Биографии и автобиографии 8 глава




Уникальный способ передачи культуры глухих неразрывно связан с языком глухих (языком жестов) и их школами, которые становились очагами сообществ глухих и местами передачи их культуры из поколения в поколение. Влияние их распространялось далеко за пределы классов и аудиторий: вокруг школ образовывались сообщества глухих, выпускники не теряли связей со школами и часто приходили туда работать. И самое главное, в подавляющем большинстве случаев эти школы были интернатами, как писали Кэрол Пэдден и Том Хамфрис:

 

«Самая главная и примечательная особенность жизни в интернате – это общение в спальне. В спальнях, избавленные от надзора преподавателей и воспитателей, глухие дети проходили школу общественной жизни глухих. В неформальной обстановке дети не только хорошо усваивали язык жестов, но и воспринимали азы культуры. Таким образом, школы становились средоточием сообществ, окружавших детей, сохраняли культуру, передавая ее следующим поколениям. Этот путь передачи составляет сердцевину любой культуры».[123]

 

В последовавшие за 1817‑м годы по Соединенным Штатам распространился не только язык и грамотность глухих, но и совокупность общего для них знания, общих убеждений, передавались любимые рассказы и образы, которые вскоре составили богатую и самобытную культуру. Отныне, впервые в истории, возникла идентичность глухих, не индивидуальная, а социальная, культурная идентичность. Отныне глухие перестали быть просто индивидами с их личными поражениями и триумфами, а стали народом с его собственной культурой, таким же народом, как, например, евреи или валлийцы[124].

К 50‑м годам XIX века стало понятно, что глухим необходимо высшее образование – глухим, прежде абсолютно неграмотным, теперь требовался колледж. В 1857 году сын Томаса Галлоде, Эдвард, которому тогда было всего двадцать лет, имея за плечами хорошую подготовку (его мать была глухая, и родным его языком был язык жестов), ум и дарования, получил место директора Колумбийского института для обучения глухих, а также слепоглухонемых[125]. Галлоде‑младший рассчитывал и надеялся, что идея создания колледжа получит поддержку на федеральном уровне. В 1864 году такая поддержка была оказана, и заведение, позже названное колледжем Галлоде, получило хартию конгресса.

За свою долгую жизнь Галлоде (он прожил немалую часть XX века) видел множество больших, хотя и не всегда достойных восхищения перемен в отношении к глухим людям и их образованию. Так, начиная с 60‑х годов XIX века набирала силу тенденция, поддержанная Александром Грэхемом Беллом, тенденция, сторонники которой считали ненужным преподавание языка жестов и стремились к запрещению его употребления в средних и высших учебных заведениях. Сам Галлоде изо всех сил противился этой тенденции, но был побежден доминирующим направлением в образовании глухих в то время, духом дикости и нетерпимости, какую он в силу своего интеллекта просто не мог понять[126].

Ко времени смерти Галлоде его колледж был известен на весь мир. Это учебное заведение наглядно показало всем, что глухие, если дать им возможность и средства, способны сравняться со слышащими во всех учебных дисциплинах, как, кстати говоря, и в спорте (спортивный зал в университете Галлоде, спроектированный Фредериком Ло Олмстедом и открытый в 1880 году, был одним из самых красивых в стране; секретный язык совещаний игроков на футбольном поле был, между прочим, изобретен в том же колледже). Но сам Галлоде был одним из последних защитников употребления языка жестов в образовании, руководители этого направления отреклись от языка жестов. Последствия были неотвратимыми и неизбежными. Со смертью Галлоде колледж практически погиб, а из‑за того, что он стал символом и надеждой глухих всего мира, погиб или, во всяком случае, был изуродован и сам мир глухих, вместе с ним пропала и последняя опора использования языка жестов в преподавании и обучении.

Язык жестов, который до того был основным языком общения и преподавания, ушел в подполье и стал языком неформального общения[127]. Учащиеся продолжали говорить между собой на этом языке, но его не считали более пригодным для строгих рассуждений и формального обучения. Так век, прошедший между учреждением Томасом Галлоде Американского приюта для глухих и смертью Эдварда Галлоде в 1917 году, стал свидетелем взлета и падения, узаконения и лишения языка жестов законных прав в Америке[128].

Запрещение языка жестов в 80‑е годы XIX века нанесло тяжелый удар по сообществу глухих: оно затормозило на 75 лет их достижения в области образования, науки и культуры и негативно сказалось на их самооценке. Существовавшие до этого сообщества и присущая им культура были раздроблены на мелкие анклавы – по сути, они перестали существовать в том смысле, в каком существовали раньше, в «золотой век» 40‑х годов XIX века, когда они охватывали всю страну (а возможно, и весь мир).

Правда, в последние тридцать лет мы наблюдаем возврат к прежним традициям, к легитимности и возрождению языка жестов, а вместе с ним новое открытие давно забытых культурных аспектов глухоты – мощного ощущения единства и возможности общения, самоопределения глухоты как уникального способа бытия.

Де л’Эпе восхищался языком жестов, но одновременно и опасался его: с одной стороны, он видел в этом языке совершенную форму общения («каждый глухонемой, приходящий к нам, уже располагает языком, он выражает им свои потребности, боль и так далее и не ошибается, когда другой глухой говорит ему об этом»), но, с другой стороны, он считал язык жестов аморфным, лишенным грамматики, и пытался внедрить в него грамматику французского языка с помощью своих методических знаков. Эта странная смесь восхищения и недооценки продолжалась почти 200 лет, причем это мнение господствовало и среди самих глухих. Правда, похоже, что до прихода Уильяма Стокоу в колледж Галлоде в 1955 году ни один лингвист не обращал серьезного внимания на язык жестов.

Можно, говоря о революции глухих 1988 года, считать вслед за Бобом Джонсоном и другими, что это было поразительное, из ряда вон выходящее событие, преображение, которого нельзя было ожидать. В каком‑то смысле это верно, но, с другой стороны, надо понимать, что это движение и множество таких движений, которые, слившись воедино, породили взрыв 1988 года, вызревали подспудно в течение многих лет, что их семена были посеяны 30 (если не 150) лет тому назад. Трудная задача – восстановить в деталях историю последних тридцати лет, новую главу истории глухих, которая началась с произведшей впечатление разорвавшейся бомбы статьи Уильяма Стокоу о «Структуре языка жестов», научно обоснованной статьи, в которой впервые было обращено серьезное внимание на «визуальную систему общения американских глухих».

Я говорил об этой сложной предыстории бунта и революции, пытаясь распутать клубок борьбы и событий, предшествовавших возмущению, со многими людьми: со студентами университета Галлоде, с такими историками, как Харлан Лейн и Джон Ван Клив, написавшим трехтомную «Энциклопедию Галлоде о глухих людях и глухоте», с такими учеными, как Уильям Стокоу, Урсула Беллуджи, Михаэль Кархмер, Боб Джонсон, Хильда Шлезингер, но все они высказывали зачастую диаметрально противоположные взгляды и оценки[129].

Стокоу проявляет в этом вопросе страстность, но это страстность ученого, причем ученого‑лингвиста, который должен интересоваться человеческой жизнью, человеческими сообществами и культурой не меньше, чем биологическими детерминантами языка. Эта двойственность интересов и подходов побудила Стокоу включить в издание «Словаря» (в 1965 году) приложение, написанное его глухим коллегой Карлом Кронебергом, под названием «Лингвистическое сообщество», первое описание социальных и культурных особенностей глухих людей, пользующихся американским языком жестов. Пэдден считал написание этого «Словаря» вехой в истории глухого сообщества:

 

«Это было уникальное явление – описание «глухого народа» как культурной группы. Это был настоящий разрыв с давней традицией представлять глухих как инвалидов. В каком‑то смысле книга стала официальным и публичным признанием глубинного аспекта жизни глухих – их культуры».

 

Несмотря, правда, на то что в ретроспекции работы Стокоу считают «разорвавшейся бомбой» и «вехой» и можно было бы сказать, что они привели к трансформации наших представлений, в свое время эти труды были попросту проигнорированы. Сам Стокоу, оглядываясь назад, с досадой констатирует[130]:

 

«Публикация в 1960 году [ «Структура языка жестов»] вызвала весьма сдержанную реакцию, ограничившуюся легким любопытством. За исключением декана Детмольда и пары коллег, все остальные грубо критиковали и меня, и саму идею изучения языка жестов. Если дома прием, оказанный первому лингвистическому исследованию языка жестов, был прохладный, то среди деятелей специального профессионального образования – в то время закрытой корпорации, враждебной к языку жестов и невежественной в лингвистике, – он был просто замораживающим».

 

Работа Стокоу произвела весьма слабое впечатление на его коллег‑лингвистов: в 60‑е годы в подавляющем числе работ в этой сфере отсутствуют ссылки на труды Стокоу, в частности, и на язык жестов вообще. Не проявил интереса и Ноам Хомский – самый революционный лингвист того времени, а в 1966 году он пообещал в предисловии к «Картезианской лингвистике» написать книгу о «суррогатах языка, например, о жестовом языке глухих», то есть язык жестов был поставлен на ступень ниже настоящего языка[131]. Когда же в 1970 году Клима и Беллуджи занялись изучением языка жестов, у них возникло впечатление, что они ступили на целину (хотя, быть может, причиной была оригинальность их подхода, оригинальность, которая заставляет любой предмет казаться новым).

Еще больше удивляет безразличие и враждебность, с которой работы Стокоу встретили сами глухие, которые по идее должны были первыми оценить ее важность и ценность. Есть интересные описания былого отношения – и последующего «обращения», – сделанные бывшими коллегами Стокоу и другими людьми, которые либо сами были глухими, либо родились в семьях глухих родителей, теми, для которых язык жестов был родным и первым. Кому, как не людям, владеющим языком жестов, было оценить всю структурную сложность их собственного языка? Но именно глухие ниже всех оценили прозрения Стокоу и стали самыми упорными противниками его идей. Так, Гилберт Истмен, позже ставший драматургом, самым яростным приверженцем Стокоу, рассказывает: «Мои коллеги и я смеялись над безумной затеей Стокоу. Анализировать язык жестов было невозможно».

Причины этого явления сложны и глубоки и, возможно, не имеют параллелей в нашем мире говорящих и слышащих. Дело в том, что мы (99,9 процента из нас) принимаем речь за данность, не испытываем особого интереса к ней, никогда всерьез о речи не задумываемся, и нам абсолютно все равно, анализируют ее или нет. Но совершенно иначе обстоит дело с глухими и языком жестов. Глухие испытывают глубокие и сильные чувства по отношению к своему языку: они склонны всячески хвалить и возносить его в самых нежных выражениях, что и делают со времен Деложа, с 1779 года. Глухие считают язык жестов самой интимной, неотделимой частью своего бытия, они зависят от этого языка, но в то же время боятся, что его могут в любой момент у них отнять, как это произошло на Миланской конференции в 1880 году. Как утверждают Пэдден и Хамфрис, глухие с подозрением относятся к науке слышащих, которая может раздавить знание языка, знание «импрессионистское, глобальное и не поддающееся анализу». Но, как это ни парадоксально, глухие часто разделяют взгляд слышащих на язык жестов как на нечто низкое и достойное порицания. (Урсулу Беллуджи, когда она занялась изучением языка жестов, больше всего удивило, что сами глухие, будучи прирожденными носителями этого языка, очень часто не имели ни малейшего понятия о его грамматике и внутренней структуре и вообще считали его разновидностью пантомимы.)

Но, вероятно, удивляться тут нечему. Есть пословица о том, что рыба в последнюю очередь узнает, что живет в воде. Для людей, говорящих на языке жестов, этот язык является естественной средой обитания, их водой, таким знакомым и естественным, что не нуждается ни в каких объяснениях. Носители языка – и именно они в первую очередь – склонны к наивному реализму и видят свой язык как отражение реальности, а не как некий конструкт. «Самый важный аспект языка скрыт от наших глаз, так как язык прост и до боли знаком», – говорит Витгенштейн. Так, только находящийся вовне наблюдатель может показать прирожденному носителю языка, что его высказывания, какими бы простыми и ясными они тому ни казались, являются на самом деле невероятно сложными, потому что содержат в скрытом виде обширный аппарат настоящего языка, именно это определило отношение глухих к Стокоу. Это отношение превосходно описал Луи Фант:

 

«Как и многие дети глухих родителей, я рос, не сознавая, что язык жестов является истинным языком. Я освободился от этого заблуждения, только когда мне было далеко за тридцать. Просветили меня люди, не бывшие сами носителями языка жестов, – они явились в мир глухих без всяких предвзятых идей и предубеждений, касающихся глухих и их языка. Они посмотрели на язык жестов свежим взглядом».

 

Дальше Фант пишет о том, что, несмотря на то что сам работал в Галлоде, был лично знаком со Стокоу и даже написал букварь языка жестов, отчасти пользуясь анализом Стокоу, он тем не менее возражал против того, что язык жестов является настоящим, истинным языком. Когда в 1967 году Фант уволился из колледжа Галлоде и основал Национальный театр глухих, он и его сподвижники продолжали придерживаться своих прежних взглядов. Представления шли на жестовой транслитерации английского, так как язык жестов считался слишком низким для сцены вариантом вульгаризированного английского. Пару раз сам Фант и кто‑то из его коллег продекламировали со сцены несколько строк на языке жестов. Эта «обмолвка» буквально наэлектризовала зал, что произвело на актеров странное впечатление. «Где‑то в закоулках моего сознания, – пишет Фант, вспоминая о том времени, – росло осознание правоты Билла. Действительно, американский язык жестов и был тем, что мы считали «реальным языком жестов».

Но только в 1970 году, когда Фант познакомился с Клима и Беллуджи, которые буквально засыпали его вопросами о «его» языке, отношение Фанта к языку жестов начало по‑настоящему меняться:

 

«За время нашей беседы мои взгляды разительно переменились. В своей теплой, убедительной манере она [Беллуджи] сумела заставить меня понять, насколько, в сущности, мало я знаю о языке жестов, знакомом мне с раннего детства. Ее похвалы в адрес Билла Стокоу и его работ заставили меня задуматься: не упустил ли я что‑то важное в его статьях».

 

И вот, наконец, несколько недель спустя:

 

«Я стал новообращенным. Я перестал противиться идее о том, что американский язык жестов – это настоящий язык, и погрузился в его изучение, чтобы преподавать его как язык».

 

И тем не менее, невзирая на все разговоры об «обращении», глухие люди всегда интуитивно знали, что язык жестов – это настоящий язык. Но, вероятно, потребовалось научное подтверждение для того, чтобы это знание стало осознанным и явным и создало базис для смелого, новаторского изучения их собственного языка.

Художники, напоминает нам Эзра Паунд, – это антенны народа. И именно художники, деятели искусства, первыми ощутили и возвестили всему миру, что занялась «заря» нового сознания. Итак, первое движение к истокам учения Стокоу было не образовательным, не политическим, не социальным, но художественным. Национальный театр глухих был основан в 1967 году, всего через два года после публикации «Словаря». Но только в 1973 году, через шесть лет, театр принял в репертуар и поставил первую пьесу на языке жестов. До этого все постановки исполнялись на транслитерированном английском, а театр ставил исключительно английские пьесы. Хотя еще в 50‑е и 60‑е годы Джордж Детмольд, декан колледжа Галлоде, написал ряд пьес, в которых побуждал актеров отойти от транслитерированного на знаковый язык английского и перейти на язык жестов[132]. Как только сопротивление было сломлено и укрепилось новое сознание и отношение к языку жестов, в мир хлынул неудержимый поток глухих художников. На языке жестов возникли поэзия, юмористические произведения, песни и танцы. Танец на языке жестов – это уникальное искусство, не переводимое на язык устной речи. Среди глухих родилась (или, если угодно, возродилась) бардовская традиция. Появились глухие барды, ораторы, рассказчики, писатели, передававшие и распространявшие культуру глухих, еще выше поднимая уровень ее осознания среди глухого населения. Национальный театр глухих гастролировал и продолжает гастролировать по всему миру, не только знакомя с искусством и культурой глухих мир говорящих и слышащих людей, но и утверждая в глухих чувство принадлежности к всемирной единой культуре глухих.

Конечно, искусство – это искусство, а культура – это культура, но и они выполняют (скрыто или явно) политическую и образовательную функцию. Фант сам стал поборником и учителем. Его вышедшая в 1972 году книга «Американский язык жестов» стала первым букварем, вполне выдержанным в духе Стокоу. Это был еще один толчок, еще одно побуждение вернуться к использованию языка жестов в образовании. В начале 70‑х годов тенденция к всеобщему обучению глухих устной речи в ущерб языку жестов вновь вернулась после 96 лет безраздельного господства, и была введена (или снова введена) система «тотального общения», то есть общения с использованием как языка жестов, так и устной речи, как это было во многих странах 150 лет тому назад[133]. Все эти нововведения давались не без ожесточенного сопротивления. Шлезингер рассказывала нам, что когда она ратовала за возвращение к языку жестов в образовании, ей стали приходить письма с предостережениями и угрозами, а когда в 1972 году вышла ее книга «Звук и жест», то приняли ее как никуда не годный хлам. Даже теперь этот непримиримый конфликт остается неразрешенным, и хотя в школах для глухих теперь изъясняются жестами, это практически всегда жестовая транслитерация английского, а не настоящий язык жестов. Стокоу с самого начала говорил, что глухие должны быть билингвами и носителями двойной культуры, для этого они должны усвоить как свой национальный разговорный язык, так и собственный язык – язык жестов[134]. Но поскольку язык жестов по‑прежнему не используется в школах и в других учебных заведениях (за исключением религиозных), он, как и 70 лет назад, остается чисто разговорной димотикой. Такая ситуация сложилась даже в университете Галлоде – на самом деле, с 1982 года официальная политика университета заключается в использовании жестовой транслитерации английского языка на занятиях и при сурдопереводе. В частности, это была одна из причин студенческого бунта.

Личное и политическое всегда переплетаются, а здесь ко всему добавился еще и лингвистический аспект. Барбара Канапель приходит к этому выводу, прослеживая влияние Стокоу, влияние нового сознания на себя и на то, как она стала осознавать себя как глухую личность с особой лингвистической идентичностью – «мой язык – это я» – и начала рассматривать язык жестов как центр, вокруг которого строится коллективная идентичность глухих. («Отвергать язык жестов – это значит отвергать личность глухого человека… ибо язык жестов есть личностное творение глухих личностей как группы, это единственная вещь, которая целиком и полностью принадлежит исключительно глухим людям».) Движимая этими рассуждениями, Барбара Канапель в 1972 году создала движение «Гордость глухих», призванное укрепить самосознание глухих.

Чувство уничижения и пренебрежения, пассивность глухих и даже их стыд за свою глухоту – все это было широко распространено вплоть до начала 70‑х; эти чувства пронизывают вышедший в 1970 году роман Джоанны Гринберг «В этом жесте». Потребовался «Словарь Стокоу» и признание языка жестов лингвистами, чтобы началось движение в противоположном направлении, движение к самоидентификации и самоуважению глухих.

Это был решающий, но не единственный фактор возникновения движения глухих в 60‑е годы. Были и другие, не менее мощные, и все они слились, став причиной революции 1988 года. Во время этой революции царило настроение 60‑х, сочувствие к бедным, обездоленным, инвалидам, меньшинствам – это было движение за гражданские права, возрождение политической активности, движение «гордости» и «освобождения». Все это происходило в то время, когда язык жестов, медленно преодолевая ожесточенное сопротивление, получил научное обоснование и признание, а глухие так же медленно начали обретать коллективное самосознание и надежду в борьбе против негативного образа и отношения, которое преследовало их на протяжении целого столетия. Росла тенденция ко всеобщей терпимости в отношении культурных различий, ощущение того, что люди, какими бы разными они ни были, одинаково ценны и равны друг другу. Крепло убеждение, что глухие – это люди, а не скопище отчужденных от мира инвалидов. Это была борьба за отказ от чисто медицинского взгляда на глухоту как на патологию, за восприятие глухих с антропологической, социологической или даже этнической точки зрения[135].

Рука об руку с отказом рассматривать глухоту исключительно как медицинскую, клиническую патологию шло все возрастающее участие глухих в самых разнообразных жанрах искусства – от документального кино и драматургии до сочинения романов, что оказалось весьма плодотворным и творческим. Изменение отношения общества к глухим и их отношения к самим себе отражалось в произведениях искусства и воздействовало на читательскую и зрительскую аудиторию: образы глухих перестали напоминать робкого и страдающего мистера Сингера из книги «Сердце – одинокий охотник» и стали ближе к героине «Детей малого бога». Язык жестов проник на телевидение, в такие программы, как «Улица Сезам», стал факультативным предметом в некоторых общеобразовательных школах. Вся страна словно проснулась и впервые заметила невидимых и неслышимых прежде глухих. Глухие тем временем тоже познавали себя, начали осознавать свою очевидную роль в обществе и дремавшую до поры силу. Глухие люди и те, кто изучал их, обратились к прошлому, чтобы найти (или создать) историю, мифологию и наследие глухих[136].

Таким образом, за двадцать лет, прошедших после публикации статьи Стокоу, новое сознание, новые мотивы, новые силы объединились и пришли в движение, наметилось противостояние глухих и слышащих. Семидесятые годы стали свидетелями организации не только «Гордости глухих», но и «Власти глухих». В среде прежде пассивных глухих появились яркие лидеры. Обогатился и лексикон языка жестов, в нем появились такие слова, как «самоопределение» и «патернализм». Глухие, которые до этого воспринимали самих себя как «инвалидов» и «зависимых» – потому что именно такими их считали слышащие, – начали думать о себе как о сильном и самостоятельном сообществе[137]. Было ясно, что рано или поздно это противостояние выльется в бунт, в политическое требование самоопределения и независимости и окончательного отказа от патернализма.

Упрекая администрацию университета в том, что она «глуха к нуждам глухих», студенты не обвиняли ее во враждебности, но скорее в дурном патернализме, основанном на жалости и снисходительности, а также на упорном убеждении в некомпетентности и нездоровье подопечных. Особые претензии студенты высказывали врачам, работавшим в университете. Студенты считали, что врачи смотрели на глухих просто как на больных, страдающих поражениями уха, а не как на людей, приспособившихся к иной сенсорной модальности. В целом глухие чувствовали, что это оскорбительное добродушие основывалось на шкале ценностей слышащих, которые говорили: «Мы знаем, что для вас лучше. Позвольте уж нам управлять вами». Это касалось всего: выбора языка (пользоваться языком жестов или нет), определения пригодности для обучения или работы. Считалось – после расцвета середины XIX века, – что глухие должны работать машинистками или почтальонами или выполнять любую другую неквалифицированную работу и не мечтать о высшем образовании. Другими словами, глухие очень сильно ощущали грубый диктат, чувствовали, что с ними обращаются как с детьми. По этому поводу Боб Джонсон рассказал мне одну типичную историю:

 

«За те несколько лет, что я проработал в университете, у меня сложилось впечатление, что профессорско‑препода‑вательский состав, как и администрация, относится к студентам как к домашним питомцам. Вот, например, один студент обратился в отдел оказания помощи глухим. Сотрудники этого отдела объявили, что будут учить студентов, как проходить собеседование перед приемом на работу. Студент явился в отдел и написал свое имя в списке. На следующий день ему позвонила женщина из отдела и сказала, что договорилась о собеседовании, нашла переводчика и вызвала такси, которое отвезет студента на собеседование. Студент страшно разозлился, но женщина не могла понять почему. Тогда он объяснил ей: «Я делаю это для того, чтобы научиться самому звонить нужным людям, самому вызывать такси, самому находить переводчика, а не для того, чтобы вы делали это за меня. Как раз этого‑то я и не хочу». В этом суть всей проблемы».

 

Студенты Галлоде оказались вовсе не такими инфантильными, какими их считали (и какими, как многим казалось, они сами себя считают), проявив удивительную компетентность в подготовке и проведении мартовского выступления. Эта компетентность особенно поразила меня, когда я зашел на пункт связи, нервный центр забастовки, оборудованный телетайпными телефонами[138]. Отсюда глухие студенты круглосуточно и мастерски общались с прессой и телевидением: приглашали корреспондентов, давали интервью, сообщали новости, выпускали пресс‑релизы, успешно заручились поддержкой конгресса, кандидатов в президенты и профсоюзных лидеров. Здесь начался сбор средств для кампании «Глухой президент сегодня!» Когда потребовалось, они смогли обратить на себя внимание всего слышащего мира.

К голосу студентов прислушалась даже администрация – после четырех дней, в течение которых на студентов смотрели как на глупых, капризных, не в меру расшалившихся детей, которых следовало просто призвать к порядку, доктор Цинзер была вынуждена взять паузу, переосмыслить свою позицию, посмотреть на вещи в новом свете и, наконец, подать в отставку. Она объявила о ней в трогательных и, по‑видимому, искренних выражениях, сказав, что ни она, ни совет не предполагали, каким сильным окажется накал страстей и самоотверженность протестующих, и не предвидели, что это выступление возглавит широкое движение за права глухих по всей стране. «Я ответила на это небывалое общественное движение глухих», – сказала она, подписывая заявление об отставке в ночь на 11 марта, и отметила, что рассматривает событие как «особый момент нашего времени», уникальный момент подъема движения за гражданские права глухих.

 

Пятница, 11 марта. Настроение в кампусе разительно переменилось. Сражение выиграно. Царит всеобщее ликование. Но решающие битвы еще впереди. Плакаты с четырьмя требованиями заменились новыми, с 3 1/2 требованиями, так как отставка Цинзер – это только первый шаг к удовлетворению первого требования: немедленного избрания глухого президента. Но студенты успокоились, напряжение и гнев четверга улеглись, когда миновала опасность безнадежного унизительного поражения. Глухие проявляют великодушие, вызванное, как мне думается, словами, с которыми Цинзер подала в отставку, пожеланием всего наилучшего «уникальному общественному движению», частью которого она считает и себя.

Помощь и поддержка прибывают отовсюду. Приехали 300 студентов Национального технического института для глухих в Рочестере, штат Нью‑Йорк, уставшие после пятнадцатичасовой поездки в автобусах. Все школы для глухих в стране закрыты в знак солидарности с бастующими студентами Галлоде. Глухие приезжают из всех штатов. Судя по значкам, здесь люди из Айовы и Алабамы, из Канады, из Южной Америки, из Европы и даже Новой Зеландии. В течение 48 часов события в университете Галлоде занимали первые полосы общенациональных газет. Гудят все машины, проезжающие мимо кампуса, а на улице к моменту начала марша к Капитолию собралась большая толпа сочувствующих. Но несмотря на все эти гудки, речи, знамена и пикеты, в кампусе царит спокойствие, основанное на чувстве собственного достоинства.

Полдень. Собрались почти две с половиной тысячи человек. Тысяча из них – студенты университета, остальные – сочувствующие. Мы начинаем медленно двигаться к Капитолию. Чувство спокойствия усиливается, что сильно меня удивляет. Это не физическое спокойствие, нет, вокруг стоит неумолчный шум, не говоря уже о резких выкриках глухих, – и я начинаю думать, что это спокойствие моральной драмы. Чувство творимой на твоих глазах истории порождает это величавое спокойствие.

Мы идем медленно, потому что в марше участвуют дети и женщины с младенцами на руках. Среди нас есть люди с физическими недостатками (слепоглухонемые, люди на костылях). Мы идем медленно, со смешанным чувством решимости и праздника в душе. Мы подошли к Капитолию, и здесь в ярких лучах мартовского солнца, которое светит нам уже целую неделю, разворачиваем плакаты и транспаранты. На одном из них надпись «У нас все еще есть мечта». Из отдельных букв составлен лозунг, который несут четырнадцать человек: «Help us congress» (Помоги нам, конгресс).

Мы сбились в тесную группу, но нет ощущения толпы, ибо здесь царит дух товарищества. Еще до того, как начались выступления ораторов, я почувствовал, как кто‑то меня обнял. Сначала я подумал, что это какой‑то знакомый, но нет, это оказался какой‑то студент из Алабамы. Он обнимает меня, хлопает по плечам и улыбается, как товарищу. Да, мы незнакомы, но в этот особый момент мы с ним товарищи.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-06-21 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: