ЭТО ЛАСКОВОЕ СЛОВО «ЛА СКАЛА» 8 глава




Надо объяснить смысл этого своеобразного соревнова­ния тенора и баритона в «Отелло». Есть запись знаменито­го дуэта Энрико Карузо и Титта Руффо. Это что-то неве­роятное — у них одинаковые по силе голоса, они так звучат в дуэте, что иногда не знаешь, где вступает Кару­зо, а где Титта Руффо. А уж когда они в финале берут верхнюю ноту, то невольно приходит мысль — как их го­лоса выдержал тот рупор, в который они пели во время записи? Настолько мощно они звучат. Поэтому-то когда тенора и баритоны поют дуэт в «Отелло», они вспомина­ют эту старую запись, и если у обоих исполнителей оди­наковые по силе голоса, то они начинают соревновать­ся — стараются перепеть друг друга...

Несколько лет назад, когда я был в Америке, мы по­шли в «Метрополитен-опера». В тот вечер давали «Пая­цев» Леонкавалло и «Сельскую честь» Масканьи. Атлантов был в хорошей форме, верхние ноты в партии Канио звучали у него прекрасно. Только я услышал, что в его голосе уже стал исчезать его знаменитый металлический «звоночек». Голос стал как бы матовым. Видимо, тогда я слышал его для себя на сцене в последний раз. А теперь пришло известие, что Атлантов решил оставить ее. Если его голос и сейчас в той же форме, в какой он был тог­да, в «Метрополитен-опера», Атлантов мог бы еще не­сколько лет успешно выступать...

Возвращаясь к забавным случаям, которые приключи­лись с нами на сцене, надо рассказать об одном спектак­ле, где мы выступали вместе с Виргилиусом Норейкой. Это был «Севильский цирюльник» в Вильнюсском опер­ном театре.

Я пел по-итальянски, Виргилиус по-литовски. Речита­тивы в «Севильском» идут под рояль или под клавесин. Я пою их так, как принято на родине автора — в быст­ром темпе, скороговоркой, как говорят итальянцы. У нас эти же речитативы звучат раза в два медленнее, так что к итальянскому ритму на наших сценах не привыкли. У них

Фигаро не может мямлить, он «сыпет бисером», а у нас традиционно выпевает каждое слово.

И вот мы с Виргилиусом-Альмавивой начинаем нашу сцену. Я подаю ему реплику, а он не отвечает — не мо­жет понять, где нахожусь я, где находится он в нашем диалоге. Я начал импровизировать, чтобы Виргилиус мог вклиниться в мою итальянскую речь: надо было выручать партнера. Уже перебрал все свои реплики: получалось, что Фигаро разговаривал сам с собой, а не с графом. Граф же совсем растерялся — таращит глаза, хочет всту­пить и не может. Виргилиус и без того был расстроен — у него в начале первого действия сзади по шву разорвалось трико, это его отвлекало: он думал об одном — завер­нуться в плащ, чтобы не было видно.

Тут я понял, что он никогда не вступит, потому что в нашем диалоге уже не было никакого смысла. Вовремя смекнул, что потом пойдет музыкальный номер, под ор­кестр, который вступает перед словами: «Мысль одна — добыть металла». Я посмотрел на дирижера и дал отмаш­ку — мол, давай, вступай, я начну «добывать» этот чер­тов металл. Дирижер понял, дал знак оркестру. Я запел свое, а затем и Виргилиус, разобрав, что к чему, начал петь... Потом в гримерной мы катались по полу, но на сцене нам было не до смеха.

Впоследствии мы прочли рецензию на свое выступле­ние. Вильнюсская газета (автор заметки К.Шилгалис, за­служенная артистка Литовской ССР) писала после спек­такля: «Хотя Муслим Магомаев пел на итальянском язы­ке, его игра, очень выразительный голос, богатый крас­ками и оттенками, делали образ Фигаро в высшей степе­ни привлекательным. Особое внимание артист уделяет ре­читативам, занимающим значительное место в опере Россини. Магомаев все речитативы исполняет с предель­ной легкостью, все время ускоряя темп».

Кстати, выступая в Прибалтике, я ради эффекта (сей­час я понимаю, что это было несерьезно) последние слова Фигаро выпевал уже не по-итальянски, а или по-

латышски, или по-литовски. В ответ на реплику дона Базилио «Выходит, я же одурачен» мой Фигаро отвечал ему на родном языке слушателей: «Выходит, будто так». И это всегда вызывало в зале взрыв аплодисментов.

Определенную дань натурализму я отдавал и в «Тос­ке», которую мы пели с Марией Биешу. После того как я познакомился с ней во время гастролей в Кишиневе, я понял, что лучшей Тоски у меня не будет. И получая приглашения из разных театров спеть в «Тоске », я всегда ставил условием, чтобы вместе со мной была приглашена и Мария.

Во время сцены, в которой Тоска убивала Скарпиа, я делал следующее: заранее лепил из пластилина шарик, куда наливал акварельную красную краску. В тот момент, когда Тоска кинжалом поражала моего героя, я нажимал на шарик, краска из него брызгала на рубашку и создава­лось впечатление, что из меня идет кровь. Конечно, это форменный натурализм, и меня в нем обвиняли, но пуб­лика принимала нас с восторгом. Все было бы ничего, если бы не одно неудобство: иногда краска из шарика попадала и на платье Тоски, и Марии приходилось потом заниматься чисткой сценического костюма.

В «Тоске» я проделывал и не такое. В нашей бакин­ской постановке этой оперы было так задумано, что ра­неный Скарпиа поднимался по ступеням к выходу, чтобы позвать на помощь. Теряя силы, он скатывался по лестни­це и падал замертво. Эту мизансцену я решил использо­вать и в тех театрах, где мы выступали в «Тоске». Для это­го я просил специально для меня установить на сцене подобное сооружение в виде лестницы, чтобы я во время действия мог эффектно умереть, скатываясь с двадцати ступенек. Ушибиться во время падения я не боялся, пото­му что уже натренировался, умел сгруппировываться, да и мой сценический камзол был плотным и крепким. Только один раз случился казус — я укатился за кулисы, откуда торчали только мои ноги. Марии пришлось все свои действия — класть крест, ставить около тела свечу — проделывать почти за кулисами. Как бы то ни было, но у публики наша мизансцена всегда вызывала аплодис­менты...

В связи с «Тоской» мне вспомнился и грустный, почти мистический случай. У нас в Баку был баритон Фаик Мустафаев. Крепкий певец, добрый, симпатичный чело­век. Жил хорошо и умер красиво. Желать смерти никому не годится, но уж если смерть, то пусть у артиста она будет такая.

Фаик умер в Ленинграде, во время гастролей Бакин­ской оперы. Он пел Скарпиа. Второй акт, Скарпиа закан­чивает свою арию, драматизм сцены нарастает, все идет к развязке. Тоска уже нащупывает на столе нож... Резкие реплики, и Тоска закалывает Скарпиа. Он скатывается с лестницы... Все очень выразительно, натурально. Публика довольна... Пошел занавес. Скарпиа-Мустафаева поднима­ют на поклон. Не встает. Партнеры его окликают — ника­кого внимания с его стороны. Вот ведь в роль вошел, ре­шили все...

А Фаик не просто в роль вошел — он умер в роли.

Потом артисты говорили — ничто не предвещало та­кого финала. Пел Фаик нормально, играл естественно. Только во время ариозо рукой поглаживал сердце... Види­мо, тогда уже начинался обширный инфаркт...

Такого абсолютного совпадения театра с жизнью я не припомню.

Возвращаюсь к нашим совместным с Биешу выступле­ниям. Я познакомился с Марией, как уже упоминал, после своего возвращения из Италии. Когда услышал ее голос — замер от восторга! Удивительное сопрано! У ее великой тез­ки Марии Каллас не было такого объемного, полнозвучно­го голоса. Каллас брала артистизмом, филигранной техни­кой, душой, наконец, — глубокой, трагической.

У Биешу — истинно итальянский голос, дарованный самим Господом. Если уж и сравнивать природу ее вокальных данных (хотя, конечно, любое сравнение гре­шит условностью), то Биешу ближе к великой итальянке Ренате Тебальди. Та же редкая красота ровного по всему диапазону и беспредельного по возможностям голоса, мягкость, сочность звучания и необыкновенная пластич­ность.

Тогда, в Кишиневе, я и пригласил Марию выступить у нас в Баку. Она приехала, и так оказалось, что в это время у нас готовился очередной правительственный концерт. Я посоветовал его организаторам пригласить вы­ступить эту молодую, не очень известную пока молдав­скую певицу, у которой такой великолепный голос. Успех был полный — и на концерте, и в «Тоске» в оперном те­атре.

Через год Мария стала лауреатом Международного конкурса имени Чайковского, затем была признана луч­шей исполнительницей партии Чио-Чио-сан на конкурсе в Японии... Слава ее стала мировой.

Так вышло, что мы долго не встречались. Потом был ее приезд в Баку, на очередной конкурс вокалистов име­ни Глинки, где мы оказались вместе в жюри. Вспоминали былое...

Мария Биешу поет до сих пор, чему я очень рад: пев­цы, отмеченные Богом, обязаны трудиться до тех пор, пока звучит их голос...

Еще об одной великолепной певице, с которой мне довелось выступать после своей стажировки в Италии, хотелось бы вспомнить. Это примадонна Кировского (ныне Мариинского) театра Галина Ковалева. Я пел с ней в «Севильском цирюльнике».

Дружбы у нас почему-то не получилось — Галя Кова­лева была человеком сдержанным, немного закрытым. А возможно, она считала, что это я не хочу сокращать дистанцию, дружески сближаться: дескать, приехал изве­стный уже в стране певец (она тогда была еще не очень известна), и ей вроде бы по деликатным соображениям нечего переступать барьер. Я же по своему характеру не люблю навязывать кому бы то ни было своих чувств... Так что друзьями мы с Галиной не стали. К великому сожале­нию, эта блистательная певица так рано ушла из жизни... Я считаю ее не только блистательной, но и великой певицей. Голос ее, хрустальное, яркое сопрано, которое почему-то считали колоратурным, был выдающимся, плотным, подвижным, с беспредельными верхами. Таких голосов, как у Галины Ковалевой, — и еще бы я назвал Беллу Руденко и Евгению Мирошниченко — я больше не услышу...

Года два-три назад Тамара, просматривая мои архи­вы — вырезки из газет, афиши, программки, — нашла нечто любопытное.

— Ты внимательно читал эту программку? — И пока­зала мне пожелтевший листок.

— В свое время, наверное. Когда пел в Ленинграде Скарпиа...

— Ты-то, понятно, пел Скарпиа, — засмеялась Тама­ра. — А знаешь, кто тогда у тебя был Тюремщиком?

Читаю и не верю своим глазам. Сам именитейший ныне Евгений Евгеньевич Нестеренко — в маленькой, в две-три фразы, партии! Вот с этого начинал наш круп­нейший вокалист.

Для себя я открыл его талант благодаря ТВ — в му­зыкальном фильме, где Нестеренко предстал в самых разных певческих жанрах: в опере, в романсах, в песнях. Его красивейший бас великолепного тембра поразил меня. Я не могу сказать, что это русский бас — он более современный певец по сравнению с нашими прежними великими басами Александром Степановичем Пироговым, Максимом Дормидонтовичем Михайловым, Мар­ком Осиповичем Рейзеном. Вот они были настоящими русскими басами, а Евгений Нестеренко, по моему мне­нию, бас европейский. Наипервейший среди басов своего поколения. На глазах у слушателя он создает образ, ваяет его своим умным голосом, всеми возможными вокальны­ми средствами. Культура пения — великолепная! Он не из тех певцов, которые увлекаются звуком, чтобы поразить им. Ведь звук — это еще не все, как в свое время объяс­нял мне мой мудрый наставник виолончелист Владимир Цезаревич Аншелевич. У таких певцов, убивающих своим голосом, как правило, во рту каша, а у Нестеренко — великолепная дикция, каждое слово со смыслом...

Вот такой был у меня, Скарпиа, великолепный Тю­ремщик, который впоследствии превратил меня в по­клонника своего феноменального певческого таланта... Увы, теперь Евгений Евгеньевич живет и работает далеко.

Начальству в Министерстве культуры не нравилось, что я исполняю партии Фигаро и Скарпиа в разных теат­рах страны на итальянском языке. Меня вызвал к себе ру­ководитель Управления музыкальных учреждений Завен Гевондович Вартанян. (Интересный факт: насколько хоро­шо ко мне относилась Екатерина Алексеевна Фурцева, настолько прохладно ее заместители.)

Завен Гевондович решил пожурить меня за то, что я пою по-итальянски. При этом ссылался на письма, кото­рые они получали, где были жалобы:

— Трудящиеся не могут понять, о чем ты поешь.

— Зачем же вы меня посылали в Италию? Я учился у педагогов мирового класса, и они остались мною доволь­ны. Я выучил оперные партии на том языке, на котором
они написаны. Что же мне теперь, переделать все на русский? И на другой манер, и с другой фразировкой. А дух произведений?.. Тоже надо переделывать? Забыть то, чему
меня учили? А если кто-то, придя в оперный театр, ни­чего не понял, то чем же артисты виноваты? Опера —это не кино. На оперные спектакли надо ходить подготов­ленными. Кроме того, в театре специальные программки продают.

— Переделывать, не переделывать. Но что-то делать надо...

— Ничего не надо делать, Завен Гевондович. Либретто читать надо, то есть делать то, что делают за границей, когда слушают нашу оперу на чужом для них русском
языке. Вы можете себе представить «Бориса Годунова» на французском? А песню «Вдоль по Питерской» на англий­ском?

— Нет. Я, например, не могу.

— Потому-то во всем мире и ставят русские оперы на русском языке. Пусть и поют на плохом русском языке, но поют, потому что исполнять того же «Бориса Годуно­
ва» на другом языке — это будет другое пение, другие нюансы. Это другая опера. Со временем и у нас придут к тому, чтобы оперы исполнять на языке оригинала. В этом
и состоит одна из задач искусства.

— Ну, дорогой! Какие задачи у искусства — не нам с тобой судить.

И Вартанян многозначительно указал пальцем в потолок...

 

«ОЛИМПИЙСКИЕ» ГАСТРОЛИ

Впервые я попал во Францию летом 1966 года — предстояли выступления на сцене знаменитого театра «Олимпия» в составе большой группы советских артистов.

Но в то время, когда в Париже уже появились афиши, извещавшие о нашем приезде, возникли неожиданные сложности с моим участием в этих гастролях. И причины были совсем не творческого характера: наша республика не давала разрешения на мою поездку во Францию.

В те времена весьма пристально следили за тем, сколь­ко дней в году советские артисты могут проводить на гас­тролях за границей: требовалось соблюдать баланс между выступлениями дома и за рубежами Родины. Нечто по­добное я ощутил и у себя в Баку: здесь тоже считали, сколько времени я провожу вне родного города. Появи­лась какая-то ревность к другим республикам, к другим городам, особенно к Москве, откуда постоянно звонили, приглашая выступать и на радио, и на телевидении, и в концертах, обычных и правительственных. Да, в Баку я появлялся только наездами, проводя много времени в различных гастролях. Но почему-то наше руководство при этом не принимало во внимание, что во всех афишах меня представляли как азербайджанского певца, что та­ким образом я делал своей родной республике доброе дело — популяризировал нашу культуру.

Как бы то ни было, но когда Министерство культуры СССР включило меня в состав группы, приглашенной выступать в Париже, и потребовалось, как всегда, разре­шение нашего республиканского ЦК на мое участие в этих гастролях, начались сложности. Тогда секретарем ЦК по идеологии у нас был Шихали Курбанов. После того как он восстановил, разрешил праздновать в Азербайджа­не новруз байрам, объявив его государственным праздни­ком, он стал для нашей нации как святой. А первым сек­ретарем ЦК был в то время Вели Юсупович Ахундов. Именно этот человек тогда и решал — ехать мне во Францию или не ехать. Мне припомнили редкие появле­ния в республике: «Он азербайджанец, а в Азербайджане давно не был». И решили наказать.

Но никогда — ни в худшие, ни в лучшие свои време­на — от Азербайджана я не отрекался. Был там, когда надо, и пел, сколько надо. Я работал в Бакинском опер­ном театре, был его ведущим солистом, хотя и был занят в репертуаре не столь часто, как рядовой артист. Но когда театру было трудно, особенно в летний период, я приез­жал в города, где гастролировал театр, и давал концерты на стадионе. Сборы с двух-трех таких выступлений шли на зарплату коллективу театра. Труппа называла меня кормильцем. Без всяких шуток. И в те времена задержива­ли зарплату. Только тогда об этом не было принято гово­рить.

Например, летом 64-го года наш театр выступал в Москве на сцене Зеркального театра сада «Эрмитаж». Те­атр был не приспособлен для оперных и балетных спек­таклей, и избалованная московская публика перестала их посещать. В это время я находился в Баку. Меня вызвали в Москву, и вместо оперных спектаклей я выступал в Зеркальном театре с сольными концертами, которые да­вали полные сборы.

И так было не однажды. Говорю об этом вовсе не хва­стаясь, не оправдываясь и не ради какого-то особого от­ношения к себе со стороны земляков...

Подходило время ехать во Францию, а наше ЦК тор­мозило решение. Что делать? Пошел к Фурцевой.

Опеку Екатерины Алексеевны сейчас можно вспоминать по-разному, в том числе и с улыбкой. Но тогда мне было не до смеха. Из нашего нынешнего, так называемо­го демократического, а точнее, вседозволенного далека не следует смотреть на политических деятелей тоталитар­ного прошлого как на каких-то партийных монстров. Они были живые люди, и человеческого в них было немало. Е.А.Фурцева понимала меня, а если сказать верней, то относилась ко мне по-матерински: она позволяла мне то, что позволяла не каждому. Возможно, у нее были в этом случае свои соображения. Когда бросают камни, «зажима­ют» мэтра, это одно: у него есть защита — его имя. А когда начинают покусывать начинающего артиста — это другое: его могут «съесть» в самом начале творческого пути.

И вот я сижу в кабинете министра культуры СССР. Уже ночь, а мы все никак не можем соединиться с Вели Юсуповичем Ахундовым. Удалось дозвониться только до Шихали Курбанова. Вдруг слышим:

— Нет, мы не можем разрешить! Мы должны его на­казать!

Только часов в двенадцать ночи мы дозвонились до главы республики. Фурцева возмущенно заговорила:

— Вели Юсупович! Что же это вы делаете? Нам Магомаев нужен — он объявлен в Париже красной строкой!
Если он не будет представлять Советский Союз, нас не будут приглашать престижные площадки! У нас же одна страна! — В голосе Фурцевой зазвучал металл. (Это у нее получалось. «Железная леди» — это и про нее.)

Ахундов, словно впервые услышав о той проблеме, по поводу которой ему среди ночи звонила министр культу­ры СССР, вынужден был сказать:

— Екатерина Алексеевна, я разрешаю ему. Пусть едет.
Улетел я в Париж лишь в день концерта. Выступал в

«Олимпии» без репетиции. В тот раз в нашу гастрольную группу входили артисты из разных союзных республик: тбилисская школьница Ирма Сохадзе, узбекский певец Батыр Закиров, танцовщик из Большого театра Шамиль Ягудин, пианист Алексей Черкасов, родственник знаме­нитого актера Николая Черкасова, артисты Московского мюзик-холла... Его главным режиссером был тогда Алек­сандр Конников, позже написавший известную эстрадо-ведческую книгу, в которой рассказал и обо мне...

Настоящей сенсацией тех гастролей стала украинская певица Евгения Мирошниченко. Больше никогда и нигде я не слышал, чтобы так пели алябьевского «Соловья». Да и колоратуры такой не слышал. Уникальная певица!.. Не­давно мы встретились с ней в Киеве. Она (язык не пово­рачивается сказать) на пенсии. Преподает. Вспомнили Париж, «Олимпию»...

Программу вели на французском языке Мария Миро­нова и Александр Менакер. Меня они опекали по-роди­тельски: с их сыном Андреем я был одного возраста...

Газета «Русская мысль» отмечала выступления пианис­та Алексея Черкасова, лауреата парижского конкурса му­зыкантов-исполнителей имени Маргариты Лонг и Жака Тибо, написав, что во время его игры «весь состав зрите­лей, пришедших в мюзик-холл, словно облагорожен». Про Евгению Мирошниченко автор заметки написал, что «публика переглядывается с изумлением», когда певица исполняет «мало кому дающегося «Соловья» Алябьева».

О том, что пел на сцене «Олимпии» я, какова была атмосфера в зале, «Русская мысль» написала:

«Молодой певец Муслим Магомаев прислан из Баку и представляет собой Азербайджан. Он выступает послед­ним номером, и публика не хочет его отпускать, устраи­вает ему более чем заслуженную овацию... Но когда Маго­маев исключительным по красоте баритоном поет арию Фигаро по-итальянски, с прекрасной дикцией, отлич­ным произношением и соответствующей живостью, пуб­лика буквально начинает бесноваться. Затем он садится за рояль и, превосходно аккомпанируя себе, поет по-русски «Стеньку Разина» и «Подмосковные вечера» — две вещи, казалось бы, набившие оскомину даже у французов. Но в его исполнении все интересно. Исполняя «Подмосковные вечера», он вдруг обращается к публике, конечно, по-русски, и просит подпевать. Так как в зале немало рус­ских, то ему в ответ несется довольно складно:

Если б знали вы, как мне дороги

Подмосковные вечера».

Директором парижского театра «Олимпия» был Бруно Кокатрикс. Саксофонист, дирижер, он в свое время имел большой оркестр. Этакий денди старого образца — усики, артистичность. Помнится, тогда он предпринимал попыт­ку похудеть, сидел на диете.

Много позже, когда Бруно приехал в Москву, я при­гласил его в ресторан «Баку». Мне никогда не приходи­лось видеть, чтобы ели с таким аппетитом. Похоже, Бру­но возмещал потери от тех своих диетических истязаний: икру ел ложкой, вино лилось рекой. Мы замечательно посидели.

— Маэстро, — спросил я, — а как поживает ваша из­любленная диета?

— А ну ее! Когда такой кавказский стол!

А тогда, в Париже середины 60-х годов, этот, как ока­залось, гурман учил меня очень умеренному питанию. Когда на ночь я собирался пить апельсиновый сок, Бруно в ужасе открывал свою неразлучную книжку о питании и пугал меня калориями, подсчитывал очки. Я успокаивал его: «Ничего, я похудею и с очками». (Конечно, я пытал­ся худеть — не ел на ночь, мало пил жидкости, старался избегать сдобного, сладкого и соленого. Правда, к этим обычным, бесхитростным, но трудновыполнимым при­емам я стал прибегать лишь с годами.)

Дело было в том, что господин Кокатрикс, оценив мои вокальные возможности, задумал что-то грандиозное. Но об этом чуть позже...

Через три года, во вторую мою поездку в парижскую «Олимпию», на этот раз с Ленинградским мюзик-хол­лом, Бруно Кокатрикс делал ставку на Эдиту Пьеху. По-

скольку французы не могут говорить: Пь-е-ха, она там была Пь-е-ра (Edith Pierha). Ее сразу окрестили «Мадему­азель Ленинград». Дита свободно говорит по-французски: в детстве она жила во Франции.

Эдита и пела, и была ведущей всей нашей программы. У нее было несколько выходов, и каждый раз она появ­лялась в роскошном новом наряде. Дита кокетливо и с очаровательным шармом сообщала публике, что сшила их сама. Французы принимали ее хорошо, но вряд ли могли понять — как это, такая известная актриса и вдруг шьет себе сама. В Париже всегда было кому шить для ак­трис. Но уж такая у нас была тогда жизнь.

Тем не менее, когда Дита выходила на сцену, по залу шла восторженная волна... Когда выходил я, то нарушал эту «монополию» власти актрисы над залом. Я пел и ка­ватину Фигаро, и неаполитанские песни... Бруно Кокатрикс сделал оркестровые варианты «Come prima», тех же «Подмосковных вечеров» и попросил, чтобы я заканчи­вал эту популярнейшую тогда песню не на пиано, а для большего эффекта на форте... Со сцены мне было видно, как Бруно во время моего выступления энергично жести­кулировал — это он объяснял своим помощникам, что было бы, если бы я остался в Париже и как бы меня принимала публика-Бруно Кокатрикс решил вплотную заняться моей судьбой. Он говорил, что публика уже стала ходить на меня и петь одно и то же не годится. Поэтому маэстро взял под личный контроль мой репертуар. В кассах театра начали спрашивать: «Магомаев сегодня поет?» Секретар­ша директора «Олимпии» Жозет встречала меня такой репликой:

— О, Муслим! Сегодня специально на тебя уже при­шли сто человек.

Постепенно число моих поклонников увеличивалось. Руководивший всем техническим оснащением сцены не­кто Жан говорил мне: «Муслим!.. Париж!.. Миллионер!..» То есть быть тебе парижским миллионером!..

Когда я после своего выступления уходил со сцены под овации зала, готовившаяся сменить меня очарова­тельная ведущая Дита Пьера шутила: «Муслимчик, оставь и мне хоть капельку аплодисментов».

Однажды, через несколько дней после начала наших гастролей, мы с Дитой шли на репетицию в театр. Вдруг сзади кто-то хлопнул меня по плечу. От неожиданности я решил, что это какой-то парижский хулиган к нам пристает. Оглядываюсь — муж Эдиты Александр Броне-вицкий. Он должен был ехать в Париж не в нашей груп­пе, а как турист. Оформление документов задержива­лось, и он смог прилететь только через несколько дней после нас. Он не стал предупреждать жену о точном дне приезда — решил нагрянуть неожиданно: Броневицкий был хороший человек, прекрасный музыкант, но ревнив как Отелло...

Гастроли еще продолжались, а Бруно Кокатрикс уже начал заводить речь о том, чтобы заполучить меня на год. Рекламу в Париже, во Франции он брал на себя: телеви­дение, пластинки — все по полной программе. Потом уже можно было начинать рекламировать меня в Европе, делать из меня мировую звезду. Но сначала необходимо было связаться с Москвой. Бруно был уверен, что Фурце-ва не откажет — как же, певец из Советского Союза про­рвется на европейскую эстраду, министру культуры будет чем гордиться...

Позвонили в Москву. Екатерина Алексеевна — ни в какую: «Нет, господин Кокатрикс, это невозможно. Магомаева постоянно просят выступить на правительствен­ных концертах. Он наш государственный певец...»

Как-то после очередного концерта я шел по вечернему Парижу, и вдруг навстречу мне из темноты выплыли ни больше ни меньше как Юлий Гусман и Леонид Вайн-штейн, композитор, ученик Кара Караева (к сожалению, Леонида больше нет с нами). Оба — заядлые КВНщики из нашей бакинской команды. Юлик задал тогда весьма оригинальный, совсем не КВНовский вопрос:

— Это что же ты здесь делаешь?

— Что делаю я в Париже, ясно всем, кроме тебя. Пою в театре «Олимпия». А вот что ты со своим КВНом дела­ешь здесь, у французов?

В общем, обменялись мы любезностями, но, конечно, обрадовались неожиданной встрече. Оказалось, что ребята были здесь в туристической поездке. Я пригласил их на свое выступление в «Олимпию», познакомил с Бруно Кокатриксом. Неотразимый Юлик произвел на маэстро неизгладимое впечатление.

Общались они на смешном наречии — на этаком кок­тейле из полуфранцузского, полуанглийского с восточ­ным ароматом (восток, разумеется, с нашей стороны). Юлика, надо сказать, понимают на всех языках.

Я был рад, что Юлий Гусман стал свидетелем моего «олимпийского» успеха...

К сожалению, с годами у нас с Юликом все меньше возможностей встречаться. Живем в одном городе, а видим­ся редко. Я пою про Фигаро, а он живет как Фигаро — то тут, то там. Дом кино, телевидение, круговерть фестивалей, конкурсов, юбилеев, презентаций. Теперь он кинорежис­сер, у него есть хорошие ленты. И все-таки я уверен, что мы обязательно встретимся с ним на очередных посиделках...

В один из парижских дней раздался звонок в моем гос­тиничном номере. Звонили из Москвы:

— Как ты там?

— Прекрасно.

— Может быть, ты останешься?

— Что случилось?

— Здесь тебя ждут большие неприятности.

— Неприятности?

— Ты помнишь концерты, за которые получил трой­ную ставку?.. Это обнаружилось, и тобой интересуется ОБХСС.

Дело заключалось в следующем. Был некто Павел Лео­нидов, хитроумный организатор концертов, который всю жизнь ловко и нагло обманывал государство. По какой-то непонятной линии он приходился родственником Влади­миру Высоцкому. Уехав за границу, он написал там книгу «Высоцкий и другие». Когда я прочел то, что он написал в ней про меня, то подумал: если так написана вся кни­га, ее автора можно поздравить — он в родстве и с гого­левским Ноздревым по части «отливания пуль». Ложь его приторная.

По словам Леонидова выходит, что он мне, видите ли, сделал добро и погорел исключительно по моей наивности и глупости. Магомаев, пишет он, человек та­лантливый и парень симпатичный, но вместо того, чтобы сыграть мальчика-паиньку, встал в позу, и вот из-за это­го дело раскрутили еще больше.

А было все так. Ростовская филармония испытывала трудности — у нее не было денег: концерты ее артистов не давали сборов. Намечались гастроли в Москве ее Ан­самбля донских казаков, а у артистов не было приличных костюмов. Леонидов и предложил мне выручить ростов­чан — поехать туда и спеть на стадионе. За сольные кон­церты в обычных залах мне платили тогда двести рублей. Леонидов сказал: «Тебе предлагают тройную ставку, если споешь на стадионе для сорока пяти тысяч человек». Уве­рил, что даже есть официальное разрешение министер­ства: если артисты за исполнение двух-трех песен для та­кой многотысячной аудитории получают тройную ставку, то я за сольный концерт тем более могу получить ее. Все было логично. Но на деле никакого официального разре­шения министерства не существовало.

Тогда уже практиковались выступления ведущих наших артистов и известных иностранных гастролеров для боль­шой аудитории — во Дворцах спорта, на стадионах. Но концертные ставки для исполнителей оставались такими же, какими они были и при выступлениях в обычных, небольших залах. Когда к Фурцевой обратилась одна наша

очень популярная певица с просьбой изменить подобную практику при расчетах, министр ответила отказом, со­славшись на то, что из-за двух-трех суперизвестных арти­стов не будут пересматривать ставки.

Итак, я согласился на сольный концерт в Ростове-на-Дону. Это выступление запомнилось мне по разным при­чинам. По замыслу организаторов концерта я должен был после его окончания совершить вдоль трибун «круг поче­та» в открытой машине. Вдруг от одной из трибун на­встречу мне ринулась толпа моих почитателей. К ним сра­зу присоединилась публика с других трибун. Не успел я опомниться, как машина оказалась в плотном кольце. Милиция ничего уже не могла сделать. Началась давка, послышались крики, визг... Машина стала уже потрески­вать от напора людей. Я подумал — ну все, конец... Води­тель решился потихонечку двинуться с места — другого выхода у нас просто не было. Люди, боясь быть раздав­ленными машиной, начали расступаться перед ней, тес­ня напиравших сзади... Кое-как нам удалось выбраться и уехать со стадиона. Говорили, что в тот вечер в толпе не обошлось без травм... С тех пор я не делал никаких «кру­гов почета».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: