Воспоминания причетнического сына 4 глава




Надобно дать понятие моим читателям и о наших рекреациях. Оне давались нам буквально для игры и отдыха каждого раза три-четыре в мае месяце. Как только наступал месяц май, мы избирали первый хороший день и шли к о. ректору просить рекреации или in corpore всем составом учащихся, или отправляли депутацию в числе трех лучших учеников четвертого класса. Но просьба выражалась почему-то на латинском языке. Написали однажды эту просьбу мы по-гречески, но она не понравилась ни нам самим, ни нашему начальству. Депутация принималась, конечно, в передней о. ректора, бывала выслушиваема и удовлетворялась или отклонялась словами "Datur" или "Non datur". А когда мы являлись с просьбою о рекреации все, тогда выстраивались на дворе о. ректора и начинали петь, как поют псалмы простым напевом: "Reurendissime Pater, illustrissime Protoierea, nostrarumque scholarum Dignissime Rector, rogamus recreationem". Если нам позволялось пропевать нашу просьбу несколько раз, то мы догадывались, что она исполнена будет и вдохновлялись более и более, и не напрасно. Раздавалось, наконец, восхитительное "datur". А в случае незадачи обыкновенно возглашала ответ нам прислуга и уже по-русски: "Убирайтесь к лешему, нечего не будет", - или и иначе, но в том же роде. Бывало еще и так. Но случай, о котором хочу рассказать, имел место уже не в Устюге, а в Вологде. Рекреации давались и семинаристам. И вот однажды на просьбу их о рекреации о. ректор отвечал: "Идите к архиерею, просите у него". Хорошо. Через 20 минут семинарская депутация с просьбою о рекреации уже у Владыки и принята благосклонно. Только выслушав просьбу, Владыка неожиданно ставит вопрос: "Скажите мне, давал ли Христос рекреации своим ученикам? Если давал Он, и я дам, а если нет, то и я не дам". Последовал ответ: "Давал". Но Владыка, не довольствуясь голословным ответом, требовал доказательств. Попросили Евангелие, которое и было подано. Желательный стих кое-кто припомнил, но никто не помнил, у которого из евангелистов он находится. Но все-таки этот стих был найден скоро и прочитан Владыке, который и сказал: "Да, это именно была рекреация, даю ее и вам. Отдыхайте". Я с намерением не выписываю стиха и не цитую его, думая, что любознательный читатель вспомнит этот стих и отыщет его в Евангелии сам, а для нелюбознательного не много прибавил бы я интересного, если бы и прочитал его. Как же, однако, и где проводился нами рекреационный день? Внимательные к своему делу ученики вечер накануне рекреационного дня употребляли на приготовление уроков ко дню послерекреационному, а остальные, в качестве предпразднества, предоставляли себе свободу и накануне рекреации и располагали временем, кто и как хотел и умел. Но в день рекреации гуляли, играли и веселились все. Для игры в мяч нам указано было место на Ивановской горе между чертою города и кладбищем, ныне уже заселенное, но то самое, где ныне находятся церковно-приходская школа и дом о. М. А. Соснина. А в бабки, плитками и битками, играли мы под Ивановским монастырем, на площади, часть которой ныне засевается, если не ошибаюсь, хлебом. В числе других артистов-игроков в бабки был не последним и ваш покорный слуга несколько лет. С раннего утра до позднего вечера, босиком, забывая о пище и питье, с едва прикрытым чем-нибудь телом, я всеми своими силенками и умишком уходил в игру бабками, выигрывал на них иногда копеек по десять в день и, очевидно, был настолько для своих конкурентов опасен, что один из них, рассерженный моим успехом, решился однажды, конечно, не намеренно, пустить свою плиту не в бабки, а прямо мне в ноги. Удар плиткою по берцовой кости причинил мне страшную боль и облил меня кровью, так что едва я ушел на свою квартиру, где и получил еще хорошую головомойку от своей хозяйки в дополнение. Не помню уже долго ли она возилась с моею ногой, не пуская в училище, но вылечила успешно. Остался только знак на ноге от поранения до сего времени. Не знаю, был ли наказан ранивший меня ученик, но знаю, что я на него не жаловался. Мячом же играли ученики возрастные, а из подростков юркие. Принимали участие в игре мячом и наши господа наставники некоторые, например, А. А. Колпаков, К. А. Мусников и инспектор А. И. Дмитриев. Интересно было смотреть особенно на этого последнего. Это был серьезный человек всегда и везде, лет 50-ти, но совершенно седой, видимо, любивший игру в мяч. Приходил он к нам часов около пяти вечера. Тотчас же мы просили его принять участие в нашей игре и предлагали почетный пост "матки". Он нашу просьбу принимал, ни мало не ломаясь. А как стрекал он великолепно! Никогда не прометится и ударит палкою по мячу так сильно, что мяч улетал, как говорили тогда, "из виду вон". Остальные двое были игроки в мяч не заправские, а только разве неважные дилетанты. Рекреационные же дни любили все. Хотелось почувствовать себя на свободе не ученику только, а и учителю в хороший майский день. Не угодно ли припомнить, что учебный год нашего времени кончался 15 июля. Следовательно, все лучшее летнее время мы должны были проводить в четырех каменных стенах грязного училища! А каникулы наши, шестинедельные, начинались чуть не осенью, за пять только дней до Ильина дня, который наш народ считает осенним праздником и говорит: "С Ильина дня уже конь наедается и молодец высыпается".

К важным событиям в жизни уездного города, а вместе с ним и духовного училища надобно отнести архиерейские посещения и специальные ревизии училища. Архиерейские ревизии или посещения бывали в Устюге тогда, если не ошибаюсь, через год, а специальные ревизии нашего училища, за время моего в нем обучения, была однажды в 1851 или 1852 году, точно не помню. Ревизором приезжал тогда о. ректор Вологодской духовной семинарии архимандрит Ювеналий Знаменский. Это был магистр Московской духовной академии, человек еще молодой, сын одного из московских протоиереев и, как говорили тогда, строгий монах, о котором впоследствии один из его учеников, а именно покойный Василий Иванович Сиротин, отозвался в одном из своих хлестких стихотворений, как о тиране. По должности ректора семинарии архимандрит Ювеналий был преемником архимандрита Адриана, человека слабого и порядочного чудака будто бы, который любил ученику ставить вдруг по несколько вопросов, на которые и любил получать ответы, какие бы они ни были, но краткие и ясные. Например, однажды встречается на семинарском дворе Адриану один из его отчаянных учеников, некто Василий Попов, так говорило семинарское предание, и вот о. ректор спрашивает Попова: "Кто? Куда? Зачем?" У Попова моментально ответ на устах краткий и ясный: "Василий Попов. В кабак. За вином". Что же вы думаете? Отец ректор вознегодовал, выбранил и вернул Попова обратно в бурсу? Ничуть не бывало. Попов услышал от него только: "Хорошо, молодец, продолжай путь!" Если это не легенда, а быль, то много ли нужно было обнаружить преемнику оного начальника учебного заведения строгости, чтобы заслужить от распущенных учеников название хотя бы и тирана.

Друзья. Свобода наша пала,
Как пал наш славный Адриан,
Неволя горькая настала,
И мучит нас лихой тиран.

Так говорит Сиротин. Но я говорю только, что о. ректор Ювеналий умел восстановить порядок даже без жертв в распущенной семинарии, но тираном он не мог быть никогда, не был, как увидим потом, далее. И ревизию нашего училища произвел будто бы он серьезную, но на наших экзаменах отец Ювеналий был ласков и снисходителен. Необходимо при этом заметить, что для ревизии училища прибыл в Устюг он в начале июля, остановился у тогдашнего архимандрита Августина в Архангельском монастыре, а экзамены производил в Введенском храме того же монастыря, где, конечно, было воздуха больше, и места и света больше, и чище, и во всех отношениях лучше. Замечательно, что по какому предмету ни производились бы экзамены, на них присутствовали все наставники, за исключением о. ректора, не имевшего уроков, приходившего и уходившего всегда свободно, когда ему вздумается. Я учился тогда во втором классе и был первым учеником, а когда, поступая в семинарию в 1856 году, отвечал я ему снова на приемном экзамене, ему угодно было сказать, что он знает и помнит меня. Итак, ревизия училища и наши экзамены - все закончилось хорошо, и мы распущены были по домам на каникулы не только своевременно, но едва ли даже не раньше несколько 15 июля. В семилетний период времени моего обучения в духовном училище было несколько архиерейских посещений г. Устюга Преосвященным Евлампием Пятницким и Феогностом Лебедевым. Преосвященный Евлампий, впоследствии епископ Тобольский, скончавшийся на покое в ярославском Толгском монастыре, и в то время был уже человеком почтенного возраста. Высокий, стройный, благообразный, с длинною седою бородою, он говорил тихо, мягким баритоном и производил впечатление внушительное. А преосвященный Феогност был среднего роста, брюнет, лет пятидесяти, тощий, бледный, говоривший мало и тихо. Тот и другой, бывая в Устюге, посещали и наше училище во время уроков. Для приветствия высоких посетителей приготовлялись от учеников высшего отделения учителем А. И. Дмитриевым, а в среднем Ар. Львовичем Поповым речи, которые и вручались для произнесения тем из лучших учеников, которые отличались благообразной наружностью, небольшим ростом и чистою одеждою. Эти избранники должны были твердо заучить на память эти речи и произнести перед епископами. Епископы же иногда выслушивали такие речи, иногда отклоняли. Затем следовало несколько вопросов по тому или другому предмету двум-трем из лучших учеников, и высокие посетители удалялись. Зато мы старались бывать в церквах за архиерейскими богослужениями, где поражали нас своеобразная торжественность их, могучие голоса протодиакона и певчих. Епископ Феогност служил просто и обычно, как служит большинство архиереев, конечно, неспешно, но и не тянул без нужды. Человек это, как говорили, был болезненный, кроткий и при том постник. Ему, понятно, не по силам была продолжительность церковных богослужений. Но не таков был епископ Евлампий. Обладая хорошими силами и здоровьем, он так любил торжественность и церковность богослужений, что готов был целый день служить, например, Божественную Литургию. И если за литургией следовал молебен, то начавши ее по благовесту с 9 часов, он кончал ее тогда, когда раздавался на колокольне уже благовест к вечерне в четвертом часу пополудни. На всенощном же бдении, если сам он был в церкви, стихиры на "Господи воззвах", литийные, стиховные и на "хвалите" выпевались все в положенном по уставу количестве с канонархом. А голоса-то какие были! Дисканты, альты и тенора, кажется, несравненные. Но не они увлекали нас. Нас поражали басы. Поговорю, впрочем, о них потом, а пока отмечу, что особенно поражал нас тогдашний протодиакон о. Александр Иоаннович Яблонский. И собою это был человек незаурядный. Прекрасно сложенный, богатырской комплекции, блондин-шатен, с хорошими волосами, с румянцем во всю щеку, ростом 2 аршина 10 вершков, отличался при этом приятностию, чистотою и равномерною силою феноменального баса на всех нотах, при большом его диапазоне и поражал, как известно, не одних нас, каких-то полуграмотных школьников, и не в одном Устюге, а повсюду, где он появлялся, и знатоков и компетентных ценителей голосов и церковной службы и пения. А как он начинал читать (всегда в "до" октавы, как узнал я потом) и читал Евангелие, такой прелести в церковном богослужении я не испытывал за всю мою жизнь, хотя и слыхал отцов диаконов и протодиаконов не только вологодских, но и киевских, и московских, и петербургских. А за ними следовали также прекрасные голоса тогдашних певчих Образцова, Кубасова, Васильевского* и, несколько позднее, Изюмова, Кострова, Милославова, Сацердотова и несравненного солиста - артиста отца диакона Чулкова. Но этим людям я намерен посвятить дальше в моих воспоминаниях особую главу.

V

Время шло. В училище я должен был уступить пальму первенства своему товарищу Александру Ивановичу Дементьеву, отличавшемуся железной памятью, старше меня возрастом, больше меня читавшему и развившемуся поэтому быстрее. За то, к концу училищного курса, я стал известен среди Устюжского духовенства и церковных богомольцев как хороший знаток устава и простого церковного пения, а как чтец будто бы редкий. Всегда нуждаясь в деньгах и любя церковную службу, я успевал как-то в один и тот же день и в остроге пропеть обедню за псаломщика, и в соборах Прокопьевском и Успенском отправить ту же обедню на левом клиросе. Я умел уже не только самостоятельно разбираться в октоихах, минеях, триодях, гласах, прокимнахи апостолах, но и пропеть, что нужно чистым, звучным альтом и прочитать апостол, если угодно. А между тем все еще ходил я в крашенинном халате, опоясавшись плохим кушаком, да в дешевых кубенских сапогах, а то и босиком. Читывал по нужде, босиком, даже Апостол однажды в Успенском соборе. И за все это вознаграждали меня гривнами, пятачками, а гривенниками редко. Наконец, удостоили заметить полунищего школьника супруга о. ректора Елизавета Викторовна, супруга миллионера И. Я. Грибанова Павла Власовна, госпожа Аленева и другие дамы. Стали они приглашать меня к себе, угощать чаем и печеньями. Конечно, как тогда, таки теперь, я бесконечно им благодарен, но меня удивляло и удивляет то обстоятельство, почему, угощая парня чаем, они не видели, как он обут и как одет, и, наконец, как он кулаком нос себе утирает. Или дьяческого сына одеть и обуть по-человечески считалось баловством непозволительным? Как-никак все-таки, благодаря этих госпож за внимание, однажды я высказал свое недоумение моей квартирной хозяйке, принятой хорошо и во всякое время у ректорши и протоиерейши. Она так же, как и я взглянула на дело и при свидании намекнула об этом Елизавете Викторовне. Спохватилась тогда и эта дама и сообщила Грибановой, последствием чего было то, что у моей квартирной хозяйки появилось пять рублей наличными деньгами, на которые и сделаны были мне первые, по мерке, сапоги и сшит из какой-то довольно крепкой коричневой материи халатик. В этом костюме и поступил я в семинарию.

Нельзя оставить также без внимания путешествий моих из училища на родину, за 100 верст, и с родины в училище. В училище увозил меня большею частию сам батюшка, зимой и летом, кроме Пасхи, когда приходилось уходить из дому в Устюг пешком, вследствие распуты, а из училища, как случится, и пешком бывал даже зимою, бывал и на лошади с каким-нибудь мужиком из попутчиков. Зимой в пути намерзнешься, отогреешься и опять идешь. Летом до изнеможения устанешь, выспишься, отдохнешь и опять идешь. Ведь на родину, домой, в родную семью, к отцу и матери тянет неудержимо. Начинаешь считать, бывало, недели, дни, часы наконец до времени отпуска домой на те или другие каникулы. Считаешь и дождаться как будто не можешь, так и улетел бы кажется! Но вот он, желанный миг, настал, а лошади нет. Ну, и идешь, или с саночками зимою и с палкою в руках, или с котомкою на плечах летом - обыкновенная картина. Хорошо еще, если есть товарищи; нет, так идешь и один. Во время этих путешествий, однако, со мною дважды было нечто такое, о чем вспомнить нелишнее дело. Однажды, когда я был еще очень мал, батюшка повез меня после святок в Устюг после обедни 6 января. Ночевали мы в Стрельне у Афанасия Алексеевича, моего дядюшки*, где 6 января храмовый праздник. Здесь и прогостил мой батюшка до вечера 7 января, когда погода, все время бывшая мягкою, даже теплою, начала крепнуть. В санях у батюшки ничего теплого не было, во что он мог бы меня укутать. Пришлось нам ночевать в деревне Савине, не доезжая 25 верст до Устюга. Я очень озяб в одной своей шубке, сшитой из какого-то старья с выношенной шерстью и покрытой крашениной. Как только пустила нас ночевать одна добрая старушка (многие ведь не пустили), я тотчас же бросился на печь, где раздевшись и разувшись, свою шубенку положил под голову, а катанки свои бросил на печи же, как холодные, от себя подальше. Разбуженный поутру, нашел я один катаник, а другого нет как нет. Что за чудо! Пришла на помощь мне с огнем в руках хозяйка и ахнула... Что такое? Да катаник мой оказался брошенным мною в квашенку с хлебным раствором. Катаник нужно было, освободивши от теста, сушить. Разгневанная хозяйка неистствовала и не пускала с ним к уже топившейся печи. Но так или иначе дело, наконец, было улажено. Мы поехали. По утру холод стал уже невыносимым. Я окоченел и едва мог ответить, когда батюшка спрашивал: "жив ли?" Наконец, уткнулся я лицом в подушку или в сено, которого, помню, было уже мало, и лежал ни живой, ни мертвый, пока доезжали мы до Устюга. Ну и досталось же моему батюшке от моей хозяйки, оттиравшей сначала меня снегом и холодною водою, а потом пустившей на печь. А мороз-то оказался таким, что воробьи на лету замерзали и падали. А вот я, не лучше воробья одетый, как никак остался жив. Значит, я иной породы птица. Как не вспомнить опять четверостишие уже упоминавшегося В. И. Сиротина:

Мой прапраде под Казанью
Живот свой положил за Русь.
И я по этому сказанью
Породы знаменитой... гусь.

А другой случай, бывший со мною, относится уже к 1855 году, когда мне было уже 14 лет. Пришел я из Устюга на родину на праздник Пасхи по зимнему пути, а возвращаться должен был в распуту, во время самого ледохода. Родителям я заявил решительно, что пойду в Устюг в субботу на Светлой неделе. И пошел. Они сопровождали меня до реки Сухоны. День был хороший, теплый, солнечный. Звон церковный усиливал впечатление весеннего дня. Приближаемся к Сухоне, а на ней начавшийся ледоход только что остановился, вероятно, вследствие запора где-нибудь пониже по течению. Вот мы и в деревне Пустыне (иначе Монастыре, стоящей на том самом месте, где была Негринская пустыня). Смотрю. До половины река совершенно чиста, нет ни одной льдинки, а во всю другую половину ее стоит одна большая льдина, упершись краем своим, по-видимому, прямо в гору на противоположном берегу. У меня моментально блеснула мысль, что если бы меня вывезли на льдину на лодочке, то я успел бы перебежать по льдине за реку, хотя бы и снова сделался ледоход. Я заявил об этом моему батюшке, он поморщился, а матушка воспротивилась было решительно, но не надолго, и только горько заплакала, когда я сказал, что домой я ни за что не вернусь, в понедельник мне надо явиться в училище. Обратились за советом к бывшему на улице мужичку и просили его вывезти меня на льдину. Дмитрий Акимович (так звали мужичка) уверял меня и отца моего, что я затеваю дело опасное, но когда я настойчиво и неотступно продолжал просить его, наконец, сказал: "Если отец и мать скажут "вези", то изволь, вывезу, а там уж, что Бог даст, на меня, мол, не гневайтесь". Тогда я опять с мольбою к отцу и матери: "Опустите и благословите", - говорил я в слезах и услышал, наконец: "Поезжай, с Богом". Лодка уже на воде, и я, простившись с родителями и получив благословение их, сидел уже в носу одновесельной лодочки, называемой челноком, а по-местному "стружком". Плывем, а вода бурлит. Хозяин лодки, вижу, бледнеет. А когда нос лодки сбежал несколько на льдину, я был уже на ней. Дмитрий Акимович спросил меня: "Не боишься ли? Убежишь ли?". Я еще не успел ему ответить, как раздался в деревне рев и крик: "Убирайтесь! Лед пошел!". Но я бросился не в лодку, а по льдине за реку и бежал не оглядываясь. Подбегая же к самому берегу, я заметил, что моя льдина идет и бороздит берег, но идет еще не скоро и, не раздумывая ни мало, тотчас же соскочил на берег. Поднявшись здесь на такую высоту, где лед не мог меня коснуться, перекрестившись, с глубоким чувством сказал я: "Слава Богу". Минут десять стоял и смотрел я, как опять заклокотала вода, затрещал лед, ломаясь на мелкие льдины, задрожала земля на берегу, и думал, что было бы со мною, если бы я запоздал на льдине минуты три. Но этого не случилось по милости Божией. Дмитрий Акимович также благополучно успел вернуться в лодочке на свой берег, хотя и пониже деревни сажень на сто. А я в понедельник на Фоминой неделе в училище все-таки успел явиться, несмотря на то, что и в Устюге был ледоход. Перевозил меня на Сухону здесь покойный Алексий Иванович Говоров* с товарищем уже в хорошей лодке. Сели мы в нее на Дымкове в Добрынине, а высадились под церковью Рождества Пресвятой Богородицы в Устюге благополучно, проплыв таким образом вместе со льдом вниз по реке версты полторы.

В период моей школьной жизни в Устюге случилось еще не одно важное событие. Одно из них относится к жизни сельского духовенства, а остальные находятся в зависимости от Крымской войны. Расскажу об них, что помню, и с удовольствием поделюсь с читателем тогдашними моими впечатлениями. За все время, как только я стал сознавать себя, мне часто приходилось слышать, как мои родители, а за ними и другие члены нашего причта со вздохом говорили: "Скоро ли-то жалованье нам дадут! Ах, кабы дождаться! Неужели не доживем мы до такого счастия!.." А наш пономарь, покойный Михаил Иванович Куклин, уже побеседовавший с новоприбывшими со службы в отставку солдатиками, с видом знатока глубокомысленно вещал: "Погодим еще немного; дадут и нам жалованье. В от в других епархиях, говорят солдаты, духовенство уже получает. А Нечаев из Бобровой**, ведь он какой пройдоха, на днях видел я его, так он говорит: "Зачем не видно только нашего жалованья, еще немного и оно у нас будет в руках", - и прочее и прочее". Уже много годов, изо дня в день, так или иначе на разные лады варьировало свои мечты о жалованье наше бедное сельское духовенство. Мечты казались порою то близкими к осуществлению, то безнадежными. Желанный час, наконец, настал. Это было, кажется, в 1850 году, когда я учился еще во втором классе училища. Стало достоверно и официально известно в Устюге, что жалованье назначено сельскому духовенству и по Вологодской епархии. Однажды по утру, просмотрев урок, я собирался идти в училище, как вдруг вижу, входят в мою квартиру мой батюшка, пономарь и священник с моей родины.

- Здравствуйте! Милости просим! Целой тройкой... уже не за жалованьем ли? - спрашивает вошедших в комнату гостей моя хозяйка.

- Да, матушка Анна Александровна, именно за получением жалованья, ведь дождались, слава Богу, - с сияющими лицами отвечают вопрошаемые.

- А когда мы получим его, - говорит священник о. Иоанн Евгеньевич Чаловский, позвольте нам здесь у вас и разделить его. У вас посторонних людей нет. Нам было бы здесь очень удобно.

Хозяйка, вообще не любившая стеснять себя посторонними людьми, однако, к просьбе счастливцев отнеслась благосклонно. В 12 часов дня, когда я шел из училища на квартиру обедать, мои земляки уже шли из казначейства с полученным жалованьем и несли на плечах то тот, то другой из причетников попеременно порядочный мешок медяков. Жалованье почему-то выдали счастливцам медными деньгами. Вот они и в комнате на моей квартире. Мешок с деньгами на столе. Все крестятся, молятся. "Дождались, - говорят они, - слава тебе, Господи! Дай, Господи, многия лета государю императору. Ну, а молебен мы отслужим уже дома". За тем счет и раздел. А затем и полштофа водки, также с разрешения хозяйки, заявившей однако без церемонии, что она вина не любит и пьяных не выносит. "Пьяны не будем", - отвечали просители, и действительно, пьяны они не были. Сколько же причиталось за полгода на долю каждого из получателей жалованья? Священник получил 45 рублей 8 коп., дьячок - 17 рублей 64 коп. и пономарь - 11 руб. 76 коп. Ставлю точку и думаю, что здесь комментарии излишни.

Во время Крымской войны в Устюг было прислано военнопленных турецких солдатиков человек 40 - 50 приблизительно. Все они были помещены в каменном доме, занимаемом ныне, если не ошибаюсь, богадельнею, на берегу реки Сухоны рядом с домом причта Успенского собора. Стало быть, о моей квартиры квартира турок была не дальше 100 сажен. Понятное дело, я не замедлил навестить их. Сначала они относились к местным жителям недоверчиво, а потом, видя, что никто и не думает их оскорблять, стали держать себя просто, без всяких предосторожностей. Мне захотелось с ними во что бы то ни стало познакомиться покороче. Но как? Они не знают языка русского, а я турецкого. Позвольте, думаю, да не знают ли они сколько-нибудь языка греческого? Похаживаю между ними и произношу слова греческие. Вдруг один из них подбегает ко мне, радуется и отвечает мне по-гречески же. Это был, взятый из Малой Азии молодой, красивый турок Али, симпатичнейший человек. "Эврика, - думаю, - Рубикон перейден. Теперь уж я познакомлюсь с турками по-настоящему". Этот Али (Алексей) хорошо знал язык новогреческий, а я смекал несколько в языке старогреческом (а между ними разность небольшая), и оба мы были бесконечно рады своим филологическим познаниям. Я стал бывать у них во всякое время, даже во время молитвы и, конечно, держал себя корректно. Они меня, видимо, полюбили и угощали, чем могли. А я-то вот, несмотря на мое желание ответить им угощением, и не имел к тому ни малейшей возможности. Это меня очень стесняло, что я им и объяснял. Ходил я и гулять с моими друзьями турецкими (таких было человека четыре, остальные казались равнодушными), показывал я им и мою квартиру. Но здесь вышел курьез. Хозяйка моя, увидев меня с турками, вообразила, что я приведу их в ее избушку, выбежала с метлою и очень нелюбезно проводила меня с моими гостями. Желая все-таки чем-нибудь доказать мои симпатии к ним, однажды предложил я им побывать у нас в соборе на богослужении, предупредив, однако, что если их не пустят или предложат выйти, то на меня не гневались бы. Никогда не бывав в христианском храме и не имея понятия о нашем православном богослужении, все четверо моих турецких друзей очень охотно приняли мое предложение. Сердце мое трепетно билось, хотя и не сознавал я, что в простоте душевной вел их ко Христу и Богу моему. Пришел праздник. Обедню позднюю служил сам настоятель собора и ректор нашего училища. Отзвонили во вся. Я уже у турок. Посоветовав одеться поприличнее, повел я их в собор, не предупредив, однако, ни старосту, ни причт соборный о своем намерении из опасения, что этого сделать мне не позволят. Вошли. Богомольцев полон собор. Некоторые оглянулись не без изумления, другие не обращали внимания, вообще никакого движения не последовало. Но так как все турки были небольшого роста и от входных дверей ничего впереди моим посетителям было не видно, то я, оставив их на миг одних, выпросил у старосты позволение поставить их на скамью, стоявшую у западной стены собора; староста дал мне сторожа, который и отвел их на место. Здесь я их оставил и поглядывал на них с клироса, куда ушел. Они стояли сосредоточенно и благоговейно в своих фесках. Конец моей затеи и на этот раз однако вышел для поклонником Магомета хотя и не обидный, но все-таки нежеланный. Отец протоиерей, выйдя на солею на великом входе, не мог не увидеть турок и, войдя в алтарь по совершении входа, отдал распоряжение удалить из храма турок, которые и на этот раз на меня не обиделись ни мало. Старался узнать отец ректор, кто привел турок в собор, но никто меня не выдал, хотя ни от старосты, ни от духовенства я не скрывался. Содержание турок было не важное, пожалуй, похуже порою и моего. Покупали они преимущественно кислое молоко, выливая его в сделанные ими для того мешки, откуда жидкость вытекала, а твердые части они жарили на огне и ели руками. Мясо появлялось у них нечасто. А о родной стороне они очень скорбели. Скоро ли мир? Вот постоянный вопрос, которым они встречали и провожали меня, скорбя не столько, по-видимому, за родину, сколько лично за себя и за свои семейные очаги.

А каково было тогда нашей дорогой родине, когда насели на нас уже четыре державы! В 1855 году правительство принуждено было созывать народное ополчение. В Устюге сформированы были две дружины ратников, из коих одною командовал полковник Бердяев, а фамилию другого я уже забыл. Обучали ратников на городской площади близь весового амбара каждодневно целый месяц, если не больше. Лето было необычно жаркое. Обучение ратников происходило поэтому ранним утром да вечером с 4 - 5 часов. Бердяев был человек спокойный. Ратники им были довольны. Но командир другой дружины, по всем признакам хороший знаток военного дела, но человек горячий, вечно волновался. И, как назло, у него в дружине были офицер Неустроев да рядовой Митяшин, - первый, видимо, человек недалекий и плохо знавший службу, а последний просто проказник. Тот и другой постоянно раздражали горячего командира, едва удерживавшегося от крылатых слов или зуботычин. А публика всегда и везде одна и та же. Ратники учились до изнеможения, оставив дома, работы, семьи, жен и детей, а публика гуляла и ходила сюда поглядеть на обученье ратников, как на редкое зрелище. Тут же бывали и мы, школьники. Но при всем этом, как провожал Устюг ратников на службу, я уже не помню. От того ли это зависело, что нас, школьников, распустили по домам на каникулы, а ратники оставались еще в городе, или по другим причинам, - ничего сказать не могу, кроме того, что ничего не знаю. Но вот прошел еще год. Опять настало лето. Мир уже был заключен. Не стало в Устюге и турок. Прошел уже и веселый для нас, школьников, месяц май. Еще месяц - и последний экзамен. И тогда прощай, уже хорошо знакомый Устюг! Прощай, мое первое училище! Прощайте, добрые наставники! Прощай, отец ректор! Прощайте, добрые женщины, обратившие участливое внимание на меня, бедняка! Прощай, моя хозяйка, порою добрая, порою строгая, но всегда неусыпная моя оберегательница от лености, праздности и всякой нравственной грязи и пошлости на чужой стороне во дни моей ранней юности! А пока есть еще время, поналягу на книги, приготовлюсь к экзамену так, чтобы не посрамить мне себя и не огорчить моих добрых почитательниц, как знал я от хозяйки, уже давно внимательно следивших за мною. И засел я за дело действительно толком, очень мало уделяя времени на отдых днем и ночью. Но в июне случился эпизод, возбудивший внимание устюжан, а вместе с ним и нас, школьников. Пронесся слух, что часть чинов Черноморского флота направляется в Архангельск и прибудет из Вологды в Устюг на барках водою. Стали ждать дорогих гостей. Но официально пока не было ничего известно. Вдруг как-то во едину от суббот, около полудня, если только не позже, прискакал откуда-то курьер с извещением, что черноморцы плывут уже недалеко от Устюга, куда и могут прибыть около 6 часов вечера того же дня. Поднялась кутерьма. Начались совещания чинов духовных и гражданских о том, где и как встретить героев. Было решено выстроить на соборной площади (между собором и соборным причтовым домом) наскоро эстраду для духовенства и чинов флота, где и отслужить торжественно в присутствии всего градского духовенства благодарный молебен, а представителям города встретить гостей на пристани хлебом и солью. Закипела работа. Помчались вестовщики. Город зажил какою-то юною, новою жизнью. Вместо шести часов приказано было, кажется, благовестить ко всенощной в 5 часов, а младшему священнику собора отцу Василию Ивановичу Попову поручено было отслужить ее в соборе с одним мною, даже без диакона почему-то. Видно, всем дана была иная неотложная работа. Мы, разумеется, сумели отслужить в полчаса всенощную. Но и то, когда я, оттертый от отца Василия толпою, отстал от него, то не мог попасть уже ни на набережную, ни к эстраде. Не могу сказать, сколько там было и духовенства. На соборной колокольне одиноко, но гулко и давно уже раздававшийся густой бархатный бас тысячепудового колокола, вдруг подхвачен был стройным хором колоколов великолепного соборного звона*, а за ним звучно и весело загудели колокола и во всем Великом Устюге. Но где же черноморцы? А вот барки их уже поравнялись с собором. На них играют музыканты. Публика машет шляпами, фуражками и платками. "Ура" не умолкает. Прошло с полчаса как моряки, встреченные депутацией от города на пристани, окружали уже на соборной площади эстраду стройными рядами, слушая молебен. Тишина. Только прекрасный баритон Александра Ивановича Обнорского, молодого соборного диакона, звучно раздается на площади, отчетливо выговаривая эктейные прошения. Прошли и эти минуты. Молебен кончен. Возглашено многолетие, по чину. Приложившись ко кресту, моряки с музыкою направились на отведенные им квартиры. На следующий день все они были в Успенском соборе, где и приветствовал их о. протоиерей Т. А. Скворцов прочувствованным словоми, которое, к сожалению, едва ли где-нибудь было напечатано. Разве в Губернских Ведомостях? Но этого я не знаю. Не знаю и того, как провожал Устюг дорогих гостей, пробывших в нем, помнится, с неделю, далее в Архангельск. Свидетелем этой церемонии мне уже не пришлось быть.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: