Штрих к Эразму Роттердамскому




Тревожит строчка, как набат:
«Не ведай страха, Яков Батт!».
Ужели старческий маразм
Надиктовал ее, Эразм?
«Умерший славно будет жить» -
Ну как сие предположить?
Ведь за оконченным житьем
Мы примитивно изгнием.
Идет по свету страшный мор.
Вот друг твой умер, Томас Мор.
И вдруг какой-то Яков Батт
Не попадет ни в рай, ни в ад?
Да кто он, собственно, такой,
Чтоб не пойти на упокой?
И где же заповедь твоя:
«Как будто с Мором умер я»?
Ты, значит, друга так любя,
Смерть допускаешь для себя?
Зачем же Батту словом «верь»
Морочишь голову теперь?
Эразм, сказал ты невпопад:
«Не ведай страха, Яков Батт!».
Иль на закате бытия
Ты знал, чего не знаю я?

Песни

Мы прежде песни распевали,
Когда просила их душа,
И много сделать успевали,
И жить, и чувствовать спеша.
Не слышно стало нынче песен,
Желанья жить азарт остыл,
И стал уже не интересен
К работе творческой посыл.
Ни восхищенья, ни страданья,
Ни возбуждения кровей.
Мы слепо ищем оправданья,
Причин инертности своей.
Мы, как в костре погасший хворост,
Покрытый серою золой.
Мы заключаем: это возраст
Отнял напор у нас былой.
Но видим: рядом, увлечённый
Идеей осчастливить свет,
Столетний трудится учёный,
Как он работал в двадцать лет.
Есть лень души, на сердце плесень
Торит для нас дорогу в ад.
И что не слышно наших песен,
Не возраст вовсе виноват.

Кобыла

На талой дороге, где грязь по колено,
Гнедая кобыла моя околела.
Была кобылёнка не очень стара,
Но, видно, ей Небо сказало: «Пора!»
Вокруг мужики заходили кругами,
Отборною бранью меня изругали,
Что, видимо, совесть моя подгуляла
И лютая жадность меня обуяла,
Что я, как заметно, весьма безголов,
Что воз не под силу и паре волов.
Прости, Христа ради, кобыла гнедая,
Тебе не хотел бы доставить вреда я,
Но так получилось, что волей Творца
Виновником стал я кобылы конца.
Но ты же видала, что сам я, как лошадь
Придавлен к земле непосильною ношей,
Что сам я, уже полумёртвый почти,
Последние жилы тяну и кишки.
По сути, мы оба — простые коняги,
Пусть пот прошибает, пусть слёзы из глаз,
Не скажет никто: «Отдохните, бедняги,
Мы ныне хотим потрудиться за вас».
Да, разве одни мы с тобой, кобылёнка,
Кто так же придавлен и кто без овса,
У коих отняли возможность полёта,
Кастрировав волю взлететь в небеса?

Кузька

В века, когда тучи сгущались над Русью,
Когда опускалась над Родиной тьма,
Всегда уповали мы только на Кузьку,
Надеясь, что он — это Минин Кузьма.
Но злые враги улестили и Кузьку,
Теперь у него миллионов не счесть,
И он променял на вино и закуску
Отвагу и доблесть, и совесть, и честь.
Да, новое время и новые песни.
Удобнее Кузьке на Запад глядеть.
И рад он до неба становится, если
Без галстука кто-то зовёт посидеть.
Но так, как река устремляется к устью,
Решим мы прогресса стремнину поймать,
В надежде воскреснуть, мы вспомним про Кузьку,
И Кузька покажет нам кузькину мать.

Птицы

С ружьишком прежде я любил
Бродить в глухом углу.
Три птицы я всего убил
В охотничьем пылу.
С тех пор прошло немало лет -
Судьбы моей страниц,
Но и теперь покоя нет,
Как вспомню этих птиц.
Совсем нежданно души их
Ко мне летят, хоть плачь, -
Три наказания моих
На крыльях неудач.
Средь шума дня и тишины
В метель, и в дождь, и в зной
Три неизбывные вины
Стоят передо мной.
Хоть, не покаясь на миру
За прошлое свое,
Я больше в руки не беру
Жестокое ружье.
Душа больная пала ниц -
Вина лежит на ней,
И свист крыла убитых птиц
Чем дальше, тем сильней.

Пиявка

Немного осталось,
И сердцу — фиаско,
К нему присосалась
Любовь, как пиявка.
Поступками правит
Тихоня-пиявка,
Как будто кровавит
На ране повязка.
Ничто не спасёт,
Если с болью и кровью
Мне душу сосёт
Безответной любовью,
Как будто бы чья-то
На гибель заявка,
Исчадие яда -
Тихоня-пиявка.

Имена

Великие поэты,
Легко их перечесть,
Носили эполеты,
Как доблестную честь.
Пришли другие люди
Без всяких эполет,
Они меня не любят,
За то, что я поэт.
Про Пушкина и Блока
Судачит этот сброд
Не то, чтобы глубоко,
Сосем наоборот.
И мы уже робеем:
Настали времена,
Поэзия плебеям
Сегодня не нужна.
То времени примета
Иль общества вина? –
Накладывают вето
На наши имена.

Лестница

Никто этой истины не опроверг,
Для многих она – девиз:
По лестнице можно подняться вверх,
А можно спуститься вниз.
Все те, кто выше, кричат нам: «Брысь!»
Встречая в лицо плевком,
По лестнице трудно взбираться ввысь,
Но падать с неё легко.
Я критике сей постулат подверг,
Не мысля поднять грозу,
Сказал я: «Зачем подниматься вверх,
Ведь можно прожить внизу».
Но мудрый мне сказал человек:
«Наивный. Не видишь что ль?
По лестнице тот лишь не лезет вверх,
Кто сам – абсолютный ноль».

Высший свет

Люди заняты чепухой
И блуждают, как в темноте,
Кто хороший и кто плохой
Выясняя по клевете.
По обрывкам чужих клевет
Высший свет создаёт портрет.
Как потомкам искать ответ:
Сходство есть или сходства нет?
Некто образ мой показал,
Светом созданный из словес,
Я же ринулся на вокзал,
Чтоб уехать за тёмный лес,
Чтоб до самого склона лет
Не увидеть лицо толпы,
Именуемой высший свет,
Что кусается, как клопы.

Круг

Народонаселение
Желает вожделения,
По-старому, по-прежнему,
Оно ему подвержено.
Приходят люди новые
Эпоху реставрировать,
Привычки стопудовые
Пытаясь игнорировать.
Но год едва кончается,
Досадное явление:
Увы, не получается
Уйти от вожделения.
В Саратове и в Болшево,
В Колошино, в Волошино,
Желают люди большего,
Чем по уму положено.

Каскад

В литературу шли ударники,
Себя согрев мечтами смелыми,
Но проявив себя бездарными,
Немало бед они наделали.
На смену им пришли практичные,
Но не такие громогласные,
Что голосами пели птичьими
С унылым временем в согласии.
А их сменили толерантные,
Они смирить себя заставили,
И эти смены многократные
Крест на поэзии поставили.

Пузыри

Соблазнённые мнимой свободой,
Нам дарованной сильной рукой,
Успокоились мыслью удобной,
Что важнее всего нам покой.
Только есть в этом что-то такое,
Что тихонько грызёт изнутри,
Пребывать в состоянье покоя,
Как из мыла пускать пузыри.

Голос

Неизвестно в какую-то полость,
Неизвестно в какую-то пядь
Люди спрятали собственный голос
И не могут его отыскать.
Только тот нам дорогу укажет,
Только тот нас вперёд поведёт,
Кто узлы нашей жизни развяжет,
Кто свой собственный голос найдёт.

Мыслители

Вот есть академик Капица,
Народу известный весьма,
По виду так просто тупица,
На деле же – кладезь ума.
А я привлекателен внешне,
Но в чём прегрешенье моё,
Я мысль излагаю поспешно,
Ещё не додумав её.
Вот так и живу скороспело,
Вернее, лечу, как в обрыв,
Где люди живут отупело,
И вовсе подумать забыв.
Им только бы вдоволь напиться,
Им только бы вкусно поесть,
Но есть академик Капица,
А значит, мыслители есть.

Презумпция виновности

Доходят плохие новости:
На вечные времена
Презумпция невиновности
Пребудет отменена.
Свободное население,
Где жизнь ещё бьёт ключом,
Виновное от рождения,
Пока неизвестно в чём.
К свободе народ стремится,
Но так неразумен он,
Задатками экстремиста
Наследственно награждён.
Хотят для его же блага
Поправку в закон внести,
Чтоб снова и до ГУЛАГа
Нам дело не довести.
Нам нужно крепить единство.
О воле мечты пусты.
Уж тем, что на свет родился.
Навечно виновен ты.

Слуховой аппарат

Как много хитроумной чуши
Ещё услышат наши уши,
Как много беспардонной лжи
Сулят газет нам тиражи.
Страна бредёт по бездорожью,
В свои критические дни,
Забывши заповеди божьи
«Не укради!», «Не обмани!»
Должно быть, так устроен чудно
Ушной народа аппарат,
Что обмануть его не трудно,
Он сам обманываться рад.

Дети природы

Пред нами боги расстелили
Ковёр невиданной красы,
Но мы живём в неврастении.
И ждём дешёвой колбасы.
Не все моральные уроды,
Но через жизненную жуть
Нам на красавицу – природу
Сегодня некогда взглянуть.
И не для нас шумит осока,
Летают ястребы высоко,
И лоси в утренних лугах
Качают небо на рогах.
А мы ведь дети той природы,
Нас в мир отправила она,
Не с тем, чтоб сбились мы с дороги,
Какая только и верна.
Но, к сожаленью, слово «мать»
Мы разучились понимать.

Этническая лирическая

Вы спросите, в чём истоки
Удмуртских больших побед –
Удмурты – народ жестокий,
В них жалости к людям нет.
Страна пребывала в коме,
В ней нечего людям есть,
И только удмурты в Коми
Качают, как прежде, нефть.
Зачем нам такая кара
Уж несколько лет подряд,
Поскольку из Сыктывкара
Нам лыжи теперь вострят?
Не слышат чужие стоны,
Чужим говорят: «Катись!»
Жестокие автохтоны
С уклоном в сепаратизм.
Но мы уезжать не будем,
Корнями здесь врос любой,
Пусть бьют их шаманы в бубен,
Скликая народ на бой.
Империю на востоке
Пытаются учредить,
Мы тоже народ жестокий,
Хочу вас предупредить.

Два возраста

Когда по улочкам Арбата
В иных годах бродили вы,
Я тоже был запанибрата
С любым фарцовщикам Москвы.
И Лисакович, и Маньковский
Меня вводили в круг московский,
Боярский – Пресни старожил
Со всей шпаной меня сдружил.
И вскоре, бойкими речами
Я уравнялся с москвичами,
И, не жалея ни о чём,
Стал сам завзятым москвичом.
Потом уехал на Урал
И там культурки набирал,
Поэтом и учёным стал,
Но от компании отстал.
С тех пор прошло уже полвека,
И новый век вступил в права.
Совсем другого человека
Сегодня встретила Москва.
Где, что не зданье, то и терем,
Хожу, подавлен и растерян,
И с нескончаемой тоской
Не отыщу клозет мужской.
Теперь придётся, видно, сдуру
Признаться с пеною у рта
В том, что столичная культура
Провинциальной не чета.

Элита

Не примыкать себе велите
К так называемой элите.
В тех, кто элитой назвались,
Подонков – просто завались.
Установил ещё Бердяев:
Элита – свора негодяев,
Там тех, кто помнит слово «честь»,
По пальцам можно перечесть.
Но есть духовная элита,
Она – подобье монолита,
О ней не слышала страна,
Но дело делает она.
Не умолить великой роли
Там, где делам её – простор,
Где, как в воде кристаллы соли,
Она меняет весь раствор.
И только к ней принадлежать
Желанье стоит уважать.

На коленях

Жалкое поколение,
Склонное к поклонению,
Падаем на колени мы,
Если нас бьют по темени.
Данью лихому времени
Нас услаждают трелями,
Даже дают нам премии
Оскары ли иль Гремми ли.
Что ж ты, интеллигенция,
В дар обретёшь сквозь слёзы? -
Раннюю импотенцию
От неудобной позы.

Переселение народов

Выпив вместо завтрака,
Наш народ гадает:
Ну, а как там Африка,
Чай, не голодает?
Не пропала Африка.
Там теперь богаты.
Там не пьют вне графика
Афроазиаты.
Выбиваясь в лидеры,
Негр немало вынес,
Пополняют ниггеры
Русский шоу-бизнес.
Крепенькие, ладные,
Словно на параде,
Зайцы шоколадные
Пляшут на эстраде.
Мужички же русские,
Покоряя недра,
С дикими нагрузками
Пашут, словно негры,
Напролёт без праздника,
Чтоб живот насытить.
Им теперь до завтрака
Некогда и выпить.

Рабы

Склонясь телами измождёнными,
Бредём по жизненным дорогам,
Как победитель с побеждёнными,
Власть обращается с народом.
И каждый юноша безусый
С мечтою пылкой о карьере
Пройдёт всё тот же круг безумный,
Как раб, прикованный к галере.
Когда-то в лозунгах борьбы
Народ писал: «Мы – не рабы!»
А кто же, кто же мы тогда?
Ужель, и вправду господа?

Хеппи энд

Скажу в ожиданье критических стрел,
Что я телевизор сегодня смотрел,
Сначала смотрел, как играет «Реал»,
Потом бесконечный смотрел сериал.
Как будто бы кто-то, как я бы сказал,
Верёвкой к экрану меня привязал.
И так я увлёкся, ютюб твою мать,
Пока пред экраном не начал дремать.
Но я подтвердить и под клятвой могу,
Что фильм продолжался в размякшем мозгу.
В нём было три девы, имелся у них
Владеющий яхтой богатый жених,
Он долго не мог себе выбрать жену,
Поскольку любил лишь валюту одну.
А девы страдали. Для каждой была
Уже с олигархом постель не мила,
И стали три девы на бога роптать,
Ну, сколько же можно красу их топтать?
И твердо решили, японская мать,
Убить олигарха, а яхту взорвать.
Но я, как уставшая в стаде овца,
Заснул, рокового не видя конца.
Когда же проснулся, опять, как баран,
С тупым наслажденьем упёрся в экран,
А там, чтоб не длительно я горевал,
Голы забивал искрометный «Реал»,
Три девы там были, а около них
Имелся богатый, но новый жених
Каких-то особых арабских кровей,
Который и яхту имел поновей.
Но стали девицы, мегерам подстать,
В постелях у принца на долю роптать,
Пока наслаждений он в жизни искал,
Подсыпали яду арабу в бокал.
В конвульсиях страшных, почти без ума,
Принц яхту девицам спустил задарма,
Но выполнил тайную думу одну,
Красавицу-яхту отправив ко дну.
Глядел я на это и думал, кажись:
«Какая вокруг интересная жизнь!
Чего же я сам по-другому живу?
Сижу пред экраном и сопли жую.
И острое чувство проснулось в груди:
Забудь телевизор, работать иди,
И ясно, что будет конец не плохой -
Тебе не запудрят мозги чепухой.

Два метра

В торговых российских просторах
Решил я однажды пройтись,
Где много вещей, без которых
Легко я могу обойтись.
И думалось мне, что Отчизна
Ненужного хлама полна,
Что плотно в болоте вещизма
Навеки увязла она.
Бушуют стяжательства ветры.
Хотя и маячит вдали,
Что каждый получит два метра
Обычной российской земли.

Приложение

А он ушёл…

Поскольку предвижу справедливые упрёки читателей в эксплуатации названия чужой книги, считаю необходимым объяснить причины такого казуса. Во-первых, заимствование заголовка не есть плагиат. Во-вторых, репутации всемирно известного романа Льва Толстого уже ничто не может повредить. И, в-третьих, моя книга просто не могла иметь другого названия, поскольку её текст поровну делится на стихи, связанные с военной тематикой, и на стихи, содержательно примыкающие к мирному времени. И, наконец, я так много времени посвятил изучению жизни и творчества нашего национального гения, что название произведения, которое он назвал самой глупой своей книгой, просто впиталось в моё сознание настолько, что мне захотелось иметь свою книгу с таким названием, может быть, не такую глупую, как у Льва Николаевича, Впрочем, об этом судить читателям. Что же касается недостатка у меня пиетета перед титаном, напомню, что и сам он с гениями не церемонился. Приведу его суждение о том, кто, как известно, «наше — всё»: «Даже Пушкин мне смешон». Обидой за Александра Сергеевича и продиктованы некоторые мои строки о дерзком Льве Николаевиче.
Столп русской литературы Лев Толстой мыслил не в струю с общепринятыми стандартами. Он, словно нарочно, дерзил общественным умонастроениям, не вписываясь в «благопристойную» атмосферу летаргического сна всех существовавших в России сословий. Его отлучали от церкви, в него, как в зеркало, смотрелась революция, он дерзко рвал путы семейных отношений. Нестандартный во всём, от взглядов на мир до стилевых особенностей литературного письма, где ему было тесно в рамках традиционного синтаксиса, Лев Николаевич слыл в обществе странным и неуживчивым. Закончилось всё это известно чем. «А он ушёл, а он не весь вместился в книги», – сказал о Толстом современный поэт. Творчество Толстого не раз побуждало меня взяться за перо, чтобы разобраться в тайне масштабности этой литературной фигуры. Вот одна из подобных попыток:
Нельзя, припомнив о Толстом,
Поняв его тоску,
Без важной мысли сесть за стол
И написать строку.
Я никогда бы так не смог
Дерзнуть, являя нрав,
Поскольку верил в то, что Бог
В своих решеньях прав.
Толстой же, роль приняв борца,
Утратил с Небом связь,
Во справедливости Творца
Законно усомнясь.
Прямой дорогой, не простой,
Он шёл, а я – дугой,
Всё потому, что он – Толстой,
А я совсем другой.
Но и неверия стена,
Длиною в три версты,
Не заслонила от меня
Толстовской правоты.
Вот у жены не стало сил,
Я знал: поможет Бог,
И я здоровья ей просил,
Но Бог мне не помог.
Теперь идут всё мысли врозь:
Уж справедлив ли Бог?
Твердят повсюду: «Бог – любовь».
Чего ж он не помог?
Коль так жестоко кажет нрав
С престола своего,
Толстой не так уж был не прав,
Отхлынув от него.
Он был, конечно, не святой,
Но никогда не лгал,
И, христианское, Толстой
Смиренье отвергал.
Чтоб над умами снизить власть
Внутри людской среды,
Толпа хулителей взялась
Топтать его труды.
Он детям «Азбуку» дарил,
Душистую, как мёд,
Подозревали — педофил,
За то, что к детям льнёт.
Хор психиатров завопил,
На выдумки горазд:
Он педераст и педофил,
И он – дегенерат.
На репутацию хулу
Надели, как ярмо:
Его непротивленье злу
На деле – зло само.
И до сих пор весь этот шлейф
Летит за ним, как встарь,
Но он недаром, видно, Лев,
А лев, известно, царь.
Он людям правду говорит
Во тьме глухих времён,
И обоснованно царит
В литературе он.
Он возле Бога самого
Собой заполнил свет,
Ведь, разобраться, у него
Соперников-то нет.
Его талант неотменим
До нынешних времён,
Творцы спешат вослед за ним,
Счёт коим – легион.
И я тернистым за Толстым
Карабкаюсь путём,
Каким бы ни был он крутым,
Он праведен во всём.
Толстой – влекущая звезда
На правды путь прямой.
Он был, он есть, он навсегда
Учитель честный мой.
Не богохульника совсем
Я в нём подозревал.
Толстой мне был всегда лишь тем,
Кто ищет идеал.
Тут следует оговориться. К литературной критике я тяготел с ранних пор. Любил читать сказанное кем-то о творениях писателей. И самому мне хотелось высказаться по поводу прочитанного. Для меня характерна всеядность. Не могу отделаться от убеждения, что бесполезных книг не бывает. Один из моих сокурсников по университету, когда я ему признался, что в работе над диссертацией прочёл по интересующей меня теме многие сотни книг, попенял мне: «А надо бы прочесть одну, но стоящую того». Но всё же читатель из меня плохой. В школе я никак не мог одолеть «Войну и мир», а в университете дошёл даже до того, что написал на творение классика эпиграмму:
Лев Толстой – в миру кумир
И мыслитель безусловный,
Он назвал «Войну и мир»
«Дребеденью многословной».
Суть признания сего,
Даже несколько скандального:
В самокритике его
Много есть рационального.
Здесь, конечно, сказалась моя эстетическая глухота. Чего-то я не понял, что очевидно для других, хотя вот только что с телеэкрана слетела сценка о читальном зале, где «Войну и мир» выдают, как снотворное, а Дмитрий Быков пошёл ещё дальше, посоветовав, «чтоб школьник прочитал «Войну и мир» — давать её в машинописи на ночь». И мне показалось, что читать эпопею может позволить себе только тот, кому уж совершенно нечем больше заняться. Как в известной юмористической реплике: «Дочитавшим до конца, выдаётся премия». И тут, безусловно, заслуживаю критики уже я. За неумение прислушиваться к «общественному мнению» по поводу общепризнанных шедевров мировой литературы. Своё суждение иметь, конечно, похвально, но не всегда разумно с ним соглашаться, чтобы не навлечь на себя гнева блюстителей авторитетов. Хотя некоторые критики вспоминают, как Толстой в старости сказал своему секретарю В. Ф. Булгакову: «Война и мир» — самый глупый мой роман». Спорить не стану, классику виднее. Сошлюсь на авторитетное подтверждение сказанного выше современным исследователем вопроса о «дубине народной войны», которая, по словам Толстого: «гвоздила французов до тех пор, пока не погибло всё нашествие». Вот что говорит на основании исследования архивных документов сегодняшний аналитик Владимир Воронов: «Сам Лев Николаевич, конечно же, прекрасно знал, что никакой народной войны — в настоящем понимании — не было, но очень уж фантастически красивым вышел образ, чтобы отказаться от соблазна его использовать. Правда, если вчитаться, понимаешь: никакой «народной войной» в его великом романе и не пахнет. Равно как там и близко нет никакого «единения армии с народом», а толстовский «народный партизан Тихон Щербатый — просто душегуб…» Не потому ли мне и не хотелось в юности читать роман «Война и мир», что мир (в смысле — народ) там мифологизирован, на деле же он, как следует из архивных источников, воевал «без охоты, сбегая и прячась по лесам при первой же возможности… по подсчётам исследователей, дезертировало 70 процентов призванных в народное ополчение. Впрочем, что и говорить, если даже в подмосковной Рузе немалая часть населения радостно встретила Наполеона как освободителя». А нападения крестьян на русские воинские обозы и массовое мародёрство вообще заставляли представителей командования русской армии писать рапорты о том, что «здешних жителей надо опасаться более, чем войск неприятельских…».
Может, у Толстого просто не было этой информации и он, работая над романом, больше верил «героическим» мемуарам титулованных участников сражений. С другой стороны, может, он и назвал свою книгу самым глупым своим романом, зная, что произведение это во многом фантастическое. Но, мы знаем, что искусство не требует признания своих предметов за действительность, как, впрочем, знаем и то, что многим миллионам читателей это произведение вовсе не кажется глупым. Американцы, конечно, свели содержание романа до нескольких лапидарных формул типа: «Молодая девушка впервые познаёт любовь», «Старый джентльмен впервые познаёт смерть» и ещё что-то в этом роде, наподобие вопросов для ЕГЭ по литературе. Но как не понять грусть Президента Пен-клуба Андрея Битова, который в интервью «Литературной газете» сокрушался о Толстом: «Никто его по-настоящему не знает и не читал». Сильно сказано, однако можем ли мы не доверять слову столь авторитетного литератора, творчество которого изучают в школах и университетах, в средствах массовой информации называют живой легендой и ярчайшим представителем, а по количеству литературных премий с ним вообще мало кто сравнится? Нет. Гений отечественной и мировой литературы, зеркало русской революции Лев Николаевич Толстой был прям, откровенен и самостоятелен в поведении, отчего часто с ним случались казусы неприятного свойства. Вот такие, например, как в моём об этом стихотворении «Регалии».
Толстой поехал на Кавказ,
Чтоб получить «Георгия»,
Увы и ах, но в этот раз
Остался он без ордена.
Был мастер прозу он строчить,
Несдержан в слове резком.
Ему хотели крест вручить,
Но был он под арестом.
Тогда Толстой поехал в Крым,
Но снова в крымской дали
Судьба не сжалилась над ним -
Вернулся без медали.
И тут был крест ему златой
Уже записан в акте,
Но в те минуты Лев Толстой
Сидел на гауптвахте.
Не в орденах Толстого грудь,
Забыты эполеты,
Но Льва Толстого — в этом суть -
Мы любим не за это.
Загадка Толстого не даёт покоя не только литературоведам. Виктор Шкловский писал: «Если взять переписку Толстого и Фета, то можно ещё точнее установить, что Толстой это мелкий помещик, который интересуется своим маленьким хозяйством, хотя помещик на самом деле он был не настоящий, и свиньи у него всё время дохли». Оказывается, можно быть плохим помещиком, но хорошим писателем. Однако сам Толстой не сразу понял масштаб своего таланта. В письме тому же Афанасию Фету он откровенно признаётся, что догадка о своём писательском предназначении осенила его в самом, казалось бы, не подходящем месте. Вот как это выглядит в письме: «А знаете, какой я вам про себя скажу сюрприз: как меня стукнула об землю лошадь и сломала руку, когда я после дурмана очнулся, я сказал себе, что я литератор, И я литератор, но уединённый и потихонечку литератор». Стиль письма подталкивает к согласию с писателем, что литератор он действительно потихонечку, поскольку любой преподаватель стилистики уверенной рукой выправил бы неряшливые строки гения. Невыносимо ему было бы смириться с тем, как автора письма «стукнула об землю лошадь», как она «сломала руку» и т.д. Правильнее было бы написать: «Я упал с лошади и сломал руку», но это для нас с вами, а мы-то имеем дело с писателем, стиль которого не только в письмах, повергает в уныние от неумения говорить без многочисленных сложно-сочиненных, синтаксически не удобных построений. Гения отличала импульсивность в поведении и творчестве. Алексей Максимович Горький, имевший возможность наблюдать писателя в быту и вести с ним беседы на самые разнообразные темы — от творчества до отношений между полами, — приводил следующие признания Льва Николаевича о его творческой манере: «Все мы — ужас какие сочинители. Вот и я тоже. Иногда пишешь и вдруг станет жалко кого-нибудь, возьмёшь и прибавишь ему черту получше, а у другого убавишь…» Вот как гуманно взвешивал писатель характеры своих героев. Ужас, какой был сочинитель. Но сейчас речь не об этом, а о том, в каких странных обстоятельствах может у человека прорезаться мысль о собственной причастности к литературному творчеству. А ведь это случилось с Толстым, как уточняет Шкловский, «когда им было уже написано несколько томов. Выходит до того, как Толстой попал под лошадь, он был обычным графоманом. Но мы не склонны этому верить, хотя и признать, что писатель вводит нас и своего приятеля, тоже помещика Фета, у которого свиньи однако не дохли, в заблуждение относительно своих прозрений о причастности к литературе, тоже сложновато. Мы тоже размышляем над этим на досуге. Но Виктор Шкловский уже подвёл за нас итоги в этих сложностях. Он точно определил момент, с которого писатель может, не обинуясь, причислять себя к племени литераторов. «Стать профессиональным писателем, — пишет он, — запрячь литературу, по выражению Льва Толстого, коренником, можно и нужно только через несколько лет писания, тогда, когда уже писать умеешь». Следовательно, Лев Толстой запряг литературу коренником, как раз в тот момент, когда «лошадь сломала руку». Да разве это единственная загадка в поведении гения? Биографы писателя приводят факт пренебрежительного отношения к Толстому его сослуживцев, когда еще ничто не предвещало его будущей всемирной славы. На приглашение поучаствовать с ним в дружеской пирушке откликнулся только один из нижних чинов по фамилии Бартоломей. Когда же слава писателя взошла в зенит, многие из его бывших сослуживцев стали наперебой зазывать Толстого в гости, но Лев Николаевич поступил, как всегда, неожиданно, о чем рассказывается в следующем моём стихотворении:
Расположившись на ночлег,
Он ждал к себе гостей,
Пришёл из всех его коллег
Один Бартоломей.
И, самый младший по годам,
Без орденов и лент,
Он всё же как-то угадал,
Что нужен в тот момент.
Не то, чтоб скуку разделить,
Но оказал он честь
Затем, чтоб Шиллера хвалить
И поросёнка съесть.
Другие, лень не одолев,
Прийти пренебрегли,
В Толстом тогда не разглядев
Кумира всей земли.
Как будто изгнанный взашей,
Обманутый жених,
Он тяжко думал: «Неужель
Я не один из них?
Я не имею лошадей,
Но я — аристократ,
И я спесивых сих людей
Талантливей стократ».
Увы, не пожелала знать
Услышать этот зов.
Науку жизни постигать
Пришлось ему с азов.
А вот, когда он стал велик,
Просили погостить,
Спеша его портретный лик
На стенку поместить.
Толстой великодушен был,
Но изо всех семей
Одну депешу он отбил:
«Встречай, Бартоломей!»
Сложным был человеком Лев Николаевич Толстой, непостижимым во всём. Зачем-то ведь он ушёл из Ясной Поляны? Толчок к мысли? Научимся ли мы чему-нибудь через сотню лет после того, как титан хлопнул дверью в собственном поместье? Об этом наши стихотворные экзерсисы под названием «Звезда над бездной».
Вопрос, конечно, не простой,
И до сих пор не знаем мы,
За что писатель Лев Толстой
Ругал народ во «Власти тьмы».
На похвалы ему скупой,
Он говорил: «Народ тупой,
Он скудно ест, но много пьёт,
Духовной жизнью не живёт,
В нём процветают плут и враль,
Дельцами попрана мораль».
От мысли, что народ дурной,
Толстой покинул дом родной,
Порвав с привычным бытом связь,
Среди народа растворясь,
Который, как всегда, кутил,
Но всё же старца приютил.
И вот прошло уже сто лет,
Как на земле Толстого нет,
Но и теперь, сдаётся, мы,
Как век назад, во власти тьмы,
Поскольку нравственный прогресс
Идёт со временем вразрез.
И знаменитого ухода
Причины вот какого рода.
Уже закончены вчерне
«Хаджи Мурат» и «После бала»,
И Лев Толстой сказал жене»
«Ну, ты меня заколебала.
С тобой я прожил много лет
На удивление соседей,
Но до сих пор покоя нет
От нескончаемых претензий.
Всё, что не делаю, не так,
Как будто я и впрямь — дурак,
И не могу сообразить,
Как лучше жизнь отобразить
В своих твореньях, а в быту
Я курс держу на простоту,
Хожу по пашне босиком,
Ко мне крестьяне косяком
Идут, послушать мудреца,
Чтоб ты ворчала без конца,
Хоть кроме собственной жены
Мне собеседники нужны.
Уж видят люди разных стран,
Что ты — мой деспот и тиран.
Мне будто жизнь без всякой меры
Дала фельдфебеля в Вольтеры.
«Хаджи Мурата» допишу,
И вон из дома поспешу,
Чтоб этот кончился скандал,
Где век я воли не видал,
Что б не домыслили вдали
Интерпретаторы мои».
Жена ответила, кряхтя:
«Ты несмышлёный, как дитя,
Не можешь сделать ничего
Без руководства моего,
И коль из дома ты уйдёшь,
Ты непременно пропадёшь.
Живи в усадьбе. Только здесь
Ты можешь вдоволь пить и есть,
Пускай тебя моя еда
И раздражает иногда.
Но всё ж важнее, чем еда,
Тебе привычная среда,
Где и в мельканье наших морд
Есть относительный комфорт,
Где я смогла почти до дыр
Переписать «Войну и мир»
Семь раз, а это испытать -
Известной каторге подстать.
К тебе претензии мои
Отнюдь не стоят той крови
И нервов, что, с тобой живя,
Ежеминутно трачу я».
Мыслитель побледнел с лица
И с раздражением сказал:
«Наш брак исчерпан до конца.
Я тотчас еду на вокзал.
Ведь, значит, было то враньё,
Что ты любила мой роман,
И лицемерие твоё
Намного хуже, чем обман.
В нем дух предательства и фальшь,
Что брак сопровождала наш.
Вот это суть и существо
Из дома бегства моего.
Ведь, значит, честно говоря,
Всё, мной написанное, зря.
Ужели я такой же лох,
Как популярный ныне Блок,
Который весь свой юный пыл
Прекрасной Даме посвятил,
А Дама, Бог её прости,
Умела время провести.
И, видно, истина верна,
Что обернётся дураком
И светлый гений, коль жена
Ему изменит с физруком».
Пародийное расподобление общеизвестной ситуации, на мой взгляд, помогает постичь истинную грандиозность личности гения, которая в известной степени материализуется в тексте пародии, которая держит руку на пульсе текущего литературного процесса, разъясняя читателям ту неотменимую истину, что энергия заблуждений Льва Толстого выше поисков мелких правдочек его эпигонами даже и тех из них, кто для планетарной аудитории признавался в том, что является учеником гениального писателя. Да, Мураками сегодня популярнее Толстого. Но почему? Ответ на этот вопрос последует в конце стихотворения, значительно мною сокращённого в силу исторических причин.
Вот как-то раз ко мне домой
Пришёл один читатель мой,
На полку книг взглянув с тоской,
Спросил: «А это кто такой?»
Потрогал пухлый том руками
И, словно росчерком пера,
Черкнул: «Вот этот Мураками,
Должно быть, полная мура».
Отнюдь. На Волге и на Каме
Народ читает Мураками.
Он нынче моден, и весьма
В нём много пищи для ума.
Но гость сказал: «Ещё полгода,
На Мураками схлынет мода,
Он просто выпадет в отстой,
И к нам вернётся Лев Толстой».
А я, друзья, двумя руками
Голосовал за Мураками,
Я говорил: «Коль время есть,
То и его не грех прочесть.
Не прочитавши Мураками,
Так и умрёте дураками.
И Мураками тоже, чать,
Писал, когда не мог молчать».
Так я стоял за честь японца,
Что для иных теперь, как солнце,
И скромность, что в душе таю,
Продемонстрировал свою.
Мы ошибаемся жестоко,
Когда писателей Востока
Не ценим с искренностью всей,
Как был ценим Хемингуэй.
Теперь его мы позабыли,
Но прежде, словно с белены,
Мы поголовно с вами были
В его «Фиесту» влюблены.
Казалось, что бы в нём такого -
Ни красоты, ни глубины,
Но мы за том его готовы
Отдать последние штаны.
Придёшь, бывало, в гости к другу
С бедой, с заботой ли своей,
Там за столом идёт по кругу:
Хемингуэй, Хемингуэй…
Но, слава богу, простаками
Весьма недолго были мы.
Теперь японец Мураками
Нам компостирует умы.
К нему спешим, как тараканы,
Без основательных причин
И «Мураками! Мураками!» -
С привычным трепетом кричим.
Мы в облаках всегда витаем,
Мы воспаряем на Парнас,
Читать пока ещё читаем,
Но думать — это не про нас.
Так что же Толстой? Великий и ужасный? Помнятся слова, сказанные им Зинаиде Гиппиус: «Если бы записать правдиво хоть один день моей жизни, ведь это было бы так ужасно». Вот он, гений. Без хрестоматийного глянца. Вот пропасть между самим писателем, о котором закрадывается подозрение, а в своём ли он уме, и его творчеством. Отчего же это вокруг произведённых нами в гении людей, которые сами не могут себя понять, и в уме совсем не твёрдых, столько шума? Может, пора успокоиться? Жить и думать своим умом. Зачем же мнения чужие только святы?
Однако ленинская фраза: «Кого в Европе можно поставить рядом с ним?» сказана не про нас, а как раз про Льва Николаевича. И это справедливо. Лев Николаевич написал девяносто томов, а мне порой письмо в редакцию с просьбой напечатать мои стихи бывает лень, поэтому и остаюсь я, как некий индивидуум без литературной биографии, а, может быть, даже, как инферно возникающий в следующей главе индивид за шкафом. А чем мне близок Толстой, я, раздумывая на досуге, пришёл к мысли, что, пожалуй, независимостью ума. Да, он часто бывал не последователен, разрешая это себе убеждением: «Я не зяблик, чтобы каждый день одинаково свистеть». Странно было современникам слышать от человека, олицетворяющего собой культуру, суждения типа: «Искусство всегда служило богатым классам» или «Теперешнее искусство только для развращённых классов, для нас». Может, поэтому Константин Петрович Победоносцев говорил Софье Андреевне, супруге писателя: «Я, графиня, в вашем муже ума не признаю: ум — гармония, а у него всё углы». Углов, действительно, было много. Странным казалось непротивленчество писателя, породившее толстовство как стиль поведения. Доходило до крайности в суждениях. Например, позволив себе убивать насекомых, человек может позволить себе убивать животных и человека. Но когда Льву Николаевичу напомнили, что он сам бил зайцев и был на войне, он признался, что не испытывал никакой жалости, когда ударял зайцев ножом в горло, но счастлив тем, что ему не пришлось убивать на войне, так как артиллерия 4-го бастиона огня не открывала. Примером же непоследовательности суждений Толстого может быть его отношение к евангелию. Вот эпизод из дневника секретаря Л.Н. Толстого Валентина Булгакова, где писатель говорит: «Как я раньше любил евангелие, так теперь я его разлюбил». (Прямо по-евтушенковски: «А я и полюблю да разлюблю»). Но уже через несколько минут, после того, как был прочитан евангельский текст, Лев Николаевич заявил: «Я опять полюбил евангелие». Однако главным нравственным ценностям он, отпавший от церкви, был тем не менее непоколебимо верен, хотя и был бунтарём. Легко представить его среди толпы оппозиционеров на Болотной площади.
В последнем сомневаться не стоит, ибо политическая атмосфера в обществе тогда, как, впрочем, и сейчас, была накалена. Её предсказал ещё консерватор Лев Тихомиров. Мы помним его предупреждение: «Но вот какие-нибудь лица, заинтересованные в развитии особой народ



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-11 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: