Конец «коллективного художника» 28 глава




Немирович-Данченко писал, что его «нравственным правом» [13] уйти из Художественного театра было бы отсутствие для него перспективы со стороны «художественно-исторической и со стороны личных связей» [14]. Процесс развития театром своего направления, или «художественно-историческая» сторона, представляется ему исчерпанной с того момента, когда они со Станиславским разделили режиссерскую работу.

В какой уж раз Немирович Данченко повторяет, что ничего выше того, что создано ими вместе, создано «коллективным художником», им обоим поодиночке достичь не удается. Примерами ему служат «Бранд» и «Драма жизни». С этими постановками «театр не вырос, а понизился» [15], хотя, как он считает, каждый эксплуатировал в работе свою сильную сторону и опирался на достойных помощников.

Немирович-Данченко был прав, что направление искусства Художественного театра исчерпано, но не прав, что причиной этому явилось разделение режиссерской работы. Направление Художественного театра как новая ступень в истории театрального искусства достигло своего апогея в чеховский период (1898 – 1904). Никакие последовавшие другие искания не смогли превзойти на его сцене того, о чем так верно писал Владислав Ходасевич: «до тонкости разработанный и изученный ансамбль», ставший «инструментом, на котором Художественный театр научился разыгрывать то, что зовется затасканным и опошленным словом “настроение”, но что и было, и сохранилось в памяти как одно из его самых ценных и прекрасных открытий». Ходасевич писал это в 1938 году, в Париже, на смерть Станиславского. Издалека ему была видна истина, что с Чеховым Художественный театр, «в сущности, высказал себя полностью».

Справедливости ради Немирович-Данченко признает, что они оба со Станиславским стремились освободиться друг от {358} друга. Следовательно, оба виновны в создавшейся ситуации «двойной монархии» [16], которую теперь одобряет и защищает Станиславский. Сам же Немирович-Данченко не видит в новом порядке пользы ни для театра, ни для себя лично, а потому для него нет смысла продолжать.

Кроме того, он вскрывает еще одно вредное обстоятельство разделения. При «коллективном художнике» «тяжело было» [17] им двоим, а теперь — всему театру. В последнем он бесконечно прав. Вскоре в новый затяжной кризис их отношений вмешается специальная комиссия от пайщиков, которая предъявит им претензии и станет призывать их к объединению.

Как всегда, в предпринятом анализе Немирович-Данченко не обходится без того, чтобы не взвесить на весах «коллективного художника» свой вклад и вклад Станиславского. Он подчеркивает, что «пользовался решительным перевесом» [18] в «составлении репертуара» [19], что давал «первую ноту» [20] толкования пьесам, что лучше умеет планировать работу, ладить с людьми и разбираться «во всем материале» [21] театрального дела.

Неизменно он признает при этих своих достоинствах перевес Станиславского в художественной форме, сценической «интерпретации ролей» [22] и умении практически научить актера. Как обычно, он признает этот перевес Станиславского при условии своего контроля и корректировки. В этой части анализа Немирович-Данченко также не открывает ничего нового.

Немирович-Данченко так и не закончил свою записку «Имею ли я нравственное право оставить Художественный театр?». Дальнейшие события говорят, что, хотя он и склонен оставаться, «нравственное право» уйти из Художественного театра все же имеет.

В начале и середине лета 1907 года газеты печатают информации об его переходе в Малый театр. Такими сведениями располагают петербургские газеты, ближе находящиеся к центру управления казенными сценами. Может быть, добытая ими информация происходит из первых рук — от В. А. Теляковского, директора императорских театров. «Слово» и «Петербургская газета» пишут, что Немировичу-Данченко предложено место заведующего репертуаром Малого театра, но понимается место шире по полномочиям, приближая должность к художественному руководителю. Газеты сообщают, что согласие Немировича-Данченко зависит от того, пойдет ли дирекция императорских театров на предложенные им радикальные реформы Малого театра и удовлетворит ли она его тем же жалованьем, какое он получает в Художественном театре.

{359} Все это хотелось бы отнести к сплетням и слухам, если бы не черновик докладной записки «Его Превосходительству, Г. Директору Императорских Театров» от Вл. И. Немировича-Данченко. Черновик занимает несколько страниц в рабочей тетради Немировича-Данченко под архивным номером Н‑Д № 7961. Документ неопровержимый. И все же в этой записке — результате насилия над собой — Немирович-Данченко скорбит о своем потерянном идеале: «… театр силен, когда он является коллективным художником» [23].

Доклад Теляковскому Немирович-Данченко пишет не по своей инициативе, а в ответ на приглашение перейти в Малый театр, полученное им 2 апреля 1907 года. В десять часов утра, когда Немирович-Данченко еще не был готов принимать визитеров, явился к нему посланный от Теляковского В. А. Нелидов с официальным извещением, что условия его перехода в Малый театр принимаются. Немирович-Данченко попросил о свидании с самим Теляковским. Оно было ему дано в тот же день. При свидании Немирович-Данченко обещал не только представить доклад о положении Малого театра, но и готовиться к переходу будущей зимой. «План мой, — писал об этом Немирович-Данченко жене, — конечно, использовать все, что есть лучшего в Малом и в Художеств[енном] театре и не оставить на улице наших Самаровых, Артемов и т. д. и восстановить Малый театр во всем блеске» [24].

Немирович-Данченко отправился к Теляковскому, предварительно ничего не сказав Станиславскому, которого видел в театре и с которым даже так заговорился, что запоздал к назначенному часу аудиенции. Достигнув в переговорах с Теляковским слишком большой конкретности, он не мог вести дела дальше за спиной Станиславского и на обратном пути честно и благородно заехал к нему домой. Станиславский спал, и разговор пришлось отложить до вечера.

До какой степени разговор, состоявшийся вечером в театре, был откровенный, неизвестно. Судя по описанию самого Немировича-Данченко, его поступок удивил Станиславского. Ему пришлось оправдываться высокой целью создания «государственной академии». Немирович-Данченко заверил, что «сейчас» переходить в Малый театр не собирается, но составлять проект реформы берется. Опять как-то двойственно с его стороны.

В дни летнего отдыха и сочинения доклада Немирович-Данченко пребывал в настроении вялой скуки, в состоянии упадка творческой воли. В Нескучном ему более всего доставляло удовольствие {360} сидеть на солнышке. Очевидно, новое предложение его до конца не захватило. Он переживает свои разногласия со Станиславским. Он пишет Книппер-Чеховой 27 июня 1907 года, благодаря ее за «попытки наладить» пошатнувшиеся отношения.

Нет, нет и нет! Он еще раз убеждается, что ему не в чем себя упрекнуть, даже в том, что Книппер-Чехова называет в его поступках «естественно-пристрастным». Он даже удивляется себе, как не сошел с «правильного пути», подвергаемый в театре травле, искушаемый картами.

Он устоял, так как не переставал думать, что, несмотря ни на что, в Художественном театре вокруг Станиславского собраны «лучшие из всех театральных людей». Это его признание является продолжением недописанной в записке о «нравственном праве» покинуть Художественный театр темы «личных связей». Как бы ни давил существующий разлад на эти связи, они оказываются неразрывными. Немирович-Данченко философски соглашается с тем, что взаимные обвинения будут и впредь «сыпаться» и что иначе быть не может, так как они со Станиславским стоят «в центре всех вихрей».

События медленно развивались в двух направлениях: в сближении с Малым театром и в заботах о репертуаре Художественного на предстоящий сезон. Он переписывался о «Жизни Человека» с Леонидом Андреевым, о «Борисе Годунове» с Лужским. Его мысли занимал «Каин». Он не верил в «Ревизора» и не хотел «Синей птицы».

В августе 1907 года Немирович-Данченко нанес визит Гликерии Николаевне Федотовой. В конце концов его ведь не Теляковский приглашал, а ведущие артисты Ермолова, Ленский, Южин, о чьей инициативе в этом деле Теляковский писал у себя в дневнике. Немирович-Данченко восстанавливал свои прежние творческие связи. Федотова встретила его, как близкого после долгой разлуки, обняла и разрыдалась.

Немирович-Данченко, прихватив с собой в попутчики Вишневского, отправился в имение Федотовой на два дня, как раз накануне возвращения Станиславского из летнего отпуска. Он сделал так не без озорства: Станиславский «будет жаждать немедленно видеть меня. И целые сутки прожаждет!» [25] При этом Немирович-Данченко не нарушил дисциплины, потому что, невзирая на дорожные осложнения, они с Вишневским прямо с вокзала прибыли в дом к Станиславскому, не опоздав на заблаговременно назначенное заседание дирекции с участием Стаховича и Москвина.

{361} Немирович-Данченко жертвует проектом устроить собственную жизнь «просто удобнее», жертвует «нравственным правом» уйти из театра. Он остается спасать Художественный театр от разрушения, имея в тылу театр Малый. Впоследствии это положение воплотится в разные варианты проектов объединения Художественного театра с Малым, исходящие как от Немировича-Данченко, так и от Станиславского.

Глава четвертая
Новая ученица Станиславского — Ссора актрис — Заявление, взятое обратно — «Ваши и мои» — Нежелательное протеже — Станиславский уйдет через минуту — Неожиданные повороты

В то же лето 1907 года совершенно неожиданно соприкоснулся с Малым театром и Станиславский. Его, отдыхавшего в Кисловодске, подстерегла встреча с начавшей блистать молодой актрисой Малого театра Ольгой Владимировной Гзовской. Среди легкомыслия курортной жизни она соглашалась отдавать часы занятиям со Станиславским над предстоящей ей новой ролью по его методу и даже показала себя увлеченной ученицей.

Станиславский на свой страх и риск предложил ей перейти в Художественный театр. Вероятно, у него мелькнула надежда опереться на нее в ближайшем будущем по части актерских экспериментов.

Посягательство Станиславского на труппу Малого театра этим не ограничилось. В сентябре 1907 года тот же директор императорских театров В. А. Теляковский записал в дневнике о своем предложении Станиславскому объединить Малый театр с Художественным. Он брал консультации о реформе Малого театра у обеих сторон: и у Немировича-Данченко, и у Станиславского.

Ответ Станиславского был категоричен и состоял в том, что Малому театру помочь уже нельзя. Станиславский предложил создать другую труппу из некоторых представителей Малого и Художественного театров и открыть совершенно новое дело — общедоступный театр в Москве. Он явился бы, вероятно, тем самым театром на стороне, о котором Станиславский так искренно, но для Немировича-Данченко невнятно говорил на заседании пайщиков Товарищества МХТ 1 апреля этого года.

{362} Теляковский был повержен смелостью Станиславского, так запросто порешившего судьбу Малого театра. Стахович описал его реакцию, которую узнал, ехавши однажды с ним вместе из Петербурга. «Ты его напугал предложением перевести Художествен[ный] театр в Малый, а артистов из Малого всех — в народный дом, — писал он Станиславскому. — Радикально, но неисполнимо» [1].

Все эти полулегальные сношения Станиславского и Немировича-Данченко с деятелями Малого театра подложили бомбу под их взаимодействие в собственном — Художественном. Ее механизм сработал в разгар сезона.

Все уже было подготовлено для взрыва рядом конфликтных эпизодов. Когда 15 августа Станиславский приехал в Москву, то его уже ждало письмо от Гзовской с мольбой сейчас же принять ее в Художественный театр, а в девять вечера явилась она сама для переговоров. На следующий день, 16 августа, на репетиции в Малом театре Гзовская объявила А. П. Ленскому о своем переходе в Художественный театр, сославшись на то, что Станиславский приедет к нему и сам «все объяснит».

Последнее доказывает, что она поступила так, вероятно, заручившись опрометчивым обещанием Станиславского. Ленский возможность визита отклонил. В то же утро управляющий Малым театром и жених Гзовской Нелидов заезжал к Станиславскому, советуя торопить дело перехода Гзовской. Это не помешало ему принять рапорт оскорбленного ее вероломством Ленского.

Подвергнутый энергичному натиску, Станиславский в тот же день вечером поставил вопрос немедленного принятия Гзовской перед собравшимися у него членами Дирекции Художественного театра. Это было как раз то заседание, на которое Немирович-Данченко с Вишневским послушно прибыли из имения Федотовой. Ошеломленные новостью, члены Дирекции дела не поддержали. Их смутила неэтичность поведения Гзовской относительно Малого театра и его главного режиссера Ленского. Кто же уходит в начале сезона! Два часа длились дебаты, пока Немирович-Данченко их не оборвал, настояв вернуться к серьезной теме заседания — к репертуару сезона.

На следующее утро Немирович-Данченко написал Станиславскому, предостерегая его не оказаться замешанным в неблаговидном поступке переманивания актрисы. Станиславский согласился, что Немирович-Данченко прав.

Однако вряд ли он до конца отдавал себе в этом отчет. Для него интересы искусства преобладали над интересами личностей {363} и целых театров. В способность Гзовской стать его последовательницей он слепо поверил. Ведь ему так не хватало подобного человека.

Увлеченный идеей артистического перевоспитания Гзовской из направления Малого театра в веру Художественного, Станиславский даже попал в неловкое положение. Он не заметил своей нетактичности, сказав Южину при встрече в Эрмитаже, «что в Малом театре Гзовская пропадет, погибнет, если будет работать в этом направлении» [2]. Немирович-Данченко присутствовал при этой сцене. Южин, обидевшись, с ехидством спросил Станиславского: «А само направление тоже погибнет?» [3] Станиславский будто бы растерялся.

Гзовская и Нелидов как поспешно решили, так поспешно и исправили неверный шаг. Наутро после неблагоприятного для них заседания Дирекции МХТ Нелидов вызвал Гзовскую, и она написала что остается на этот сезон в Малом театре, поставив число: 17 августа.

Сопротивляясь приглашению Гзовской, Немирович-Данченко понимал, что ставит себя самого в щекотливое положение. Своим поступком он давал пищу разговорам, что не пускает в Художественный театр «ни одной интересной актрисы» [4]. Он знал, что между строк прочтется, что он оберегает от конкуренции Германову. Его беспокоило, что так истолкует его возражение и Станиславский. Поэтому он написал ему, что, зная его за чистого человека, как «никого в театре» [5], смеет надеяться, что он так не подумает.

Объяснение Немировича-Данченко не помогло, потому что не удержались от конкуренции сами актрисы. Соперничество Гзовской и Германовой вспыхнуло с первой минуты и затянуло в их дамский водоворот Станиславского и Немировича-Данченко.

Гзовская появилась у Станиславского на репетиции «Жизни Человека» 19 ноября. Станиславский готовил ее к поступлению в Художественный театр в будущем сезоне. Он посвящал ее в свою работу, занимался с ней сам и поручал заниматься Н. Г. Александрову. Германова, застав Гзовскую, репетирующую с Александровым, заявила ей, что она неофициальное лицо и не может занимать репетиционное помещение в Художественном театре. Из‑за этого с 22 по 26 ноября между Станиславским и Немировичем-Данченко разразилась бурная переписка.

Еще свежа была обида Станиславского, когда неофициальным лицом Немирович-Данченко назвал Сулержицкого. И вот {364} повторение подобного оскорбления, но сделанное человеком многими рангами ниже. Станиславский взорвался.

Случайная сцена между актрисами вызвала неслучайные последствия. Первое свое письмо к Немировичу-Данченко Станиславский считал по форме «очень мягким». Он писал его с позиции абсолютно правого человека, обиженного тем, что позволено дерзкое неуважение к его авторитету. Через Правление МХТ он собирался подтвердить свой авторитет, а также разрешение, данное ему Немировичем-Данченко на присутствие Гзовской в театре уже в этом сезоне.

Немирович-Данченко синим карандашом отчеркнул в письме Станиславского фразу о данном разрешении. По его мнению, никакого разрешения не было, раз его не обсуждали пайщики. Далее он полагал, что достаточно выслушать извинение Германовой, которая была негостеприимна, и ни в коем случае не давать пустяшному делу громкий ход через Правление.

Станиславский заупрямился. Второе письмо писал уже резче. Он напомнил Немировичу-Данченко о заседании Правления, на котором допускалась возможность уже теперь заключить контракт с Гзовской на будущий сезон. Станиславский считал это равнозначным разрешению присутствия Гзовской в Художественном театре. Возмутительно в поведении Немировича-Данченко было для Станиславского даже не то, что он пытается уйти от собственных слов, а то, что он извиняет несдержанность Германовой нанесенными ей ущемлениями ее актерских интересов.

Что такое была Германова в глазах Станиславского? Это была актриса, особенности дарования которой ему не нравились. Он примирялся с ней лишь тогда, когда она в работе над ролью искала характерность. Когда она эксплуатировала свои данные, он терял к ней интерес. Человеческие черты Германовой настораживали Станиславского, и он два года назад предупреждал Немировича-Данченко, что боится, как бы при успехе Германова не стала «второй» М. Ф. Андреевой. Поступок ее в отношении Гзовской давал доказательства, что его опасения оправдываются.

Германова была начинающей актрисой, и потому Станиславский не признавал за ней прав чувствовать себя ущемленной по части ролей, особенно на фоне таких заслуженных в театре актрис, как Книппер-Чехова, Савицкая и Лилина. Они одни «могли бы считать себя обиженными в художественном отношении» [6]. Станиславский снова требовал призвать Правление для справедливого суда.

{365} Немировичу-Данченко пришлось защищать уже не Германову, а свою собственную репутацию человека, не изменяющего своему слову. Он объяснил Станиславскому, что не отказывается от приглашения Гзовской на будущий сезон, но подчеркивает, что на том заседании в августе это было лишь его личное мнение. Пайщики же хотели подождать и еще присмотреться к Гзовской. Занятия же с Гзовской, которые уже ведутся, являются для него, Немировича-Данченко, «совершеннейшим сюрпризом» [7]. Последнее заявление вызывает вопросы.

Уже в августе 1907 года Немирович-Данченко знал о занятиях Станиславского с Гзовской и одобрял их: «Что ж, раз она поступает к нам, то пусть готовит. Похоже на правду, по всем рассказам, что это будет лучшая актриса. Не долго, вероятно, и у нас продержится. А все-таки хорошо, если у нас будет истинно-талантливая актриса. Посмотрим!» [8]

При желании Немирович-Данченко мог стать свидетелем одного из занятий. Это было 30 августа, день, который он намеревался провести в гостях, поздравляя знакомых «Александров» с именинами. Не застав их никого дома, он по пути заехал к Станиславскому и получил приглашение оставаться на урок с Гзовской. «Константину хочется, чтобы я посидел за их классом. Хочется похвастаться. Но в этом удовольствии я ему отказываю», — писал он жене. Уж очень он не был настроен в этот день на театр и репетиции.

Единственное, о чем Немирович-Данченко до поры до времени мог не знать, так это то, что занятия с Гзовской перенесены из дома Станиславского в стены Художественного театра.

Разбирательство вопроса, официально или неофициально бывает Гзовская в Художественном театре, могло продолжаться до бесконечности, столько было в нем дипломатических уверток. Для доказательства, что Гзовская — чужая, Немирович-Данченко приводил, например, факт, что Станиславский сам спрашивал у него в присутствии Вишневского позволения для Гзовской быть на генеральной «Бориса Годунова». Следовательно, он сам не считал ее своей.

Полностью неудовлетворенный занятой Немировичем-Данченко позицией в этом конфликте, Станиславский прислал ему заявление о сложении с себя обязанностей и звания директора Художественного театра. В самом деле, какой он в этих обстоятельствах директор, если не волен допускать в театр лицо, с которым сотрудничает. Станиславский писал самым официальным образом. Он писал не на кое-какой подвернувшейся бумаге, как бывало, а на двойном листе именной почтовой бумаги, {366} на которой в верхнем левом углу стоят инициалы «К. С. А.» и указан адрес: «Каретный ряд, д. Маркова».

Станиславский без лишних слов объяснял свой поступок: «Ввиду того, что эти обязанности по моей же вине сведены к нулю, театр не понесет никакого ущерба от моего ухода из состава Правления. Не подлежит сомнению, что все остальные свои обязанности я буду нести до конца года самым добросовестным образом, так как моя привязанность к делу и товарищам по театру — пока еще связывает меня с ними крепкими узами» [9].

К чести Немировича-Данченко надо отнести, что, получив заявление Станиславского, он не потерял самообладания. Он отвечал с терпением. Он просил Станиславского понять, что ссора двух актрис не может дать повода к принятию таких крайних решений. Он сравнивал произошедшее столкновение актрис с «домашней ссорой двух детей от разных отцов». Он понимал, что Станиславский попал в некоторое неловкое положение. Немирович-Данченко вводил здесь существенный оттенок, объясняя Станиславскому, что его неловкость — вовсе не перед Гзовской, которая не может думать, что Станиславский «неограниченный монарх» [10] в Художественном театре, а непосредственно — перед самим театром.

Станиславский, считал Немирович-Данченко, попал в это положение по своей вине, потому что при «двойственности управления театром» не поставил его в известность о данном Александрову распоряжении позаниматься с Гзовской. Вот оно, реальное зло от практики «двойной монархии» [11], которую он осуждает.

На отдельном листе Немирович-Данченко извещал Станиславского, что Германова ездила на дом к Гзовской извиняться, а перед Александровым извинилась дважды — и устно, и письменно.

Это было уже на исходе вторых суток переписки, 23 ноября 1907 года. Станиславский был в некотором роде загнан в угол. Его оскорбленным сторонникам принесены извинения. Немирович-Данченко мягко указал ему, что в театре два директора, и по администрации — он первый. Получалось, что Станиславский сам нарушил письменное согласие, данное им в прошлом сезоне, что все «вожжи» должны быть в руках Немировича-Данченко, и не исполнил обещания показать «пример повиновения».

Можно себе представить Станиславского на исходе этих вторых суток. Растет обида. Крепнет намерение отделить себя {367} от Художественного театра. Можно себе представить, как поздним вечером или даже ночью он сидит и перед ним лежат письма Немировича-Данченко. Странным образом голубые чернила этих писем там и сям расплылись, как будто их закапали чистыми брызгами. Может быть, это слезы Станиславского? Вдруг он плакал над ними, этими сдержанными и умными письмами?.. Может быть, чувствовал себя одновременно и обиженным, и неправым?.. Впрочем, это одни сентиментальные предположения.

Факт то, что Станиславский ничего не сумел доказать Немировичу-Данченко ни о Гзовской и Германовой, ни обо всех проблемах, вытянутых этим конфликтом на поверхность. Своим официальным заявлением он только продемонстрировал свою слабость и вот теперь, в гордой позе, душевно растерян. Немирович-Данченко прав, что отказываться быть директором несоизмеримо случившемуся.

Быть может, Станиславский переживает сейчас такое же состояние, какое знает за собой с детства. Вспоминается случай, когда он мальчиком заявил отцу, что не пустит его к тете Вере[40], и повторял эту фразу до тех пор, пока выведенный из себя отец не вышел из комнаты. «Как только я остался один, победителем, — с меня сразу соскочила вся дурь, — рассказывал он на страницах “Моей жизни в искусстве”. — <…> Все душевные ступени моего тогдашнего детского экстаза я помню, как сейчас, и при воспоминании о них вновь испытываю щемящую боль в сердце».

И как тогда, бросившись во след отцу просить прощения, он сейчас хватает маленький листок бумаги и торопливо пишет. Впрочем, это тоже одни предположения… Однако на имеющемся подлинном листке-бланке конторы Московского Художественного театра сохранились следующие строки, написанные рукой Станиславского: «Дорогой Владимир Иванович. Вдумайтесь хорошенько в мои письма и в то положение, в которое я попал — и дайте мне какую-нибудь возможность взять назад мое заявление. Ваш К. Алексеев» [12]. Он ставит дату «23 ноября», перечитывает, и ему кажется, что написано неправильно.

Он берет второй такой же конторский бланк и повторяет те же две части одной-единственной фразы в обратном порядке. Сначала он просит вернуть заявление, а потом — вдуматься в положение. Нельзя сказать, какой вариант просьбы охваченного смятением Станиславского был первым, какой — вторым. И вообще нет доказательств, попала ли одна из этих {368} отступных записок к Немировичу-Данченко. Ведь следующим числом — 24 ноября 1907 года датировано большое письмо Станиславского к нему, написанное без всяких следов душевной паники. Оно написано с чувством достоинства и снабжено аргументами. К нему имеется черновик. Справедливо, что утро вечера мудренее.

«Простите, что задержал Вас ответом, — начинает теперь Станиславский. — Вернулся поздно, утомился на фабрике, болит голова». Уж не от проведенной ли в сомнениях ночи?.. В черновике к письму Станиславский еще повторяет мотив записки о том, что Немировичу-Данченко следует вдуматься, почему он оставляет должность директора. В отправленном варианте Станиславский уже этого не просит. Он констатирует факт: «Если я решился на такую операцию, значит, у меня есть серьезные мотивы, которые заслуживают внимания. Такого отношения я не заслужил и виноват в этом — сам я. Я плохой директор. Я слишком слаб».

Ссылаясь на слабость, Станиславский тем не менее не делал уступок. Согласившись закрыть разбирательство конфликта между актрисами, он продолжал настаивать на скорейшем оформлении процедуры поступления Гзовской в Художественный театр.

Тон упрека и нравоучения присутствует в этом деловом письме. Станиславский дает нравственный урок Немировичу-Данченко примером того, как поступил бы он сам, если бы все было наоборот. Если бы его ученица нанесла оскорбление, он бы потребовал от нее немедленно или письменного извинения, или заявления об отставке.

Немирович-Данченко не упустил случая указать Станиславскому на имеющееся у них в этом пункте «полное разногласие» [13]. Дело в том, что сам он против разделения учениц на своих и чужих. Он наблюдает, как эта порочная привычка тянется за Станиславским с первого сезона, когда он разделял труппу на пришедших с ним в Художественный театр и пришедших с Немировичем-Данченко. «Ваши и мои» — это лозунги вражды, а не мира, — писал он в ответ. — Мир — это «наши» [14]. Нельзя не признать его правоты. Но как трудно выдерживается эта позиция в театре!

В том же письме Немирович-Данченко благодарит Станиславского за то, что в «решительных шагах» [15] он все-таки посоветовался с ним. Здесь он, наверное, имел в виду, что заявление Станиславского было адресовано ему, а не Правлению. Немирович-Данченко вел на мировую. Он даже сделал приписку {369} не на тему письма, а про творческое единение: «Я давно-давно не помню, чтоб испытал такую надежду “соглашения” между нами, как сегодня, во время беседы о “Росмерсхольме”. <…> Эта надежда блеснула во мне сегодня, после двух недель мучительнейшего переживания того письма, которое мерещится мне, моего письма к Вам, где я говорю, что нам пора ликвидировать нашу связь <…>» [16].

Немирович-Данченко возымел надежду, обнаружив общие художественные цели. Пусть даже художественные средства для их достижения оставались различными. Станиславский подхватил тему возможного единства в «принципах и направлениях» [17], но не сглаживал различия методов. Он утверждал: «Ваших и моих актрис — нет и не должно быть, но Ваши и мои ученицы — всегда будут» [18]. И он тоже был прав.

На совместном заседании Дирекции и Правления МХТ 28 ноября 1907 года Станиславский поставил два вопроса: о приглашении Гзовской в труппу с будущего сезона и о разрешении ей уже сейчас посещать репетиции и заниматься в Художественном театре. Оба вопроса были решены в пользу Станиславского. Немирович-Данченко собственноручно написал объявление, доводящее до сведения труппы оба решения. Таков был простой и естественный итог недели страданий четырех человек: двух учителей и двух учениц.

Быть может, было потрачено больше душевных сил, чем в самых острых спорах на художественные темы при постановке спектаклей. Теперь бы им вздохнуть легко и свободно, но не тут-то было. Через месяц этот сценарий повторился как по нотам. Только яблоко раздора явилось другое, но не далеко упавшее от яблони.

Новые неприятности имели предысторию в прошлом сезоне. Началось с того, что Немирович-Данченко сам рассказал Станиславскому о желании управляющего Малым театром В. А. Нелидова служить в Художественном театре. Было это в середине сезона 1906/07 года, и Немирович-Данченко говорил к слову, «мимоходом», может быть, с оттенком курьеза. Новость показалась Станиславскому настолько заманчивой, что в письме к Стаховичу от 4 – 5 февраля 1907 года он уже ворчал, что дело приглашения Нелидова «бюрократическим способом заглохло».

Зачем так понадобился Станиславскому Нелидов? Разъяснение связано с тем, как понимал Станиславский свои полномочия директора, и находится в его записной книжке. Там между записями, помеченными 24 декабря 1906 года и 30 января {370} 1907 года, есть два варианта недописанного письма к Немировичу-Данченко[41].

Это было сложное время между двумя премьерами — «Бранда» и «Драмы жизни», когда оба основателя задумались о своем уходе из Художественного театра. Исходя из этого, Станиславский решил иначе организовать их взаимодействие в руководстве. «Чтоб устроить эти новые отношения, надо прежде всего расстаться», — думал он, имея в виду не буквальное расставание, а максимальное разъединение обязанностей. «Расстанемся друзьями для того, чтобы потом не расходиться никогда участниками общего мирового дела. Поддерживать его — наша гражданская обязанность», — полагал он.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-08-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: