Глава двадцать четвертая 7 глава




– А химия? – начал опять профессор Петров, и голос его был полон жёлчи. – Что сталось с нею? Мы даже не знаем, что такое вода, так как и наше Н2O разочаровало нас. Вода – больше, чем это. Что такое телефон? Никто в мире теперь не знает, что это. Основа его работы зиждилась на том, что он сделан из металла. Но один дурак сделал его из дерева – телефон так же работал. Согласно нашей теории, деревянный телефон не мог, не смел работать, но он работал – и с тех пор я уже не знаю, что же такое мой телефон. Я им пользуюсь, я плачу за него, но он – таинственный незнакомец на моем столе. Он мне сделал вызов, и я не постиг его тайны. Я могу его сделать, но я не могу его понять. Я с каждым новым научным открытием превращаюсь всё более в изумленного невежду и не могу к этому привыкнуть. Эти открытия разрушают, казалось бы, вечные, испытанные законы науки. Свод законов науки разрушен. Мир превращается в хаос. Люди превращаются в дикарей. Они, конечно, умеют делать свои отравленные стрелы – я подразумеваю машины войны – и надеются, что этим всё спасено. Мозг человека в будущем сузится, он уже сужен, и человек начнет истреблять тех. кто попробует обратить его внимание на это обстоятельство, потому что больной боится доказательств своей болезни! – и снова профессор Петров поник головой.

Через минуту он начал снова.

– Перейдем к моральной стороне вопроса. Имею ли я право преподавать физику в университетах, если мне очевидно, что я не понимаю ее явлений, не могу их толком объяснить, могу их только описывать, если физика для меня уже не является сводом точных знаний, за какой я должен ее выдавать. Конечно, в ней остаются еще кое‑какие надежные гипотезы, но и они могут завтра оказаться ложными. В чем мой долг? Имеем ли мы право сознательно обманывать наших детей в университетах, изображая им мир в том виде, в каком он вообще не существует?

Все эти речи удивили мистера Райнда до чрезвычайности.

– Профессор, – начал он учтиво, – позвольте вам заметить, что существует, помимо умозрительной, и практическая сторона жизни. Разве невозможно было бы для вас предоставить последнее слово практике? Действительная, материальная жизнь показывает, что те законы наук, в которых вы обманулись, всё равно могут быть прилагаемы к жизни практической – и они действуют. Они делают жизнь богаче, удобнее, легче. Я не понимаю поэтому вашего глубокого огорчения. Мы имеем воду; при нуле градусов она всегда превращается в лед, не может не превратиться, так же, как не может и не закипеть при надлежащей температуре. Значит, сомнение в точности законов природы существует – фактически – в вашем мозгу. Оно ни в чем не нарушает работы этих законов для человечества, которое спокойно продолжает ими пользоваться для своих выгод. Значит, катастрофы нет. Вы учите студентов полезным практическим знаниям. Человечество вам благодарно. Так отчего же вы так безмерно огорчены?

– Сэр, – отвечал профессор Петров, – я огорчаюсь безмерно потому, что мои сомнения означают конец нашей цивилизации. Всё, что нас беспокоит сейчас: войны, экономические неурядицы, неустойчивый, неспокойный дух народов, – все это логические и уже видимые следствия того, что я думаю, это – плоды моих сомнений в устойчивости тех истин, на которых построена нынешняя цивилизация и общество. Во мне – интеллектуальный микроб, и он растет, он размножается, заражает другие умы и – в конечном итоге – разрушает, приводит старую цивилизацию в хаос. Она гибнет. Это уже случалось в истории человечества. Это, сэр, огромное несчастье. При виде его приближения невозможно сохранять спокойствие духа. Сэр, считайте всё, что вы называете цивилизацией, уже погибшим. Знание создает. Сомнение разрушает. И это и есть факт более непреложный, чем тот, на который вы изволили ссылаться. Знайте, вода может и не закипеть, если произойдет кое‑что с плотностью воздуха.

– Но, сэр, – начал мистер Райнд очень осторожно, – зная, какое несчастье человечеству несут ваши сомнения… не могли бы вы… просто воздержаться от их высказывания… Тем временем, мир оставался бы в прежнем виде, люди, не зная ваших идей, продолжали бы жить спокойно.

– Сэр, – отвечал профессор Петров горько, – правда имеет такое главное свойство: она делается известной. Она имеет свойство выходить наружу при всяких обстоятельствах, как бы искусно ее ни прятали. Смотрите! – и он показал куда‑то рукою, – вон там родилась идея, идея истины. Она родилась и уже живет сама по себе, независимо от того, что и как с нею хотели бы делать люди. Разве внутри вас самих нет таких истин, которые вам мешают жить с комфортом, которых вы не хотите знать, не хотите видеть – и всё же они живы в вас, и вам их не уничтожить. Поэтому достойнее всего для человека – быть мужественным и смотреть в лицо истине. Возможно, человек и рожден для одного этого.

Мистер Райнд не знал, что сказать. Он искал поддержки, – Что бы вы возразили на это? обратился он к профессору Волошину. Тот поднял на него свои сияющие глаза:

– Я – философ. Метафизик. Наша область – духовные ценности и построения. У нас нет кризиса. Мы ничего не потеряли.

– Сэр, – продолжал мистер Райнд, – хозяйка дома мне сказала, что вы уже двадцать лет работаете над книгой о бессмертии души и всеобщем воскресении. Могу я вас спросить, в какой мере задевают всё же и вашу область сомнения вашего коллеги?

– Ни в какой, – отвечал профессор Волошин. – Банкротство наук о внешнем мире не касается области веры, царства духа. Мир – лишь видоизменяющаяся его оболочка. Духовный мир – всё тот же. Мы не знаем катастроф.

– Но где ж очевидность? Есть ли чему‑либо в мире внешняя, материальная, убедительная очевидность?

– Нет, – спокойно ответил метафизик. – Ее нет.

Мистер Райнд перевел свой вопрошающий взор на профессора Петрова.

– Очевидность? – горестно воскликнул тот, – Об очевидностях вы лучше спросите вот нашего коллегу. Профессор Кременец специалист по очевидности.

– О, – начал профессор Кременец в тоне легкого светского разговора, – если хотите…

Мистер Райнд не только хотел, он настаивал. Он жаждал услышать что‑нибудь положительное, как‑то утешиться после подобного разговора.

Профессор Кременец обладал безукоризненными светскими манерами. Он умел приятно закончить всякую беседу и всякую встречу. Он видел, что на его долю выпало как‑то развлечь и успокоить мистера Райнда.

– Разрешите тогда вам рассказать… Я бежал из России в 1921 году. Конечно, не имея ни гроша в кармане. К тому же и мои научные знания имеют редкое применение. Я – специалист по санскриту. Я решил отправиться в Париж, чтобы там устроиться при университете. Но по дороге нужно было как‑то добывать пропитание. В молодости я изучал санскрит и жил в Индии. Там один из моих молодых друзей – йог – научил меня кое‑чему, так, ради шутки. Я и зарабатывал по дороге одним из заимствованных у него приемов. Придя в деревню (я предпочитал практиковать по деревням), я направлялся на площадь, где побольше народа. Там расстилаю обрывок ковра, сажусь и звоню в колокольчик. Собирается толпа поглазеть. Я беру чашку и одно семечко, не знаю, какое оно было, я – не ботаник. Семечко предлагаю всем в толпе посмотреть, потрогать, понюхать. Потом кладу его в чашку и начинаю петь таинственно, вполголоса что‑нибудь по‑санскритски. Тут же делаю различные жесты над чашкой. И вот семечко начинает прорастать. Поднимается стебель, появляются почки, из них – листья. Я пою быстрей, стебель поднимается выше, достигает полусажени. Появляется бутон, он растет, разбухает. Я вдруг вскрикиваю – и вот перед глазами моей публики расцветает роскошный цветок. Он прекрасен и душист. Он тихо раскачивается на стебле. Но я пою уже тише, и он увядает, закрывается, уходит в стебель. Свертываются и листья, скручивается в узелки уже сухой стебель. Через мгновение нет и его, и только на дне чашки – одно прежнее семечко. Всё представление занимает около двадцати минут. Оно кормило меня всю дорогу до Парижа.

– Но… – не понял мистер Райнд, – при чем же здесь «очевидность», о которой говорил ваш коллега?

Профессор Кременец посмотрел на него своими очень круглыми, выпуклыми глазами, и в них замерцало нечто вроде скрытой насмешки.

– Сэр, – пояснил он, – хотя для зрителей были очевидны и стебель, и листья, и цветок – они ведь мне платили именно за то, что их видели, – в чашке никогда не было ничего другого, кроме сухого семечка.

Мистер Райнд почувствовал себя усталым, почти нездоровым от всего этого разговора. И всё же профессор Кременец был чем‑то ближе ему, понятнее, чем те двое других.

– Могу я спросить, – начал он, поднимаясь с места, – к какой области философии вы принадлежите?

– Я – циник, – ответил профессор Кременец скромно и с большим достоинством.

Тут мисс Кларк влетела в комнату.

– Это здесь сидят русские? – защебетала она. – Я знаю, что русские страшно любят разговаривать. Я читала Достоевского, знаете, эту его детективную книгу о наказаниях. Рассказывайте, рассказывайте, я послушаю. Только что‑нибудь интересное.

– Мы только что закончили рассказывать, – галантно поклонился профессор Кременец.

Она весело обернулась к нему, но вдруг, увидя, во что и как он одет, быстро взяла мистера Райнда под руку и почти бегом покинула комнату.

Но и в большой гостиной разговор был довольно странным. Зная, что мистер Кларк в прошлом деловой человек с хорошей репутацией, заинтересован в индустриальных нуждах Маньчжурии и, возможно, подумывает начать коммерческое дело, хозяева пригласили на вечер китайского джентльмена, знатока теории и практики торговли в Китае. Этот мистер Ся, только что потерявший все свои магазины, склады и заводы, просто‑напросто отнятые у него японцами, мог, конечно, послужить источником хорошей информации относительно рынков Маньчжурии. Мистер Кларк тут же стал задавать ему прямые деловые вопросы. Он не знал, конечно, что подобное поведение расценивается в Китае как совершенно бестактное: прямой деловой вопрос может задаваться прислуге, но никак не собеседнику, встреченному в многочисленном обществе впервые, если этого собеседника уважают. К тому же, мистер Кларк ничего не знал о финале коммерческих дел мистера Ся.

– Мой достопочтенный господин, – начал мистер Ся свой ответ на вопрос мистера Кларка о том, каков был процент прибыли на рынке с капитала мистера Ся, вложенного в торговлю зерном в Маньчжурии, – прежде чем сообщить о прибылях на достопочтенные капиталы в нашем краю, я смиренно попрошу вас обратить ваше высокое внимание на мои скромные слова. Как гражданин этого города, я чрезвычайно польщен тем, что вы снизошли до того, чтобы спросить меня о чем бы то ни было. Я вижу, вы ищете знаний. Знание – великая сила, особенно для вновь прибывших в далекую страну. Главное знание здесь, в Маньчжурии: много разнородных и сложных интересов сталкиваются именно на местном рынке зерна. – Он замолчал и сладко прищурил и без того узкие щелки, служившие ему глазками.

Тут к ним подошел слуга с угощением. Мистер Ся принялся ухаживать за мистером Кларком, с учтивыми поклонами предлагая ему лучшее, что было на подносе. Он сладко вздыхал. Он улыбался. Он весь сиял. Но его круглое бронзовое лоснящееся лицо и напомаженные блестящие волосы, даже шелк его темного халата, всё, несмотря на слова, на улыбки, на поклоны – всё выражало неприязнь к иностранцу.

Угостившись, мистер Кларк повторил тот же вопрос; он настаивал на ответе.

– Мой многоуважаемый, достопочтенный господин, я чрезмерно осчастливлен тем, что вы желаете продолжать нашу дружескую беседу на хорошо известную, дружескую тему. Но меня огорчает одна из наших пословиц: «Правдивое слово не может быть приятным, приятное слово не может быть правдивым». Я польщен, что именно мне выпала честь представить эту древнюю пословицу вашему столь почтенному вниманию. – Тут он остановился и вдруг спросил кратко, совсем другим тоном: – Вы хотите открыть дело в Маньчжурии?

Мистер Кларк вздрогнул от неожиданности.

– Прежде чем ответить, я должен обратить ваше внимание на то, что я еще ничего толком не узнал от вас о состоянии местного рынка. Вы мне так мало сказали.

– «Сказал»? – с ужасом воскликнул мистер Ся. – Разве я «сказал» что‑либо? Благоразумные люди никогда не говорят о текущих делах. Прошу вашего снисхождения и приношу мои смиренные извинения, но я не помню, чтоб я «сказал». В моих намерениях не было что‑либо «сказать» о текущих делах местного рынка. Это могло лишь послышаться…

Мистеру Кларку надоело всё это. – Послушайте, – перебил он. – один вопрос: советуете ли вы вкладывать капитал в маньчжурский рынок?

– Я? Советовать? – мистер Ся даже пошатнулся, как бы от удара. – Да сохранят меня боги от такого самомнения, давать советы людям неизмерно мудрее и почтеннее меня самого. Вы сказали это, конечно, в шутку, мой достопочтенный господин. Я очень несчастен, если я произвожу впечатление человека, который дает советы. Но есть еще одна китайская пословица, которая на практике неизменно оказывается верной – вот уже тысячелетия! – на нашей земле: «Хочешь жить спокойно, не делай ничего».

– Но вы не можете говорить это серьезно. Разве можно жить, прилагая эту пословицу к жизни?

– О, есть еще одна пословица, тоже очень старая: «Если есть сухопутная дорога – не езди по воде», – и мистер Ся, вздохнув, совершенно закрыл глаза и крепко сжал губы, как бы давая знать собеседнику, что разговор окончен, и у него уже не осталось больше пословиц.

 

Глава четырнадцатая

 

И Лида тоже бывала в обществе, но в своем кругу, среди русских эмигрантов. Эти люди не изменили своих социальных привычек, то есть всякий, кто имел если не дом, то комнату или только угол, принимал гостей, во всякое время, когда бы кому ни вздумалось к нему зайти. При появлении гостя, хотя бы и совершенно не ко времени, русская дама сейчас же прекращала стирку, отставляла в сторону ведро с помоями, метлу или утюг, и превращалась в любезную хозяйку. Она улыбалась той самой приветливой улыбкой, как когда‑то в столице, в своей гостиной, и начинала готовить чай. Качество и количество угощения менялось в зависимости от материального положения, вернее, от степени бедности в доме, но манеры и разговор были прежнего высокого столичного тона, не снижаясь с привычного уровня. Говорили о музыке, литературе, политике, о светлом, хотя и отдаленном, будущем человечества, и, конечно, о детях, там, где они имелись. Дети вызывали большое беспокойство: они переставали походить на родителей. У них уже не было большой устойчивости принципов и, главное, разнообразия духовных интересов. Они вырастали на чужбине, питались хлебом других народов. Они приспособлялись. Инстинкт самосохранения толкал их на легчайшие пути, отсюда – понижение культурного уровня во имя практического подхода к жизни. Они хотели ассимиляции. В Китае они стремились подражать приезжим или живущим американцам и европейцам. Они постепенно отходили, отдалялись от родителей. Изучая успешно и старательно иностранные языки, как важное средство для борьбы за существование, они становились небрежны к своему родному, и постепенно теряли к нему чутье. Но всё еще то здесь, то там появлялся молодой русский талант, – поэт, музыкант, певец, ученый, изобретатель – и это на время успокаивало старое поколение: преемственность русской культуры, ее поступательное движение продолжалось. Русская интеллигенция еще дышала.

Всякий талант встречался с восторгом. Им гордились. Сейчас же пускался в ход подписной лист: на покупку книг для таланта, на аренду пианино или скрипки, на плату за учение, на билет за границу. И эти жертвы не были напрасными: немало гуляет по свету талантов харбинского происхождения.

Лида посещала преимущественно русские культурные круги в Харбине и внимательно вслушивалась в разговоры;

– Современная художественная литература! – с негодованием говорила хозяйка, отходя от корыта, где она крахмалила шторы, – я читаю на пяти языках… я нахожу, что искусство писать погибает. Роман умер с Толстым – погиб под поездом с Анной Карениной, а рассказ умер от чахотки вместе с Чеховым. Жизнь дает такой материал – чего ярче! чего сложнее! – перед нами столько новых явлений, задач, идей, – а литература преподносит одно, какой‑то пансексуализм, от которого откровенно несет запахом лекарств и сумасшедшего дома. Язык? Посчитайте, много ли филологов, настоящих ученых филологов в мире, много ли пишут новых грамматик, работ по художественному языку и стилю? Вы не найдете ни одной в рядовом книжном магазине, но вы там найдете всё и по всем отраслям извращения, убийств и порока. Конечно, здоровый взрослый человек не станет этого читать. Но как уберечь детей? Они входят в жизнь с мыслью, что она, жизнь – или полиция, или дом сумасшедших, или тюрьма, и они ведут себя соответственно. Да, была литература когда‑то и пророчицей, и руководительницей человека, и его другом, но теперь она – преступница в мире искусств…

Разговор о детях живо подхватывался присутствующими.

Я просто не понимаю, как мы допустили наших детей до такой атии мысли. Как случилось, что мы, родители, потеряли авторитет? Даже животные лучше воспитывают и подготовляют к жизни своих детенышей. Бедное человеческое дитя! Его сначала учитель терзает в школе, чтоб он запомнил заповеди, например, «не убий», и что «люди братья», и что «честность – лучший путь в жизни». Но едва он окончил школу – его посылают на войну… Что может устоять против этого? Какая вера в человека? Не мудрено, что если он уцелевает, то делается и Хамом, смеющимся над отцом, и Каином, убивающим брата…

Лиду, конечно, более интересовало не общество старших, а круг ее сверстников и сверстниц. Ее первое выступление состоялось на рождественском вечере для детей. Главной темой избрали процесс перехода идеи из области одного искусства в другое.

Местная красавица, готовившаяся к сцене, прочитала стихи: «Был у Христа-младенца сад».

Затем на сцену внесли классную доску. С мелом в руках, учитель гимназии анализировал конструкцию этого стиха, его размер и рифму. Затем вышла Лида и спела «Был у Христа-младенца сад». После нее скрипка и пианино сыграли то же, переложенное на музыку Чайковским. Затем «симфонический оркестр русской молодежи» сыграл ту же музыку Чайковского, но аранжированную Аренским для оркестра. Затем вышел местный критик и, как подобает критику, разбранил всех, давая понять, что он сам сделал бы всё гораздо лучше. В заключение местным художником была поставлена живая картина на слова: «И много роз взрастил Он в нём». Роз на сцене было не так уж много, они были бумажные, старые, оставшиеся от других живых картин, от других садов. Но прекрасно было дитя – Христос – маленький мальчик в светлом балахончике. Он стоял посреди сцены, испуганный, и сквозь набегающие слезы страха перед людьми жалостно, покорно и кротко улыбался. Этой улыбкой закончилось представление. Несомненно, что все присутствовавшие дети раз и навсегда, на всю жизнь, запомнили, что «был у Христа-младенца сад, и много роз взрастил Он в нём».

После мальчика самый большой успех выпал на долю Лиды. Аккомпанировавший ей Сергей Орлов, готовивший себя в композиторы, слегка завидовал Лиде. Он ей объяснил, что высшее и самое ценное искусство – это создавать, например, быть композитором, а не исполнять уже готовое, как это делают певцы и актеры.

Лида внутренне заволновалась: что же я? могу ли я создавать музыку? Или же я только пою – второй сорт искусства, как он мне только что сказал. Я проверю, я хочу попробовать… в уме.

Накинув пальто, она вышла на балкон. Закрыла глаза и стояла так неподвижно, стараясь глубже уйти в себя, под холодным небом, высоким и тёмным, под таинственным мерцанием звезд. Она искала в себе, стараясь найти там музыку. Но ей мешали долетавшие до нее внешние звуки. Они рассеивали, разбивали то, что она хотела вызвать изнутри и услышать. Неясные голоса и смех доносились сквозь стены из клуба; под балконом, нависшим над улицей, кто‑то прошел быстрым шагом; где‑то засмеялись двое, тихо и радостно; где‑то совсем близко вдруг зазвенел женский голос: «О, Боже, как я люблю жизнь!»

И вдруг, неожиданно, Лида услышала музыку. Она волной поднялась и затопила весь мир. Это был мощный подъем, Лида зашаталась, едва устояв на ногах.

– Боже! Это моя музыка? Моя?

Но – увы! – она скоро узнала ее: музыка стала приобретать форму, свою фразу, и оказалась музыкой из «Лоэнгрина».

– Нет, – подумала Лида, – я, вероятно, не могу… я только могу услышать иначе, по‑своему… Но не буду огорчаться… – Она посмотрела на небо. – Это было только одним из моих «небесных странствований». И вдруг опять она почувствовала, что слышит музыку – не очень громкую, печальную и нежную. Да, она ее слышала явственно, совершенно отчетливо. Лида подняла лицо к небу и слушала, полная необыкновенного счастья. Но открылась дверь.

– Ты здесь, Лида? – спросила Глафира. – Мы потеряли тебя. Пора домой. Мушка уже засыпает.

Домой возвращались, конечно, пешком. Сергей Орлов шел с Лидой, провожая ее.

– Искусство требует принесения в жертву всего остального, всей жизни, – говорил он.

Глафира, заявлявшая всегда, что не имеет никакого отношения к искусству, что будет просто домашней хозяйкой, и что даже теперь, в молодости, она может читать книгу, слушать музыку, вообще наслаждаться искусством лишь тогда, когда подметен пол, вымыта посуда, словом, закончена вся домашняя работа, иначе мысли о беспорядке не дают ей покоя, – Глафира, смеясь, спросила:

– Расскажите же нам, Сережа, как далеко вы зашли в аскетизме и в приношении жертв для музыки.

– Я могу жить три дня без пищи, – совершенно серьезно начал он, – я могу жить сутки без воды…

На это Глафира опять рассмеялась.

– Однако, как это сокращает расходы. А как долго вы можете жить без музыки?

– Без музыки? – Он даже остановился. – Ни одного дня…

На углу неподвижно стоял человек, глядя на звездное небо.

Они узнали поэта.

– Игорь! – воскликнула Глафира. – Что вы так смотрите в небо? Потеряли там что‑нибудь?

– Нет, нашел, – отвечал поэт, – Посмотрите туда, – и он показал по направлению созвездия Большой Медведицы. – Вот на той далекой одинокой звезде живет бог китайских поэтов, мистер Wen Ch‘ang. Он, между прочим, бессмертен. Обычно он одет в длинный синий халат. Он ходит медленно, он презирает всё, что делается наспех. Если он устает ходить, то ездит на своей лошади. У него белая лошадь. У него также двое слуг; имя первого «Глух, как Небо», второго «Нем, как Земля»… он хотел таких, чтобы они не могли выдать секретов, как творится поэзия, недостойным людям, ради выгоды…

– Боже, какие подробности! – смеялась Глафира.

– Но в этом глубокий смысл! И как это красиво! – восхищалась Лида. – Откуда вы узнали это?

– У меня есть друг, – объяснил Игорь, – он китаец, поэт и философ. Мы делимся нашими знаниями…

– А кто живет там, в созвездии Малой Медведицы, – интересовалась Лида.

– Там? Там живет Мистер Старый – Человек – Южного Измерения.

– Как он выглядит?

– У него очень высокий лоб, длинная и узкая белая борода. Это – бог долгой жизни. У него есть особая книга, куда он вносит запись о каждом рождении и сейчас же придумывает и обозначает, как долго родившемуся полагается жить. Своим записям он ведет строгий учёт.

– Но неужели нельзя изменить срок, как‑нибудь?

– Никогда! – отвечал Игорь строго. – Старый господин любит порядок и покой. К тому же, он несколько ленив: он никогда не переделывает наново своей работы.

– Пойдемте! Иначе мы замерзнем здесь на углу! – протестовала Глафира. Но, взглянув на поэта в его легком старом пальто, она участливо добавила:

– Жизнь тяжела для поэтов в наше время.

– Жизнь была всегда тяжела для всех поэтов, у всех народов и во все времена, – отвечал он, – Наше время для поэта ничем не хуже и не лучше, чем все другие.

 

Глава пятнадцатая

 

– Мистер Райнд, вы любите искусства? – как‑то раз спросила Даша.

– Искусства? Какие искусства?

– Искусства вообще. Изящные искусства.

– Если в небольшой дозе, ничего не имею против.

– Так пойдемте со мной в Клуб Трудящихся. Вы познакомитесь там с искусством пролетариата.

– Это нечто новое? Еще невиданное и неслыханное?

– Нет, этого нельзя сказать. Но наше искусство во многом отлично от буржуазного. Мы отбрасываем всё, что не отвечает нашим идеям и нашему социальному заказу. У нас искусство должно служить моменту, быть выражением нашей жизни и нашего строительства. Должно объяснять и учить. Мы не поощряем индивидуалистических…

– Постойте, постойте, товарищ Даша! – смеясь, взмолился мистер Райнд. – Пойти посмотреть я согласен, но слушать ваши лекции отказываюсь.

– Что ж, я могу замолчать. Я только хотела сказать, что задача нашего искусства – радовать и поддерживать тех, кто строит новую жизнь. Впрочем, я мало изучала этот вопрос. Я могу ошибаться, – призналась Даша. – Но я очень люблю стихи и пение.

– Согласен, ведите меня в клуб, – смеялся мистер Райнд. – Пусть и меня согреет пролетарское искусство, если я поддаюсь согреванию.

На следующий день, вечером, они отправились в клуб местной коммунистической организации, хоть она и не называлась так открыто. Даша пояснила, что, в виду давления со стороны японцев, некоторое время будут даваться программы исключительно артистические, без речей и без обсуждения текущих вопросов экономической и политической жизни. Полиция в то время присутствовала на всех собраниях клуба. Задача состояла в том, чтоб избегать столкновений с полицией.

Клуб помещался в конце города. Это было деревянное театральное здание, какие часто встречаются в небольших русских городах. Мистер Райнд и Даша сидели в шестом ряду. Народу было много, и народ этот был живой, говорливый. То, что публика была рабочая, пролетарская – не подлежало сомнению. Где еще можно было увидеть эти сутулые плечи, согнутые спины, эту тяжелую походку, такие глубокие морщины и такие грубые руки? Не только они сами принадлежали к классу трудящихся, но были детьми многих поколений тоже тяжко трудившихся людей. Здесь они были в своей среде и держались свободно, непринужденно: кто хотел кашлять – кашлял, кто хотел чихать или плюнуть, делал это без извинений перед соседом. И в разговоре их друг с другом не замечалось сдержанности: здороваясь, кричали приветствия прямо в лицо, поддразнивали друг друга, подсмеивались, подмигивали, подталкивали локтем в бок. На мистера Райнда удивленно подолгу глазели, рассматривая в нем всякую подробность манер и одежды. Удивлялись. То, что он иностранец, видно было по его костюму. Обменивались мнениями на его счет вслух, не стесняясь. Он, в общем, им нравился. Были довольны и даже как бы благодарны за то, что он удостоил их своим присутствием.

Все они, без исключения, были очень бедно одеты. Даже товарищ Даша, в своем берете и белой коленкоровой блузке, выделялась нарядом. Ни женщины, ни девушки не были красивы. Ни в ком не было ни городского изящества, ни деревенской свежести, это был фабрично‑заводской пролетариат.

Казалось, между собою все в зале были хорошо знакомы, они держались, как близкие родственники. И, действительно, в них было нечто общее, роднящее их как по внешнему виду, так и по какой‑то внутренней сущности.

Мистер Райнд чувствовал себя совершенно чужим. Ему было неприятно; он держался настороже, избегая всматриваться, но стараясь вслушиваться и надеясь, что скоро можно будет уйти.

Даша объявила, что очень знаменитая молодая балерина приехала из Москвы и будет сегодня, здесь, танцевать.

– Вы увидите «мировой» балет, – сказала она гордо.

Но когда балерина появилась на сцене, мистер Райнд не поверил своим глазам. Он представлял себе балет только в американском, скорее, в холливудском обрамлении. На сцену же клуба вышла одна некрасивая девочка, с круглым, несколько плоским лицом. Глаза ее были узки, скулы довольно широки. Она смущенно, по‑детски улыбалась большим бледным ртом. На ней были черные трусики и шерстяной пуловер. На голых ногах, правда, были прекрасные балетные туфли. Коротко подстриженные волосы были подтянуты, как у Даши, круглым дешевым гребешком. «Мировая» Саша Воробьева выглядела безобразным утенком.

Но ее встретили по‑царски: самые громкие, самые воодушевленные крики и аплодисменты, на какие способна была аудитория, встретили ее появление. Все встали и, стоя, аплодировали и кричали. У пожилых женщин слезы стояли в глазах, и одна из них, не сдержав своих чувств, толкнула мистера Райнда локтем в бок, прокричав ему в ухо:

– Наша девочка! С родины приехала! С Москвы!

Саша Воробьева стояла спокойно, изредка кланяясь. Она пристально всматривалась в публику, как бы изучая ее, как бы впитывая в себя что‑то из зрительного зала. Поза ее была неизящна. Она держалась сутуло, засунув руки в карманы пуловера. Карманы были не по бокам, а как‑то спереди, и вся балерина казалась собранной в комок. Но вот в оркестре раздалось несколько аккордов, публику приглашали к вниманию.

При первом звуке Саша встала на пуанты и каким‑то лебединым движением, подняв шею, сдернула свой пуловер и бросила его высоко, за сцену таким жестом, который сразу отделил ее от всех этих людей и этого зала и сделал ее похожей на летящую птицу. В тугой белой кофточке, без рукавов она остановилась посреди сцены и казалась теперь высокой, гибкой и стройной. Она состояла из немногих, но бесконечно грациозных линий. Мистер Райнд никогда прежде не слыхал этой музыки и не знал, что это за танец. Он видел, как Саша оставила землю, вопреки всем законам материи и притяжения и, казалось, танцевала в воздухе, не прикасаясь ни к чему. Ее поднятые вверх руки вдруг разламывались в неожиданные углы и линии и затем опять выпрямлялись, как крылья. Саша пролетала перед глазами, как легкая птица, и лицо у нее было совсем другое, тоже еще невиданное мистером Райндом. Наконец, она остановилась в позе триумфа с высоко поднятой правой рукой.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: