связки взбунто­вались.

Прежде я болел, как обычно болеют все, а тут «рас­клеился» настолько серьезно... Простуда, нервные пере­грузки, грозившие перейти в невроз... Навалилась хандра, я захрипел, засипел. Отменять концерты я не мог, поэто­му приходилось их переносить. И вместо запланированно­го месяца мы ездили с ансамблем «Гая», известным ныне

имитатором, моим другом Юрием Григорьевым и конфе­рансье Костей Крикоряном три месяца. Побывали в Красноярском и Хабаровском крае, во Владивостоке, на Сахалине... За время поездки мне еще пришлось срочно слетать в Москву для участия в юбилейном вечере, по­священном сразу двум юбилеям — 80-летию моего деда М.М.Магомаева и У.Г.Гаджибекова, которые, как я уже упоминал, родились в один год и в один день. Для меня это было дополнительной нагрузкой — и физической, и психологической. Во-первых, перелет за тысячи километ­ров, перепад во времени, и во-вторых, я буквально вле­тел в респектабельный зал имени Чайковского из гаст­рольной круговерти. В полном смысле — «с корабля на бал». Так что эти три месяца гастролей показались мне тремя годами.

Я делал между концертами вынужденные паузы в не­сколько дней, злился на свой голос... Я не могу петь мно­го и каждый день. Помню, когда позволял себе петь по два концерта в день в субботу и воскресенье, для меня это было кошмаром. Я был выжат уже после первого, а нужно было опять выходить и начинать сначала. Где было брать силы для каждой песни, которую каждый раз надо петь с другими нюансами? Ведь игра в страстность не по мне: я могу исполнять только по-настоящему. Иначе зал тут же отомстит тебе за скупость переживания. Какой бы по счету концерт ни давал артист, новая публика встре­чает его заново. А если поешь свой концерт и понима­ешь, что должен петь его еще и еще, много раз — это меня раздражает. Вот когда я пою два-три концерта в ме­сяц, тогда это подарок для души. И слушатели сразу это чувствуют.

С Дальним Востоком у меня связан еще один эпизод, когда я засипел. Но уже не от перегрузок, а от простуды. Это было в Петропавловске-Камчатском, где проходил фестиваль, на который тогда съехалось много и солистов, и целых коллективов. Концерты были самые разнообраз­ные, проходили они на нескольких площадках. Мы едва успевали, выступив на одной, переезжать на другую. И вот в последний день фестиваля, после концерта, моряки Ти­хоокеанского флота пригласили меня на свой корабль. Вы­пили спиртику, разгорячились и полезли купаться. А вода была — градусов пять-шесть. Известно, что пьяному море по колено, и океан — тоже. Вот и я «за компанию» бул­тыхнулся в его воды. Морякам-то эта процедура нипо­чем — они народ закаленный, «моржи»... А я... Но мне хо­телось через себя перепрыгнуть, через нельзя. Доказать, что и я могу. И потом, когда еще у меня будет возмож­ность окунуться в Тихий океан? Окунулся...

А на следующий день захрипел, объяснялся с по­мощью записок, почти как Бетховен по своей «разговор­ной тетради»... Правда, голоса я не потерял, только про­студился... Помолчал с неделю...

Но возвращаюсь к грозненским гастролям... Мое ни­щенское существование в Грозном мне порядком надое­ло, я понял, что ни работать, ни учиться здесь мне не суждено. И через несколько месяцев пребывания вернул­ся в Баку. Вернулся не в семью Офелии, а поселился у Рамазана Гамзатовича Халилова, племянника Узеира Гаджибекова, сына одной из сестер моей бабушки Бай-дигюль. Я рассказал ему о своих грозненских злоключе­ниях. Он то ли пожалел меня, то ли пожурил. Сказал: «Живи у меня сколько хочешь».

Рамазан Гамзатович Халилов долгое время был дирек­тором Бакинского оперного театра. При нем театр нахо­дился на достойном уровне, к нам приезжали на гастроли и на постоянную работу прекрасные певцы. Приехал из Казани очень хороший тенор Кямиль Якубов, пригласили замечательного баса Валерия Курбанова. Приехал в Баку и тенор Ибрагим Джафаров (он пел в Москве в Музыкальном театре им. Станиславского и Немирови­ча-Данченко). Правда, проработал он у нас недолго — года два-три, но за это время успел стать кумиром ба­кинских девушек.

Помню, как в Баку выступали румынские певцы — Николае Херля, Оттаве Енигареску, который потряс нас своим баритоном... Енигареску был одним из первых из­вестных певцов, кто прослушал меня, еще совсем маль­чишку. Рамазан Гамзатович специально пригласил его к себе в гости после спектакля. Среди собравшихся была и дочь Халилова, красавица Наргиз, со своим мужем. После ужина я спел Енигареску. Известный певец оказался очень симпатичным, доброжелательным человеком, в нем не было никакой спеси мэтра по отношению к начи­нающему певцу. В каватине Фигаро он сделал мне не­сколько замечаний, показал, как в середине, где есть не­удобное место, надо петь на переходных нотах... Потом, много позже, когда я стал известным певцом, мы встре­чались с Енигареску в Баку, куда он снова приезжал. Те­перь уже я устроил ему прием в нашем оперном театре...

После смерти Узеира Гаджибекова Рамазан Гамзатович Халилов стал биографом своего дяди, а когда организо­вали музей композитора, возглавил его работу...

Итак, я поселился у Халиловых. После отъезда Офелии из Грозного в Баку я решил, что наша совместная жизнь закончилась, но, узнав, что жена ждет ребенка, вернулся в ее дом. У нас родилась дочка, мы назвали ее Мариной... Но наша семейная жизнь не получалась... Впоследствии мы расстались...

 

 

БЕЛЫЙ ПАРОХОД

Я приехал из Грозного как бы в отпуск, поскольку предполагал еще вернуться туда и немного поработать. Но тут меня вызвали в Центральный комитет комсомола Азербайджана и сказали, что мне предстоит поехать на VIII Всемирный фестиваль молодежи и студентов в Хель­синки. В большой делегации Советского Союза от нашей республики были оркестр радио и телевидения Азербайд­жана под управлением Тофика Ахмедова и я, единствен­ный солист.

Хельсинкский фестиваль начался для меня в Москве — с Центрального Дома Советской Армии имени Фрунзе, который встречал гостей при входе задраенными жерлами пушек времен гражданской войны. В этом здании будущие участники молодежного фестиваля, большей частью ар­тисты самодеятельные, собрались для репетиций культур­ной программы нашей делегации. Руководил этой огром­ной артистической «кухней» постановщик наших концер­тов режиссер, народный артист СССР И.Туманов.

Помню легкость, с какой я взбегал по беломрамор­ным маршам лестницы, ведущей наверх, в репетицион­ные залы, в которые срочно превратились гостиные и прочие апартаменты бывшего Екатерининского дворца. В небольшой, сплошь зеркальной комнате я репетировал с оркестром Тофика Ахмедова песни «Хотят ли русские войны» Э.Колмановского на стихи Е.Евтушенко, «Бухен-вальдский набат» В.Мурадели на стихи С.Соболева, итальянские лирические песни «Guarda che Luna» («По­смотри, какая луна»), «Come prima» («Как раньше...»)...

Мне было приятно, что на наши репетиции в эту тес­ную зеркальную комнату набивались участники фестива­ля из других республик. Мои песни нравились. По этим открытым эмоциям я предчувствовал успех. Чем меньше оставалось времени до отъезда на фестиваль, тем большее нетерпение я испытывал.

Из Москвы мы выехали в Ленинград. Хотя я попал в этот город впервые, но тогдашних своих впечатлений от его красот не запомнил: делегацию сразу с вокзала отвез­ли в порт, где нас ждал белоснежный лайнер «Грузия». На всю фестивальную неделю он становился нашим до­мом. Жили мы весело, шумно, дружно, под легкое пока­чивание теплохода у хельсинкского пирса.

Большинство членов нашей делегации попали за гра­ницу впервые, чувствовали себя скованно. Невольное на­пряжение было еще и потому, что нас перед отъездом напичкали разного рода предупреждениями об осторож­ности в чужой стране, о возможных провокациях...

Теплоход «Грузия» еще только подходил к причалу хельсинкского порта, а с его борта уже зазвучали песни и собравшиеся на пирсе приветствовали нас... Когда мы на­чали спускаться по трапу, нам вручали план города, где были помечены места будущих концертов, встреч, сорев­нований.

В день открытия фестиваля с нами произошел непри­ятный инцидент. Делегация возвращалась после торже­ственного шествия на стадионе к себе на теплоход «Гру­зия». Колонна автобусов, в которых ехали участники фес­тиваля из разных стран, двигалась от стадиона через весь город. И вот по пути следования автобусы с советской делегацией попытались закидать камнями какие-то хулига­ны. Я видел из окна, как они в наш адрес делали ос­корбительные жесты, скандировали «Кен-не-ди» — фа­милию тогдашнего президента США. (В то время между­народная обстановка была напряженной: между Совет­ским Союзом и Соединенными Штатами назревал Ка­рибский кризис из-за Кубы.) Автобус, в котором был я, успел проскочить мимо хулиганов, а вот следовавший за нами им удалось закидать. За советской делегацией ехали венгры. Они остановили свой автобус, выскочили и всту­пились за нас: крепкие парни, спортсмены, стали драться с местными хулиганами, которые тут же разбежались. В общем, венгры проявили тогда социалистическую со­лидарность молодежи. Сейчас в это уже трудно поверить...

После того инцидента наши руководители решили подстраховаться: когда мы в день закрытия фестиваля от­правлялись на стадион, нам на всякий случай выдали бинты, йод — маленькую аптечку... Во время закрытия мне поручили нести флаг нашей республики. Несу его и вдруг краем глаза вижу: в мою сторону что-то летит. Ну, думаю, сейчас как рванет! Крепче вцепился в древко — флаг надо спасать! Но это что-то оказалось не бомбой, а букетом цветов для нашей делегации... Вот такую нервную ситуацию пришлось тогда пережить...

Мне же хотелось в Финляндии совсем другого — не думать о каких-то провокациях, а просто подурачиться, пошататься по улицам, посмотреть на ребят, съехавшихся со всего мира. Я был молод, впервые попал за границу, хотелось посидеть в их кафе, посмотреть, как живут здесь люди, увидеть всю эту иностранщину, про которую нам такое наговорили... Да где там!

Покидать в одиночку теплоход не рекомендовалось, деньги нам выдали мизерные, поскольку мы питались (очень прилично) на борту. Ходить можно было только группами... Так что толком Хельсинки я и не видел.

По-свойски чувствовали себя в Хельсинки только дев­чата из эстонского ансамбля «Лайне». С финнами у них много общего — язык, темперамент (точнее, отсутствие его)... Симпатичные, смешливые эстонки оказались оча­ровательными, и я быстро подружился с ними. Даже вы­учил на их языке песню Г.Подэльского из репертуара ан­самбля. Подражая эстонскому, передразнивая их мягкий выговор, я, естественно, не понимал того, что говорю. Девчата краснели и хихикали, слушая меня, — оказывается, не зная языка, я невольно произносил такие соче­тания, такие слова, которые у сдержанных эстонцев го­ворить не принято.

С оркестром Тофика Ахмедова мы выступали много, по нескольку раз в день, и на разных площадках — на улицах, в залах... Почему-то на финской земле мне пелось как никогда. Правда, как только я в автобусе пытался пробовать голос, братья Сазоновы, чечеточники, с кото­рыми я подружился, говорили мне: «Хватит глотку драть!» По понятной причине они ценили в человеке только ноги. Зато зауважали меня, когда я получил ме­даль.

Общий концерт советской делегации прошел в боль­шом зале, завершив нашу обширную культурную про­грамму. На теплоходе тогдашний первый секретарь ЦК ВЛКСМ С.П.Павлов вручил медали участникам, наибо­лее отличившимся во время фестиваля. Среди них был и я. Свой успех я не отделял от Тофика Ахмедова, человека сердечного, добродушного, ироничного. Он был известен своими изречениями. Например, говорил: «Кто одел не мое пальто?» Или: «Несмотря на то что Соня Асланова пришла на репетицию, мы будем репетировать ее вещь». Тофик разговаривал и по-азербайджански и по-русски, и на обоих языках говорил смешно. Иногда он употреблял слова, не зная их точного значения, поэтому получалось что-то вроде этого: «Вы играли превосходно, потрясаю­ще, ну просто посредственно». Почему-то он считал, что посредственно — это высшая степень похвалы. Но музы­кант был превосходный — это без всякого смеха.

А далекое лето 1962 года запомнилось таким: широкий разворот белого лайнера, пенный след за кормой, крики чаек... И пустеющая пристань, где осталась моя совсем некомсомольская юность, в которую я могу возвратиться только в памяти...

 

 

Приехав в Москву, я неожиданно для себя увидел в журнале «Огонек» свою фотографию. Осенью нас с оркестром Тофика Ахмедова пригласили на Центральное те­левидение. После передачи меня уже начали узнавать, спрашивали: «Это вы пели по телевидению?» Это было первое признание, но о настоящей известности тогда не могло быть и речи. Все случилось на следующий год. По­сле Хельсинки я вернулся в Баку, где стал работать ста­жером в Азербайджанском театре оперы и балета.

Переломной датой в моей биографии стало 26 марта 1963 года. В Москве проходила Декада культуры и искус­ства Азербайджана. В столицу съехались лучшие художе­ственные коллективы республики, признанные мастера и начинающая молодежь. Концерты, в которых я участво­вал, проходили в Кремлевском Дворце съездов.

Первые концерты оставили ощущение неуюта: огром­ный зал дворца давит, делает тебя меньше и одновремен­но как бы увеличивает твой голос. Ты сам по себе, а го­лос сам по себе. Тогдашнего своего волнения я не по­мню, видимо, у меня не было особого страха перед вы­ступлением. Я был слишком молод, меня еще не знали. Страх перед выступлением пришел позже. Это теперь, не­смотря на то что имею уже большой опыт, я волнуюсь как сумасшедший. Когда приходит известность, появляет­ся имя, тогда появляется и ответственность — ты не име­ешь права петь хуже, чем спел вчера. А тогда этого чув­ства у меня еще не было.

На всех концертах меня принимали тепло. Я пел куп­леты Мефистофеля из «Фауста» Гуно, арию Гасан-хана из нашей национальной оперы «Кёр-оглы» У.Гаджибекова, «Хотят ли русские войны»... Были аплодисменты, ко­торые в огромном зале КДС напоминали отдаленный шум прибоя. Но своей артистической интуицией я не чувство­вал какого-то особого успеха.

Что-то произошло с залом, когда я вышел на сцену в последнем концерте, который транслировало телевидение. Я спел «Бухенвальдский набат», а затем каватину Фигаро. После каватины, исполненной на итальянском языке, слушатели начали скандировать и кричать «браво». В ложе сидела министр культуры Екатерина Алексеевна Фурце-ва, рядом с ней Иван Семенович Козловский. Они тоже непрерывно аплодировали.

Я кивнул дирижеру Ниязи, и мы повторили каватину уже на русском языке. Потом в газете «Правда» профес­сор Р.Захаров написал в рецензии на этот концерт, что я спел по-русски еще лучше, чем по-итальянски. Думаю, что просто каватина всем была понятней на родном язы­ке, хотя на языке оригинала петь удобней. Дядя Джамал, который слушал меня из правительственной ложи, потом рассказал, что Иван Семенович Козловский, который всегда бережно относился к своему голосу, был недово­лен: «Этот парень совсем себя не бережет, если такую трудную арию повторяет на бис. Что же он будет делать дальше?»

Зато Екатерина Алексеевна не скрывала своих радост­ных чувств и восклицала:

— Наконец-то у нас появился настоящий баритон. Ба­ритон!

Понять ее было можно. Как заботливая хозяйка в сво­ем культурном «доме» она рассуждала так: с тенорами и басами у нас все в порядке, а вот со средним мужским регистром...

Пресса очень активно откликнулась на мой успех — восторженные оценки, анализ исполнения... Критических замечаний не припомню. Это и радовало, но и настора­живало — неужели меня так высоко вознесли, что и ка­мешком не добросишь?

Из тех отзывов приведу один, дорогой для меня, — билетеров Кремлевского дворца, самых искушенных, са­мых объективных и самых бескорыстных критиков. На концертной программке они мне написали:

«Мы, билетеры — невольные свидетели восторгов и разочарований зрителей. Радуемся Вашему успеху в таком замечательном зале. Надеемся еще услышать Вас и Ваше­го Фигаро на нашей сцене. Большому кораблю — боль­шое плавание».

Художественным руководителем концертов декады был наш известнейший композитор Тофик Кулиев. Я пришел к нему на следующий день после концерта, чтобы извиниться за то, что устал, что уже не смогу вы­ступить как надо. В ответ услышал: «Ты вечно собой не­доволен. А между прочим, вот человек, который пришел специально поговорить с тобой». — И Тофик Кулиев по­казал на представительного вида мужчину, с которым перед тем разговаривал. Этот солидный товарищ непрере­каемым тоном заявил:

— На завтра назначено ваше прослушивание в Боль­шом театре.

Ничего не понимая, я спросил:

— Простите, а зачем?

— Как зачем?.. Здесь находится директор Большого те­атра, сама министр культуры, другие ответственные това­рищи. И мы решили...

— Не хочу я в Большой! Поймите меня правильно. Я не дорос до такой сцены.

— А мы вас не солистом, а стажером...

Мне не понравился безапелляционный тон разговора.

— Я не хочу ни солистом, ни стажером. Я бакинец, я там живу, учусь и работаю.

Вежливо, но настойчиво я отговаривался. Не мог же я сказать, что Большой театр — пучина, что я не буду там первым. Я понимал, что если приду туда, то ко мне будут относиться как к мальчику из Баку, который подает на­дежды. Коллеги начнут есть поедом, то есть будут интри­ги, а старики примутся советовать, что петь и как петь. А потом — в главном театре страны сразу придется вхо­дить в советский репертуар, который я, воспитанный на оперной классике, терпеть не могу.

Дома досталось от дяди.

— Ты что натворил? Тебя куда зовут? Тебя в Большой театр зовут!

Я пытался защищаться:

— А как быть с республикой?

— Я уже договорился с первым секретарем. Товарищ Ахундов разрешил. Сказал — пускай едет.

Я обиделся.

— Вот так легко меня из Баку отпускаете? А меня вы спросили?

Дядя вспыхнул:

— Что ты тут о себе понимаешь?! Молод еще! Люди тебе добра желают...

Но я тоже из породы Магомаевых.

— Вы меня, дядя Джамал, насильно не заставите. В Большой театр идут тогда, когда за спиной багаж и когда ты уже состоялся как личность.

Мы остались каждый при своем. Я подумал: если бы мне сказали, что я никогда не буду петь в Большом теат­ре, то я назло — и себе, и всем — ответил бы, что буду петь в Большом.

Немного позже, после стажировки в Италии, мне предложили дебют в Большом театре — на этот раз спеть в «Севильском цирюльнике» на сцене Кремлевского Дворца съездов. Но без единой репетиции! Я вежливо от­казался... Большой теперь был для меня закрыт...

После заключительного концерта в Большом театре и по случаю удачного завершения Декады мастеров ис­кусств Азербайджана в Москве был устроен прием, кото­рый своим присутствием почтил Никита Сергеевич Хру­щев. Просторная правительственная комната-гостиная наипервейшего нашего театра. Толкучка с фужерами и та­релками в руках — фуршет. Дядя Джамал среди почетных гостей как лицо официальное — постпред Азербайджана.

Подобные мероприятия всегда проходили в рамках протокола. Входили в зал по рангу: сначала члены Полит­бюро, потом правительство, следом работники Мини­стерства культуры... Когда вошли мы, артисты, все уже были в сборе. Наша делегация была большая, и отведен­ного нам места не хватило.

 

По своей природной стесни­тельности и несуетности я вошел последним, уступая

всем дорогу. В шеренге артистов для меня места не оказа­лось, и я был вынужден «занять территорию» большого начальства. Осторожно протиснулся, загородив при этом кого-то спиной. Сзади вдруг слышу:

— Молодой человек, Москву покорили и уже здоро­ваться не хотите?

Оглядываюсь — Анастас Иванович Микоян! От сму­щения я тогда забыл назвать его по имени-отчеству:

— Извините, ради Бога...

Все вращалось вокруг Хрущева: что бы ни делалось и ни говорилось, все старались угодить хозяину. Казалось, что собрались здесь не в знак дружбы двух великих наро­дов, а исключительно ради Хрущева. Ему то и дело под­ливали. Он раззадорился и перешел на воспоминания из военных лет. Никита Сергеевич любил козырнуть позна­ниями в разных сферах жизни. Хоть и дилетант, он умел подметить своим практическим умом ту или иную осо­бенность, присущую предмету размышления.

Азербайджанское музыкальное творчество держится на мугаме. А мугам — это такая экзотическая музыка, кото­рая неискушенному слушателю может показаться рыда­нием. Все эти наши «зэнгюла» — трели с фальцетом, гор­ловые и грудные рулады, перекаты — и вправду произво­дят впечатление плача.

И вот Никита Сергеевич стал рассказывать о том, как во время войны он встретил солдата-азербайджанца, ко­торый по вечерам, когда на передовой было спокойно, заводил свою песню-плач. «Слушай, что ты все время плачешь? — спрашивал я его. — Да нет, товарищ коман­дующий, — отвечал боец, — я не плачу, а песню пою».

Тут Никита Сергеевич зашелся смехом и, сотрясая воздух коронным жестом — рукой со сжатым кулаком, — заключил свой рассказ:

— Сегодня на концерте я понял, товарищи, что азер­байджанцы действительно поют, а не просто плачут... Вот таков и будет мой тост во славу национального искусства.

И — хлоп очередную стопку.

Потом Рашида Бейбутова попросили спеть что-нибудь, хотя все знали, что будет любимая песня Нины Петров­ны Хрущевой — «Рушник» Майбороды. Бейбутов спел, как всегда, очень задушевно. Хлопали долго. Потом Хру­щев стал указывать пальцем в нашу сторону:

— А теперь пусть споет наш комсомол.

Я машинально оглянулся по сторонам, потому что ни­когда комсомольцем не был. (Хотя на фестиваль в Хель­синки меня послали как комсомольца. Тогда вообще нас всех посылали как комсомольцев.) Но дело даже не в этом — терпеть не могу все эти застольные песнопения без аккомпанемента. А куда было деваться?

Микоян, уже как бы на правах нашего короткого зна­комства, подзадорил:

— Спой итальянскую песню. Ты лучше всех такие пес­
ни поешь. Я слышал.

Я вежливо объяснил, что итальянские песни надо петь под аккомпанемент, а поблизости нет рояля. Решил сде­лать ход конем — чтобы пел не я один, а все вместе, хо­ром. И запел «Подмосковные вечера».

Хрущев буквально вытолкнул ко мне Фурцеву:

— Иди, Катя, подпой комсомольцу.

Она, по-моему, до этого никогда в жизни на публике не пела. Подошла ко мне и начала что-то выводить: всех слов она не знала, но как откажешь самому Хрущеву?

В общем, спели мы с Екатериной Алексеевной на пару, а все подпевали. Потом опять начались разговоры, шутки, перекрестные тосты...

Хрущев вовсе не показался мне простаком: он был со­держательнее и мудрее досужих баек о нем. По крайней мере, в этот вечер. Я заметил, что в его веселье была на­пряженность: он был чем-то озабочен. Может, устал? Все-таки возраст. Или своим политическим нюхом пред­чувствовал скорый переворот? Пил много, а пьяным не выглядел. (Недавно я узнал из интервью его сына — то ли в газете, то ли по телевидению, не помню точно, —что на самом деле Никита Сергеевич только делал вид, что пьет много. У него была особая рюмка, сделанная так, что даже если в нее наливали несколько капель, она казалась полной.)

Исчез он неожиданно. Шумел, шутил, размахивал ру­ками — и нет его. Помощник Хрущева извинился:

— У Никиты Сергеевича неотложные дела, а вы мо­жете продолжать, товарищи.

Больше Хрущева я так близко не видел. Зато с Екате­риной Алексеевной Фурцевой мне довелось общаться много. Я узнал ее достаточно хорошо, поэтому могу ска­зать, что была она человеком незаурядным и на своем месте. Она любила свое дело, любила артистов. Многим она помогла стать тем, кем они стали. Но почему-то сей­час считается чуть ли не за доблесть бросать одни лишь упреки в ее адрес. Мне представляется это недостойным. Да, она была частью той системы, но, в отличие от мно­гих, работала в ней со знанием порученного ей дела. Сей­час всем уже стало ясно, что лучшего министра культуры после Екатерины Алексеевны Фурцевой у нас не было. И будет ли?

После моего выступления на декаде, имевшего такой резонанс, мне предложили спеть сольный концерт в Концертном зале имени Чайковского. Ничего подобного в моей жизни еще не было. Нет чтобы дать молодому певцу «обкатать» программу, потренироваться в более скромных залах... А тут сразу в зале имени Чайковского, в одном из ведущих концертных залов страны!.. С пред­ложением спеть ко мне обратилась Диза Арамовна Картышева, музыкальный редактор Московской филармо­нии.

Сценический опыт у меня был, но чтобы петь сольный концерт?.. Я все же согласился... Как это не смо­гу? Смогу! Отступать теперь было некуда.

Поехал в Баку, рассказал все своей Сусанне Аркади­евне. Она пришла в замешательство:

— Но ты никогда не пел сольных концертов. И сразу Москва!..

— Ничего, — сказал я задиристо, а внутри озноб. —
Чем больше ответственности, тем лучше.

— Давай хотя бы по хронометражу выстроим программу.

Построили ее по времени и по содержанию — от эпо­хи к эпохе. Начали работать. И сразу я почувствовал, что после шести произведений начинаю уставать: требовалось дать голосу отдых. (Так было тогда, так и до сих пор — у меня, видимо, так устроены связки. После пяти-шести произведений мне нужна пауза, после нее, отдохнув ми­нут десять-пятнадцать, могу опять выходить и теперь, окончательно распевшись в начале концерта, могу уже петь его до конца. Домашнее распевание перед выступле­нием для моего голоса недостаточно.)

Усталость появлялась, возможно, и потому, что каж­дое произведение я брал не столько вокальной школой, голосовой механикой, сколько своим существом — от сердца к голосу. Я не ставил звук, то есть не думал об этом, не рассчитывал сил — просто пел. Это уже после Италии я узнал, какой номер и в каком месте программы надо пустить для передышки, чтобы и связки отдохнули, и душа перевела дыхание.

В голову пришла мысль: а почему бы в моем концерте не поучаствовать солисту-инструменталисту? Вставным номером. Позвонил Дизе Арамовне:

— Можно в первом отделении после пяти-шести моих номеров выступит скрипач или пианист?

— Нет никакой проблемы...

Если с программой концерта, которая была составле­на из классики, казалось, сложностей не будет, то с тем, как выглядеть на сцене, возникли определенные пробле­мы. Кроме того, у меня, жителя южного города, не было зимнего пальто, а в Москве уже начались холода...

Не могу здесь не вспомнить недавний разговор с Евге­нием Максимовичем Примаковым

(знакомы мы с ним давно, и у нас теплые отношения). Он рассказал мне, как его первая жена (к сожалению, покойная), работав­шая на студии «Мелодия», пришла однажды домой и го­ворит: «Приехал мальчик из Азербайджана, худющий та­кой, так скромно одет, пиджачок как с чужого плеча. А вот запел... Господи, что там у него в горле?»

Вообще-то тогдашний костюм был мой, но так зано­шен и заглажен, что в него можно было смотреться, как в зеркало. Да и вырос я из него к тому времени. Рос я тогда быстро и даже, чтобы остановиться, месяца три поднимал штангу. Но все равно во сне продолжал летать. Говорят, пока летаешь, растешь.

А пальто пришлось одолжить у бакинского друга Воло­ди Васильева...

Но это все мелочи...

У молодости отчаянный напор. Свои первые шаги мы делаем, не осознавая и не предвидя последствий, рвемся в неизвестность, сознательно закрывая на что-то глаза...

Примерно такая сумятица была в моей голове, когда я думал о своем выступлении. И все-таки чего я никак не мог избежать, как ни пытался, — это леденящего душу волнения.

Незадолго до моего концерта в этом же зале с неве­роятным успехом пел прекрасный белорусский тенор Зиновий Бабий. Я встречался с ним раньше на прави­тельственных концертах: я пел каватину Фигаро, он — арию Каварадосси. Помню, как я стоял за кулисами и искренне восхищался его истинно итальянским, гус­тым, безо всякой писклявости, напористым, муже­ственным тенором. В низах и середине он звучал как баритон. Успех сольного концерта этого певца усугублял мое волнение: на его выступление билеты спрашивали от метро «Маяковская». Лучше бы мне всего этого было не знать. Будет ли и у меня так же? Москва — это Москва.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: