Биографии и автобиографии 5 глава




В семидесятые годы XIX века Э.Б. Тайлор, знаменитый антрополог, живо интересовавшийся лингвистикой, изучил язык жестов, на котором бегло общался со своими глухими друзьями. Его «Исследования ранней истории человечества» содержат проницательные замечания по поводу языка жестов; эти замечания вполне могли бы лечь в основу его подлинно лингвистического изучения, если бы сама возможность такого изучения, как и непредвзятой оценки жестов, не была бы в корне задушена решениями Миланской конференции 1880 года. Официально обесценив язык жестов, лингвисты обратились к другим направлениям в обучении глухих и либо игнорировали язык жестов, либо совершенно неверно его толковали. Дж. Г. Кайл и Б. Уолл в своей книге подробно рассматривают эту печальную историю и пишут, что понимание Тайлором грамматики языка жестов было настолько глубоким, что в последние десять лет «лингвистам надо было всего лишь проникнуться этим старым пониманием». Идея о том, что «язык жестов» является всего лишь своеобразной пантомимой, наглядной речью, господствовала в науке еще тридцать лет назад. «Британская энциклопедия» (14‑е издание) называет язык жестов «картинками, нарисованными в воздухе», а одно хорошо известное определение гласит[66]:

 

«Ручной язык жестов, используемый глухими для общения, является идеографическим языком. По существу он является более наглядным, менее символическим, а как система целиком находится на уровне воображаемых картин. Системы идеографического языка, в сравнении с вербальными символическими системами, страдают отсутствием точности, нюансов и гибкости. Вероятно, человек не может полностью раскрыть свой творческий потенциал с помощью идеографического языка, поскольку он ограничен конкретными аспектами человеческого бытия».

 

Здесь мы и в самом деле сталкиваемся с парадоксом: сначала язык жестов напоминает нам пантомиму – если внимательно его изучать, то овладеть им, как поначалу представляется, очень легко. Но при более глубоком знакомстве это иллюзорное чувство легкости пропадает. Человек со стороны испытывает поистине танталовы муки: несмотря на видимую легкость, язык жестов оказывается труднопостижимым[67].

Ни лингвисты, ни вообще ученые не обращали внимания на язык жестов до конца пятидесятых годов, когда на работу в колледж Галлоде пришел молодой историк Средневековья и лингвист Уильям Стокоу. Сам Стокоу думал, что пришел учить глухих стихам Чосера, но очень скоро понял, что судьба по невероятному стечению обстоятельств погрузила его самого в исключительный, необычный лингвистический мир. В то время язык жестов не считали языком в полном смысле этого слова. Думали, что это не более чем пантомима, или жестовый шифр, или искаженный ручной английский язык. Понадобился гений Стокоу, который увидел, что это далеко не так. Язык жестов соответствует всем лингвистическим критериям истинного языка – он обладает лексикой, синтаксисом и способностью порождать бесчисленное множество предложений. В 1960 году Стокоу опубликовал «Структуру языка жестов», а в 1965 году (совместно со своими глухими коллегами Дороти Кастерлайн и Карлом Кронебергом) – «Словарь американского языка жестов». Стокоу был убежден, что знаки языка жестов не картинки, а сложные абстрактные символы, обладающие сложной внутренней структурой. Он был первым, кто пристально вгляделся в эту структуру, проанализировал жесты, расчленил их на элементы и составные части. В самом начале Стокоу выяснил и показал, что каждый знак языка жестов состоит по меньшей мере из трех независимых составляющих – положения, формы кисти и пальцев, движения (аналогично фонемам устной речи). Причем каждая такая часть имеет ограниченное число комбинаций[68]. В «Структуре языка жестов» Стокоу выделил девятнадцать форм кисти, двенадцать положений и двадцать четыре типа движений, а также придумал систему нотации этих знаков – ранее американский язык жестов не имел собственной письменности[69]. Оригинальным был и «Словарь», так как знаки языка жестов были сгруппированы в нем не тематически (например, знаки, обозначающие животных, еду и т. д.), а в соответствии с их элементами, организацией и принципами строения языка. Словарь демонстрировал лексическую структуру языка – лингвистическую соотнесенность основных 3000 знаковых «слов».

Потребовались непоколебимая уверенность в своей правоте и определенное упрямство, чтобы заниматься этими исследованиями, ибо почти все – и слышащие, и глухие – поначалу сочли идеи Стокоу абсурдными и еретическими. Его книги считались бесполезными, лишенными смысла[70]. Такова, по‑видимому, судьба всех по‑настоящему гениальных идей. Но уже в течение нескольких последующих лет благодаря работам Стокоу ситуация разительно изменилась, и в этой области началась революция по двум направлениям. Сначала научная революция, так как ученые наконец обратили внимание на язык жестов, а также на его когнитивный и неврологический субстрат; за научной последовала революция культурная и политическая.

В «Словаре американского языка жестов» приведены 3000 корневых знаков, и может показаться, что язык жестов располагает весьма ограниченной лексикой (стоит, например, сравнить это число с 600 000 слов в «Оксфордском словаре английского языка»). Но тем не менее язык жестов является на редкость выразительным и позволяет сказать практически все, что можно выразить устной речью[71]. Ясно, что здесь работают и другие, дополнительные принципы. Крупным исследователем этих других принципов – всего, что может превратить пассивный словарь в язык, – явились Урсула Беллуджи и ее коллеги из института Солка.

В словаре (лексике) содержатся имплицитно все понятия, но они остаются изолированными (на уровне «Я – Тарзан, а ты – Джейн») в отсутствие грамматики. Должна существовать формализованная система правил, с помощью которой порождаются связные высказывания – предложения, утверждения. (Это отнюдь не очевидная и не интуитивно воспринимаемая концепция, ибо высказывания кажутся такими непосредственными, такими цельными, такими личностными, что самому носителю языка не кажется, что он содержит или требует систему каких‑то формальных правил; это одна из причин того, что многие, включая глухих носителей языка жестов, поначалу с недоверием отнеслись к идеям Стокоу, а позднее и Беллуджи, так как считали знаки и жесты нерасчленимыми и не поддающимися разумному анализу.)

Идея такой формальной системы, «порождающей грамматики», не нова. Гумбольдт говорил о языке как об инструменте, который «бесчисленным числом способов использует конечный набор средств». Но только тридцать лет назад мы получили от Ноама Хомского полноценное объяснение того, «каким образом эти конечные средства используются для создания бесконечного разнообразия языка». Хомский исследовал «глубинные свойства, определяющие язык вообще» и назвал их «глубинной структурой грамматики». Эти свойства автор считает врожденными и видоспецифическими характеристиками человека, дремлющими в его нейронных сетях и пробуждающимися актуальным употреблением языка. Хомский определяет эту «глубинную грамматику» как обширную систему правил («сотен правил различных типов»), содержащую определенную фиксированную общую структуру, которая по строению, вероятно, аналогична зрительной коре, каковая располагает всякого рода врожденными приспособлениями для упорядочения зрительного восприятия[72]. До сих пор мы практически ничего не знаем о неврологическом субстрате такой грамматики. Но о том, что он все же есть, и о его приблизительной локализации мы можем судить по тому факту, что существуют афазии, в том числе и жестовые, при которых специфически поражается грамматическая компетентность, и только она одна[73].

Человек, знающий определенный язык, – это человек, который, согласно формулировке Хомского, владеет «грамматикой, которая порождает… бесконечный набор потенциальных глубинных структур, накладывает их, как на карту, на сопряженные поверхностные структуры и определяет семантические и фонетические интерпретации этих абстрактных объектов»[74]. Но каким образом человек овладевает такой грамматикой? Как может освоить такой сложный инструмент двухлетний ребенок? Ребенок, которого не учат грамматике целенаправленно, который слушает не подобранные для обучения высказывания – иллюстрации к грамматике, – а спонтанную, небрежную и, казалось бы, неинформативную речь родителей? (Конечно же, речь родителей не является неинформативной и бессодержательной, она изобилует имплицитными грамматическими правилами и лингвистическими намеками, на которые ребенок подсознательно реагирует; но, естественно, родители не преподают ребенку курс грамматики.) Именно это так сильно поражает Ноама Хомского: как может ребенок получить так много из столь скудного источника[75]?

 

«Мы не можем не поражаться громадному несоответствию между знанием и опытом в случае языка, между генеративной грамматикой, которая выражает языковую компетенцию носителя языка, и ограниченностью данных, на основании которых он строит для себя эту грамматику».

 

Следовательно, ребенка не учат грамматике; и он сам ее не учит; он строит, конструирует ее на основании «ограниченных» и вырожденных данных, которые получает от окружающих взрослых. Это было бы решительно невозможно, если бы грамматика уже не была изначально заложена в мозге ребенка, ожидая своей актуализации. Должна быть, постулирует Хомский, «врожденная структура, которая достаточно богата, чтобы компенсировать несоответствие между приобретенным знанием и опытом, на основе которого это знание было получено».

Эта врожденная структура, эта латентная, дремлющая структура при рождении сформирована и развита еще не полностью; не проявляется она и в возрасте около полутора лет. Но потом вдруг неожиданно ребенок открывается навстречу языку и приобретает способность пользоваться грамматическими конструкциями на основании высказываний своих родителей. Таким образом, ребенок демонстрирует поистине гениальные способности к языку в возрасте между двадцатью одним и тридцатью шестью месяцами (этот период одинаков у всех нейробиологически здоровых человеческих существ, как у глухих, так и у слышащих; иногда происходит задержка речевого развития, но, как правило, она сочетается с другими признаками психической задержки); затем способность к усвоению языка уменьшается и исчезает к окончанию периода детства (приблизительно в возрасте двенадцати‑тринадцати лет)[76]. Это, выражаясь термином Леннеберга, есть «критический период» для усвоения первого языка – единственный период, когда мозг буквально с чистого листа способен полностью активировать грамматику. Родители играют здесь важную, но всего лишь вспомогательную роль. В критический период язык развивается сам, «изнутри», а родители (если воспользоваться сравнением Гумбольдта) всего лишь «протягивают путеводную нить, идя вдоль которой язык развивается по своим собственным законам». Этот процесс больше похож на созревание, чем на обучение, – врожденная структура, которую Хомский иногда называет устройством приобретения языка (Language Acquisition Device, LAD), органично растет, дифференцируется и созревает, как эмбрион.

Беллуджи, говоря о своих ранних, совместных с Роджером Брауном работах, подчеркивает, что это ощущение было для нее главным чудом языка; она рассказывает о первой совместной статье, где описывался процесс «индукции латентной структуры» предложения у ребенка, и вспоминает заключительную фразу статьи: «Очень сложная одновременная дифференциация и интеграция, которая представляет эволюцию именной группы предложения, больше напоминает биологическое развитие эмбриона, нежели выработку условного рефлекса». Вторым открытием в ее лингвистической карьере, говорит Урсула Беллуджи, было осознание того, что эта чудесная органическая структура – сложный зачаток грамматики – может существовать и в чисто визуальной форме, что и происходит при усвоении языка жестов.

Кроме того, Беллуджи изучала морфологические процессы, происходящие в американском языке жестов, то есть процессы изменения знака с целью выражения различных значений с помощью грамматики и синтаксиса. Было очевидно, что чистый лексикон «Словаря американского языка жестов» был лишь первым шагом, ибо язык есть нечто большее, нежели его словарный состав и код. (Например, индийский язык жестов представляет собой обычный код, то есть собрание или словарь знаков, причем сами знаки не имеют внутренней структуры и не могут быть модифицированы грамматически.) Истинный же язык постоянно модифицируется самыми разнообразными грамматическими и синтаксическими средствами. В американском языке жестов таких средств великое множество, что служит упрощению основного словаря.

Так, существует множество форм знака «СМОТРЕТЬ НА» («смотреть на меня», «смотреть на нее», «смотреть на каждого из них» и т. д.), каждая из которых образуется самостоятельным способом: например, знак «смотреть на» выполняется движением одной руки, направленным от говорящего; но если он хочет сказать «смотреть друг на друга», то движения одновременно выполняются обеими руками навстречу друг другу. Для выражения длительности действия существует ряд изменений основной формы слова (рис. 1); так «СМОТРЕТЬ НА» (а) можно видоизменить так, что знак будет означать «смотреть внимательно» (б), «смотреть непрерывно» (в), «уставиться» (г), «наблюдать» (д), «смотреть долго» (е) или «смотреть снова и снова» (ж). Кроме того, есть множество знаков, производных от «СМОТРЕТЬ» и обозначающих «вспоминать», «обозревать окрестности», «ожидать», «пророчествовать», «предсказывать», «предчувствовать», «бесцельно озираться по сторонам», «прочесывать» и т. д.

В языке жестов лингвистическую роль играет также лицо: так (как показали Корина, Лидделл и другие) специфическое выражение лица или, лучше сказать, его «поведение» может служить для обозначения синтаксических конструкций, таких, как тема, относительные придаточные предложения, вопросы. Мимика может также служить для обозначения наречий и квантификаторов[77]. Кроме того, в общение вовлекаются и другие части тела. Любая часть знаковой визуальной коммуникации или все они вместе – огромный диапазон актуальных или потенциальных изменений формы знаков, пространственных и кинетических – может сходиться к одному корневому знаку, сливаться с ним, модифицировать его, сжимая громадное количество информации в результирующие визуальные знаки.

 

 

Рисунок 1. Корневой знак СМОТРЕТЬ НА можно модифицировать множеством способов. На рисунке приводятся временные аспекты СМОТРЕТЬ НА; есть и другие модификации для выражения степени, манеры, числа и т. д. (Перепечатано с разрешения, с изменениями в нотации, из «Знаков языка» Э.С. Клима и У. Беллуджи, издательство Гарвардского университета, 1979.)

 

Именно компрессия, сжатие этих знаковых единиц, и тот факт, что все их модификации являются пространственными, делают язык жестов – в его наглядной и видимой форме – совершенно не похожим на разговорный язык, а отчасти непохожим и на язык вообще. Но язык жестов, несмотря ни на что, является настоящим языком со своим уникальным пространственным синтаксисом и грамматикой, которые и делают его истинным языком, хотя и совершенно необычным, выбивающимся из русла, в котором развивались все разговорные языки, с их уникальной эволюционной альтернативой. (Альтернативой удивительной, если учесть, что в устной речи мы непрерывно совершенствовались на протяжении последних пятисот тысяч – двух миллионов лет. Потенциалом усвоения и приобретения языка располагаем все мы, и это легко понять. Но поистине удивительно, что потенциал приобретения визуального языка оказался таким же мощным; в это было бы трудно поверить, если бы он не стал реальностью. Однако, с другой стороны, можно сказать, что демонстрация знаков и жестов, пусть даже лишенных лингвистической структуры, возвращает нас в наше далекое, дочеловеческое прошлое; а устная речь на самом деле была лишь эволюционным пионером, правда, очень успешным, сумевшим освободить руки для выполнения более подходящих и более насущных задач. Возможно, что в действительности было два параллельных эволюционных пути развития: для разговорного и жестового языка. Об этом свидетельствуют работы антропологов, которые заметили у некоторых первобытных племен сосуществование разговорного языка и языка жестов[78]. Таким образом, глухие демонстрируют нам не только нейронную пластичность, но и дремлющий потенциал нервной системы.)

Отдельная и самая примечательная особенность языка жестов – та, которая отличает его от всех других языков и от всех других видов ментальной деятельности, – это уникальное лингвистическое использование пространства[79]. Сложность этого лингвистического пространства представляется невероятной «нормальному» глазу, который не способен не только понять, но даже просто рассмотреть чудовищную сложность его пространственного рисунка.

На каждом уровне языка жестов – лексическом, грамматическом, синтаксическом – мы видим лингвистическое использование пространства: использование удивительно сложное, ибо многое из того, что в устной речи происходит, линейно разворачиваясь во времени, в языке жестов становится одновременным, сосуществующим и многоуровневым. На первый взгляд язык жестов может показаться стороннему наблюдателю очень простым, напомнить о театре мимики и жеста, но очень скоро наблюдатель убеждается в том, что эта простота иллюзорна и то, что представляется очень простым, является на самом деле сложнейшим трехмерным переплетением пространственных рисунков, непрерывно сменяющих друг друга[80].

Чудо этой пространственной грамматики целиком поглотило внимание ученых в семидесятые годы, но только в течение последнего десятилетия они занялись также и временной организацией языка жестов. Несмотря на то что последовательность выполнения знаков была отмечена уже давно, она не считалась фонологически важной, так как ее было невозможно «читать». Потребовалась работа нового поколения лингвистов – лингвистов, которые часто сами были глухими или с раннего детства владели языком жестов и могли поэтому рассмотреть изнутри его тонкости – чтобы оценить важность такой последовательности внутри каждого знака и между ними. Одними из многих первопроходцев в этой области были братья Супалла, Тед и Сэм. Так, в своей новаторской статье 1978 года Тед Супалла и Элисса Ньюпорт показали, что самые мелкие различия в движении при демонстрации знака могут позволить отличить глагол от существительного. Раньше думали (это заблуждение разделял и Стокоу), что существительное «стул» и глагол «сидеть» обозначаются одним знаком, однако Супалла и Ньюпорт показали, что между этими знаками все же существует определенная разница.

Наиболее систематическое исследование использования временных параметров в языке жестов было предпринято Скоттом Лидделлом, Робертом Джонсоном и их коллегами в университете Галлоде. Лидделл и Джонсон рассматривали представление жестовых знаков не как последовательность «замороженных» статических положений рук в пространстве, а как непрерывный модулированный поток движений, динамика которых вполне выдерживает сравнение с музыкой или устной речью. Авторы продемонстрировали множество типов последовательностей при артикуляции знаков американского языка жестов – последовательности форм кисти, положений руки, немануальных знаков, локальных перемещений пальцев, а также внутреннюю (фонологическую) сегментацию внутри каждого знака. Статическая модель структуры не в состоянии представить такие последовательности и на самом деле лишь затрудняет их визуальное выявление. Возникла необходимость заменить старую статическую нотацию вместе с описанием на новую, весьма сложную динамическую нотацию, напоминающую танцевальную или музыкальную нотацию[81].

Никто не следил за этими работами с таким интересом, как Стокоу, который одним из первых по достоинству оценил мощь языка «в четырех измерениях»[82]:

 

«Устная речь имеет лишь одно измерение – она линейно развертывается во времени; письменный язык имеет два измерения и три модели; но один лишь язык жестов имеет в своем распоряжении четыре координаты – три пространственных, которыми владеет тело говорящего, и одну временную координату. Язык жестов полностью использует синтаксические возможности такого четырехмерного канала выражения».

 

Результат – и в этом взгляд Стокоу находит поддержку в интуиции художников, драматургов и актеров, творящих на языке жестов, – заключается в том, что язык жестов по своей структуре не является ни обычной прозой, ни обычным повествованием, он исключительно, если можно так выразиться, «кинематографичен»:

 

«В языке жестов… повествование не является линейным и прозаическим. По сути, в языке жестов постоянно происходит переход от обычного плана к приближению или удалению, возможны также «обратные кадры» и перемотка вперед. При виде человека, говорящего на языке жестов, возникает впечатление, что видишь редактора отснятого фильма. Не только само изъяснение на языке жестов больше похоже на редактирование фильма, нежели на письменную речь, но и сам говорящий напоминает кинокамеру. Поле и угол зрения постоянно меняются, но в каждый данный момент очень четко ориентированы. Говорящий не только выполняет жесты и знаки, он еще и наблюдает, ориентируя взгляд на те предметы, о которых говорит».

 

Таким образом, после трех десятилетий изучения стало ясно, что язык жестов можно с полным правом сравнивать с устной речью с точки зрения фонологии, временных аспектов, потока и последовательности знаков, но язык жестов, помимо того, обладает уникальными дополнительными пространственными и кинематографическими возможностями – возможностями сложного и одновременно совершенно прозрачного выражения мыслей[83].

Разгадка такой сложной четырехмерной структуры может потребовать мощнейших компьютеров и гениального озарения[84]. Тем не менее всю эту сложную систему без видимого труда «раскалывает» трехлетний малыш, общающийся на языке жестов[85].

Что происходит в мозге и сознании трехлетнего малыша, говорящего на языке жестов, что делает его гениальным носителем этого языка, что делает его способным «лингвистически» использовать пространство и делать это с такой виртуозностью? Что за чудо‑компьютер находится у него в голове? Исходя из «нормального» опыта усвоения языка и речи или исходя из понимания неврологических основ речи, нельзя даже представить себе, что такая пространственная виртуозность вообще возможна. Вероятно, что она и действительно невозможна для «нормального» мозга, то есть мозга, который с самого раннего возраста не сталкивался с языком жестов[86]. Какова же неврологическая основа языка жестов?

 

 

Рисунок 2. Компьютерные изображения идеограмм трех различных грамматических видоизменений знака «смотреть». Эта методика позволяет наглядно показать красоту пространственной грамматики с ее сложными трехмерными траекториями. (Перепечатано с разрешения Урсулы Беллуджи. Институт биологических исследований им. Солка, Ла‑Джолла, Калифорния.)

 

В 70‑е годы Урсула Беллуджи и ее коллеги занимались структурой языка жестов, а в конце 80‑х перешли к изучению его неврологического субстрата. Среди прочего они прибегают и к классическим неврологическим методам, то есть к анализу последствий различных поражений головного мозга – последствий, выражающихся нарушением языка жестов и обработки пространственной информации вообще – нарушением, возникающим у носителей языка жестов в результате инсультов и других заболеваний головного мозга.

Более ста лет назад (с тех пор, как Хьюлингс‑Джексон в 1870 году впервые сформулировал этот взгляд) считалось, что левое полушарие головного мозга специализируется на решении аналитических задач, прежде всего на лексическом и грамматическом анализе, который делает возможным понимание устной речи. Правое полушарие рассматривали как структуру, несущую вспомогательную, дополняющую функцию, структуру, занятую общим и цельным, а не частями, отвечающую за синхронное восприятие, а не за анализ последовательностей. Короче, считалось, что правое полушарие отвечает за восприятие и грубую оценку визуально‑пространственного мира. Нет сомнения, что язык жестов выходит за эти четко очерченные границы, ибо, с одной стороны, он обладает лексической и грамматической структурой, а с другой стороны, эта структура является синхронной и пространственной. В конце 70‑х годов, учитывая эти особенности, было совершенно непонятно, представлен ли язык жестов в одной половине мозга (как речь) или в обоих полушариях. Если он представлен в одном полушарии, то в каком именно? И страдает ли в случае афазии языка жестов способность усваивать лексику? И как это отражается на восприятии синтаксиса? И самое главное, если учесть тесное сплетение грамматики и пространственного восприятия в языке жестов, то не зиждется ли обработка пространственного восприятия у глухих на ином (более мощном) нейронном базисе[87]?

Такие проблемы стояли перед группой Беллуджи, когда она приступила к исследованиям. В то время сообщения о влиянии инсультов и других поражений головного мозга на способность изъясняться на языке жестов были весьма редкими, неинформативными и часто не вполне адекватными отчасти из‑за того, что в то время не осознавали разницы между пальцевой транслитерацией языка и истинным языком жестов. Первой и самой главной находкой Беллуджи и ее коллег стало следующее: для владения языком жестов необходимо левое полушарие головного мозга точно так же, как для владения устной речью; что при изъяснении на языке жестов используются некоторые из нервных путей, которые задействованы при восприятии и воспроизведении грамматически правильной устной речи. Кроме того, при пользовании языком жестов активно работают проводящие пути, участвующие в обработке зрительной информации.

То, что говорящий на языке жестов пользуется преимущественно левым полушарием, показала Элен Невилль, которая сумела продемонстрировать, что язык жестов «читается» быстрее, если его предъявляют в правой половине поля зрения (информация с каждой половины поля зрения обрабатывается в противоположном полушарии мозга). То же самое можно показать, наблюдая эффекты поражений (вследствие, например, инсульта) в определенных участках левого полушария. Такие поражения могут вызвать афазию при употреблении языка жестов: нарушается либо понимание (как при сенсорной афазии), либо воспроизведение знаков (аналогично моторной афазии при устной речи). Такая жестовая афазия может поражать либо понимание лексики, либо понимание грамматики (включая пространственно организованный синтаксис), а также может нарушать и общую способность к пропозиционированию, каковую Хьюлингс‑Джексон считал главной для владения языком[88]. Тем не менее у носителей языка жестов при афазии не наблюдают нарушения других, нелингвистических визуально‑пространственных способностей. (Например, жесты – неграмматические экспрессивные движения, которые делаем мы все [пожать плечами, помахать рукой на прощание, показать кулак] – сохраняются и при афазии, несмотря на то что утрачивается способность пользоваться языком жестов, что подчеркивает его кардинальное отличие от обычной жестикуляции; действительно, больных афазией можно обучить жестовому коду американских индейцев, но языком жестов они пользоваться не могут, как не могут говорить слышащие больные афазией[89].) Напротив, носители языка жестов, перенесшие инсульт в правом полушарии, несмотря на то что страдают дезорганизацией восприятия пространства, расстройством оценки перспективы, а иногда перестают замечать то, что происходит в левой половине поля зрения, не страдают тем не менее афазией и в прежнем объеме владеют языком жестов. Эти люди демонстрируют точно такую же латерализацию языковой функции, какая характерна также и для говорящих слышащих людей, несмотря на то что их язык жестов является по природе визуально‑пространственным (и можно было бы ожидать, что обработка полученной с его помощью информации происходит в правом полушарии).

Эти данные, столь неожиданные и очевидные одновременно, приводят нас к двум заключениям. На неврологическом уровне они подтверждают, что язык жестов действительно является настоящим языком и мозг обрабатывает его именно как язык, несмотря даже на то, что он является визуальным, а не слуховым и на то, что он организован пространственно, а не линейно. Как язык он обрабатывается левым полушарием головного мозга, которое биологически создано именно для этой функции.

Тот факт, что язык жестов закодирован в левом полушарии, несмотря на свою пространственную организацию, говорит о том, что в мозге существует представительство «лингвистического» пространства, кардинально отличающегося от обычного «топографического» пространства. Беллуджи представила в связи с этим весьма показательное подтверждение. Одна из ее больных, Бренда А., перенесшая массивное поражение правого полушария мозга, страдает выпадением левой половины поля зрения и поэтому, описывая обстановку своей комнаты, беспорядочно «сваливает» все предметы в правую ее половину, оставляя левую совершенно пустой. Левая сторона пространства – топографического пространства – для нее просто не существует (рис. 3, а‑б). Но начиная говорить на языке жестов, она свободно ориентируется в локусах лингвистического пространства, включая его левую сторону (рис. 3, в). Таким образом, чувственно воспринимаемое правым полушарием топографическое пространство у больной имеет выраженный дефект; но ее лингвистическое, синтаксическое пространство, являющееся объектом функции левого полушария, осталось нетронутым.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-06-21 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: