Максим Горький. Социалистический реализм 5 глава




Натурализм — не сумма отдельных признаков. Это определенная концепция мира и человека. Проявился ли он в России как метод и система? На этот вопрос положительно ответить нельзя.

О близости Достоевского и Золя писалось неоднократно. «История одной семейки» в «Братьях Карамазовых», как показал Б. Г. Реизов, во многом построена по схеме истории Ругон-Маккаров: сходную роль у обоих писателей играет проблема наследственности и среды; герои Достоевского упоминают в своих разговорах даже имя К. Бернара. Но оказывается, что, затронув те же вопросы, что и Золя, Достоевский использовал их для борьбы с натуралистическим пониманием человека.[114] Сходные мотивы и темы (семья, наследственность, среда) имели у русского писателя прежде всего нравственно-психологический и национально-исторический смысл; и в этом своем качестве они противостояли «золаизму».[115]

Аналогичное явление — позднее творчество Тургенева. Г. А. Бялый убедительно показал, что его «таинственные повести» отмечены чертами, свидетельствующими об ориентации на естественнонаучный позитивизм.[116] Однако эти повести никак нельзя включить в ряд произведений натуралистических, они так и остались «таинственными», дав «иррациональные», по терминологии Золя, и недетерминированные объяснения «событиям личной и социальной жизни».

Можно найти немало точек соприкосновения творчества Чехова с натурализмом. Чехов не раз говорил, что задача художника — лечить социальные болезни и что она выполнима, если писатель верно установит диагноз.[117] Чехов близок к натурализму не только терминологически. Он был врачом и признавал, что метод естественных наук имел для него как литератора существенное значение. В этой связи можно вспомнить и об объективности Чехова, и об интересе его к «мелочам жизни», и о его недоверии к социально-политическим и философским системам. Естественные науки стали опорой реализма Чехова, но он не мог принять натуралистического тезиса о биологической детерминированности человеческого поведения. Герой Чехова всегда, по крайней мере потенциально, стремится к освобождению от власти среды, привычного порядка вещей; трагизм его существования — от неумения перевернуть свою жизнь, сделать ее лучше, счастливее, от пассивности его воли, но эта пассивность отнюдь не врожденное свойство человеческой природы.

Примеров такого рода можно привести немало, и все они будут свидетельствовать о том, что в качестве нового литературного течения натурализм в России распространения не получил и получить не мог.

В 60–80-х гг. Россия, как и Западная Европа, переживала период интенсивного развития естествознания. «Рефлексы головного мозга» И. Сеченова, эволюционная теория Ч. Дарвина определяли в то время уровень научного мышления интеллигенции и оказывали свое воздействие на все сферы жизни, в том числе и на эстетические воззрения эпохи. Идеи научной психологии и физиологии, эволюции и детерминизма в мире природы стали настолько распространенными, что должны были проникнуть и проникли в литературу, вызвав изменения в художественной структуре русского реализма.[118] Естественнонаучный материализм, ставший основой мировоззрения шестидесятников, прочно вошел в сознание русской интеллигенции. Народнические теоретики поставили в центр своих программ проблемы исторического прогресса. Но и эти программы разрабатывались на основе естественнонаучных данных (Н. К. Михайловский, П. Л. Лавров), которые специфически переосмыслялись в соответствии с чисто русскими особенностями общественно-исторического развития. Народничество испытало сильнейшее воздействие позитивизма, но, как установлено в трудах советских историков русской философии, в России «просто не было такого периода, когда позитивистская философия, взятая в комплексе ее основных особенностей, оказалась бы идеализированным, мыслительным аналогом эпохи <…> Философская деятельность естествоиспытателей благодаря ряду моментов могла бы вылиться в позитивистское направление, но на деле она превратилась в направление, близкое не позитивизму, а антропологическому материализму».[119]

Русские писатели использовали успехи естествознания, ибо были детерминистами, но одновременно они вольно или невольно вступили в полемику с натурализмом, так как в центре их внимания остро стоял вопрос о личной вине человека, о его совести и нравственной ответственности; в поисках решений они прежде всего обращались к человеку, наделенному индивидуальной волей.

Резкое обострение противоречий в капитализирующейся России рождало ощущение катастрофичности мира, сеяло неуверенность, страх и сомнения. Но одновременно росло убеждение, что жить, не разрешив социальных противоречий, больше нельзя, что надо найти выход, отыскать правду и обрести уверенность в будущем. Человек воспринимался как подчиненный определенному порядку вещей и одновременно как существо духовное, наделенное совестью, способное нравственно перестроить себя и мир. То было время обостренного внимания к этическим вопросам, к построению нравственно-утопических концепций. Как следствие этого возникло желание опровергнуть мнение о незыблемости детерминизма, утвердить веру в человека с его индивидуальным сознанием и свободной волей, с его способностью основать будущее на началах нравственного преображения. Этой направленностью русская литература не могла не противостоять натурализму с его неизбежным сведением духовной жизни человека к психофизиологическим и социальным причинам и в конечном счете невольным признанием неспособности его к сознательной исторической деятельности.

Натурализм не только не привился в русской литературе; он не стал даже ее периферийным явлением, о чем свидетельствует творчество Боборыкина, которого критика рубежа веков и современное литературоведение безоговорочно, но без достаточных оснований относят к писателям-натуралистам.

Петр Дмитриевич Боборыкин (1836–1921) был активным поборником позитивизма и потратил как критик немало сил на то, чтобы познакомить русского читателя с теорией и произведениями французских натуралистов. Его собственное творчество отмечено рядом особенностей, которые характерны для эстетики Золя. Выступая в защиту научного метода (см., например, статью «Писатель и его творчество» в журнале «Наблюдатель», 1883, № 11–12), Боборыкин пришел к «эмпирии факта», к объективизму и стал беспристрастным регистратором и хроникером русской жизни. Его позиций свойствен принципиальный антипсихологизм, отрицание какой бы то ни было тенденциозности (под ней подразумевалась личная позиция автора), ориентация на науку, на «исследование» русской жизни в тот или иной период.[120]

И все же был ли Боборыкин теоретиком русского натурализма и действительно ли привнес принципы натуралистической эстетики в свое творчество? Сам писатель отрицал это, утверждая, что натурализм, ратующий «за правду изображения, за беспощадный реализм подробностей», впадал «в односторонность в своих взглядах и теориях»; что же касается его самого как писателя, то он «задолго до появления романов Золя» был «несомненным реалистом» и не изменял избранному пути.[121]

Эстетическая программа Боборыкина действительно отличается от идей Золя — и прежде всего потому, что проблема естественнонаучного детерминизма не играет у русского писателя сколько-нибудь существенной роли. Он преимущественно социолог, интересующийся социально-бытовой стороной жизни, общественными настроениями в их сиюминутном и постоянно меняющемся выражении. Он заботится о расширении «пределов» изображаемого для того, чтобы сделать художественное произведение оперативным инструментом отражения развивающейся действительности. Но если это так, тогда система Золя распадается, ибо из нее изымается одно из основных ее положений — идея биологического детерминизма и естественнонаучный метод.

Боборыкин — не литератор-естествоиспытатель, а прежде всего журналист, хроникер, который стремится проникнуть во все пласты жизни и точно воспроизвести их в бытовом и идеологическом выражении. Боборыкин как бы остается на «поверхности факта» и спешит угнаться за быстро текущей жизнью; это делает его копиистом, фотографом, реалистом, к которому не приложимо определение «критический», но и наименование «натуралист» не подходит, ибо еще меньше поясняет суть его творчества. Заметим, что романы Боборыкина воспринимались современниками в русле эстетических веяний, которые получили распространение в русской литературе второй половины XIX в., а не как вариация «экспериментального романа» Золя.

Боборыкин начал свой творческий путь в 60-е гг. и вскоре приобрел известность как плодовитый автор романов, повестей, рассказов и критических статей, как публицист, переводчик, драматург и редактор. Но успех пришел к Боборыкину тогда, когда им были написаны произведения, закрепившие за ним репутацию писателя-публициста, социолога и хроникера русской жизни.[122]

Общая тенденция творчества Боборыкина наглядно проявилась уже в романе «Китай-город» (1883). Автор воспроизводит картины жизни разнообразных слоев буржуазии и дворянства, подробно характеризуя их быт, нравы и настроения. Этим картинам в романе отведено ведущее место, и лишь в последних (4-й и 5-й) частях «Китай-города» они сопровождены описаниями событий, которые приводят к развязкам сюжетных ситуаций. Такое распределение материала отвечало главной задаче автора: сюжету отведено второстепенное место, романист обязан прежде всего воспроизвести точную картину эпохи. Роман перенаселен героями, каждый из которых описан весьма тщательно. Писатель не забывает об обстановке его дома, о его одежде, его манере ходить и разговаривать. Герои эти посещают театры, трактиры и магазины, занимаются коммерческой деятельностью и управляют фабриками. Читатель узнает о ценах, о модах и популярных книгах, о репертуарах театров и ресторанных меню. Для Боборыкина важна такая — почти этнографическая — точность, ибо в этих мелочах жизни наглядно проявляются характерные признаки времени, важные для воссоздания социально-бытовой картины данного исторического момента в жизни того общественного организма, который назван «Китай-городом», — купеческой Москвы начала 80-х гг.

Боборыкин полагал, что, явившись результатом «наблюдений над новым купеческим миром», его роман заменит в сознании читателей купеческую Москву Островского и создаст новое отношение к «московской буржуазии».[123]

Примечательна общая тенденция боборыкинского романа: каждая сцена, каждое описание, все признаки времени и судьбы всех изображенных героев показывают, что преуспевающий в своих делах буржуа повсеместно вытесняет дворянина. Он меняет самый облик жизни, привнеся в нее свою мораль, свои вкусы, свой взгляд на жизнь и свои идеалы. Боборыкин подметил к другое, не менее характерное явление: происходит обуржуазивание части дворянства, не захотевшей утерять свои командные позиции. Палтусов, главный герой «Китай-города», пытается соответствовать времени, не отказавшись при этом от своего дворянства. «Одно спасение — учиться у купцов и сесть на их место», — заявляет он.[124]

Показательна и авторская позиция. Боборыкин нигде прямо не высказывает своего мнения о том, что попадает в поле его зрения. Он принципиальный наблюдатель и беспристрастный хроникер: в том, что он описывает, есть дурное и хорошее, здоровое и больное, дикое и культурное, есть авантюризм, грабительство, но есть и честность, трудолюбие, хороший расчет. Автор не выражает сочувствия ни одной из идей. Одна и та же тенденция жизни предстает в романе симпатичной или отвратительной, добродетельной или безнравственной в зависимости от характера личности, которая эту тенденцию воплощает. И если читатель воспринимал «Китай-город» как роман буржуазный, т. е. приемлющий новый для России уклад жизни, то причина тому в объективизме авторской позиции. Однако, как мы видели, объективизм этот не натуралистического происхождения.

Романы Боборыкина — своеобразная хроника русской жизни. Вместе с тем нельзя забывать о том, что факты этой хроники всегда сгруппированы вокруг общественно-политических идей, признанных автором наиболее показательными для данного исторического момента. Ведущей в «Китай-городе» стала мысль о роли дворянства в эпоху бурного наступления «чумазого». В романе «На ущербе» (1890) Боборыкина интересует вопрос о кризисе идей как характерной черте 80-х гг. Карьеристы, ренегаты, приспособленцы, пессимисты, откровенные прожигатели жизни, декаденты — все эти показательные для воспроизводимого времени герои противопоставлены «запоздалому народнику» Кустареву, выглядевшему, однако, со всеми своими чистыми побуждениями и стремлениями смешным. Жизнь пошла «на ущерб» — таков основной вывод Боборыкина. «Роман интересен, — писала В. Засулич, — как иллюстрация к тому представлению о данном моменте, которое составилось у нас по другим источникам».[125]

Но роман «На ущербе» интересен не только как хроника духовной жизни интеллигенции. Опасаясь односторонности, Боборыкин стремился выявлять и положительные тенденции в развитии русской жизни. «Я всегда говорил и повторяю, — писал он о Чехове, — что он не вобрал в себя того ценного, двигательного, что было в русской жизни его полосы, т. е. от 80-х гг. до начала века. Ведь мы с ним писали в одно и то же время. Почему я сумел найти живой материал для таких больших полотен, как „Китай-город“, „Из новых“, „На ущербе“, „Ходок“, „Княгиня“, „Куда итти“, „Тяга“ и т. д.?».[126] Это ценное и «двигательное», этот «живой материал» Боборыкин находил прежде всего в среде буржуазии и интеллигенции, понимающей роль капитализма. Наиболее известным и даже программным произведением на эту тему стал роман «Василий Теркин» (1892).

Кровными узами связанный с народом (он воспитывался как приемный сын в крестьянской семье), испытавший тяготы и несправедливости жизни, герой этого романа стремится стать «одним из главных воротил Поволжья»[127] не только с целью личного обогащения, но и для того, чтобы взяться «за общенародное дело» — борьбу с обмелением Волги, с ее перекатами.

Таким образом, Боборыкин ставит перед собой задачу показать прогрессивное значение русской буржуазии. Теркин добивается своих целей с помощью не вполне честных махинаций и, хотя мучается раздвоением, стремясь примирить в себе хищника и честного человека, неуклонно добивается своих целей — богатеет, становится судовладельцем и пайщиком пароходного товарищества, устанавливает торговые связи с купеческой Москвой и Персией, а затем исполняется и главная мечта его жизни. Он покупает на имя компании имение, которое вскоре должно будет стать его собственностью, и женится на простодушной и обаятельной дворянской дочери. Ему «приятно стать на место неумелых, выродившихся вотчинников»[128] и осуществить свою идею: имение должно стать центром по сохранению приволжских лесов.

«Василий Теркин» — роман о мыслящем купце, «который начинает сознавать свою силу»,[129] способен «думать шире, чем требуют узко личные его интересы», это один из тех купцов, который был уже «политически наточен» и чувствовал «значение своего класса».[130] Героя Боборыкина Горький считал предшественником своего Якова Маякина («Фома Гордеев»).

Новый роман из жизни буржуазии «Перевал» (1894) во многом уточняет и дополняет общую позицию Боборыкина. Главный герой его, Юрий Лыжин, — дворянин, убивший 20 лет на поиски истинной идеи, разуверившийся в идеалах 60–70-х гг. и испытавший на себе давление «ущербного» времени. «Прямо мириться с тем, что принесли с собою последние годы, он не желает, но не может и сам по-прежнему уходить в твердыню принципов и упований, в которых изверился»,[131] — говорит о своем герое автор. Решающую роль в обретении Лыжиным истинного пути играет «амбарный Сократ» Кострицын, находящийся на вершине современной образованности и пришедший к ницшеанскому культу личности. Он служит у Кумачева, «нового человека», европейски образованного фабриканта и кандидата прав, женатого на княжне древнего рода. В глазах Кострицына Кумачев — «показатель новой фазы общественного роста», сам же он чувствует себя «представителем интересов города, да и простого народа».[132] Кострицын сводит Лыжина с Кумачевым, который предлагает ему должность «обер-контролера» двух его мануфактур и лесных угодий. Бывший народолюбец должен стать теперь «посредником между капиталом и трудом», так как Кумачев хочет иметь контроль «столько же в интересах хозяйской экономии, сколько в интересах трудовой массы».[133] И постепенно полинявший народник убеждается в том, что противоречия между трудом и капиталом преодолимы. Культуртрегер Кумачев сумел организовать дело так, что и цены в его фабричных лавках самые низкие, и пекарни образцовые, и рабочие хорошо одеты, и живут хорошо; «грамотного народа, в молодежи, уже огромное большинство», есть школа, хорошие учителя, библиотека. «И народ, и предприниматели, весь этот Китай-город, ряды, амбары, банки и склады, даже гешефтмахерство, проявляют жизнь, и чтобы ее улучшить, надо считаться с ней умело и почтительно, а не уничтожать, не подрывать, не умничать, не ставить поверх всего свое книжное резонерство».[134] Это и есть искомый идеал, который, однако, «не вполне» осуществляется на деле: Кумачев держится «охранительно-патриотических начал», «как представитель капитала он очень широких взглядов на положение и даже права рабочих — только бы они не волновались с политическим оттенком».[135] Однажды такое волнение имело место, и в капиталисте взял верх хозяин. Оба интеллигента покидают Кумачева, разуверившись в нем, но сама идея мирного разрешения социальных противоречий и возможности легального полезного служения народу не теряет для них своей привлекательности. Роман кончается описанием деятельности интеллигенции во время голода в одной из глухих провинций. Герои «Перевала» организуют столовые, оказывают медицинскую помощь, собирают средства — и это дело объединяет всех, кто спорил на страницах романа о судьбах России: ретроградов и прогрессистов, ницшеанцев и народников, толстовцев и гегельянцев, земских начальников, помещиков, арендаторов, предводителей дворянства и т. д.

Романы Боборыкина запечатлели картины жизни русской буржуазии второй половины XIX в. и отразили пестроту идейных споров этой эпохи. Но писатель все же не был абсолютно нейтрален в воспроизведении этих картин. Отрицая идеи революционеров 60–70-х гг., он невольно пришел к идеям позднего народничества и в этом сблизился с литературным движением своего времени.

В «Перевале» Боборыкин выступает сторонником тех «малых дел», которые имели столь широкое распространение в жизни и в литературе. Это была программа, к которой писатель склонялся на протяжении всего своего творческого пути. Она составляла центр романа «Солидные добродетели» (1870), к ней приходят герои романа «На ущербе». Автор выражает явное сочувствие его героине, которая хочет организовать лечебницу для рабочих и лечит крестьянских детей, и герою-народнику, предпринявшему неудачную попытку создать ссудосберегательное товарищество. И народник понимает в конце концов: «Надо оставаться самим собою, и быть всегда наготове, и делать то, что можно в данную минуту».[136] Подобные же мотивы найдем в романах «Из новых» (1887) и «Василий Теркин». Та же приверженность идеям либерального народничества вызвала к жизни роман «По-другому» (1897), в котором умеренный народник становится оппонентом русских марксистов, людей, по воле автора, безнравственных и тупо следующих своим ложным идеям. Боборыкин вновь выступает сторонником «культурного» капитализма.

На ту же тему написан роман «Тяга» (1898), значение которого, однако, не ограничено изображением споров марксистов и народников. «Тяга» — роман из жизни рабочих и о бунте их против ужасающих условий жизни. Обратившись в конце века к этой проблеме, Боборыкин еще раз продемонстрировал свойственную ему чуткость к новейшим тенденциям времени.

Боборыкин — не единственный писатель, творчество которого соотносят с натурализмом. К числу писателей-натуралистов причисляют и Дмитрия Наркисовича Мамина-Сибиряка (1852–1912), одного из значительнейших представителей социального русского романа. Но и генезис романов Мамина-Сибиряка не восходит к натуралистической программе Золя.

Мамин-Сибиряк не явился открывателем рабочей темы в родной литературе. Романы Решетникова о горнозаводском Урале, о бедах, нужде и беспросветном быте рабочих, об их поисках лучшей жизни были тем фундаментом, на котором возникли и «горнозаводские» романы Мамина («Приваловские миллионы», 1883; «Горное гнездо», 1884; «Три конца», 1890), и романы, в которых действие развивается на золотых приисках Урала («Дикое счастье», 1884; «Золото», 1892). Для Решетникова основная проблема сводилась к изображению всей «трезвой правды» о рабочем люде. Мамин-Сибиряк, воспроизводя эту правду, помещает в центре своих романов некий социальный механизм (завод, прииск). Анализ такого механизма и капиталистических отношений, сложившихся и развивающихся в нем, является главной задачей автора. Этот принцип изображения отчасти напоминает некоторые романы Золя («Чрево Парижа», «Дамское счастье»). Но сходство здесь чисто внешнее. В романах Мамина-Сибиряка социальные вопросы заслоняют проблемы биологические, а критика капиталистических отношений и крепостнических пережитков приводит к мысли о насущной потребности переустройства жизни, что противоречит принципам жесткого детерминизма, принятым в эстетике французских натуралистов как незыблемый постулат. И пафос, и критика, и подчеркнутая социальность — все это прочно связывает творчество «певца Урала» с традициями русской революционно-демократической литературы.

Мамин-Сибиряк не избежал влияния народничества (свидетельство тому роман «Хлеб», 1895). Однако анализ фактов самой действительности постепенно убеждал писателя, что капитализм — явление закономерное и уже утвердившееся в русской жизни, и потому его романы противостоят народническим идеям. Полемика с народническими концепциями органически включается в романы «Приваловские миллионы», «Три конца» и другие произведения. Главное, однако, в них не полемика, а постижение сложных социально-экономических вопросов, связанных с проблемой современного развития России.

Сергей Привалов, главный герой «Приваловских миллионов», «не любит заводского дела и считает его искусственно созданной отраслью промышленности».[137] Привалов мечтает о рациональной организации хлебной торговли, которая оказалась бы полезной и крестьянской общине и рабочему люду, но его начинание терпит крах, так как оказывается в кругу все тех же бесчеловечных капиталистических отношений. Изображение борьбы за приваловские миллионы дает возможность ввести в роман множество лиц, воплотивших в себе разнообразные черты быстро капитализирующейся жизни. Своеобразным ориентиром в этом сложном мире людских страстей, тщеславия и противоречивых побуждений служат многочисленные публицистические отступления и исторические экскурсы, характеризующие жизнь Урала.

В последующих романах писателя акцент постепенно переносится на изображение жизни народа. В «Горном гнезде» основным становится вопрос о несовместимости интересов капиталистов и рабочих, а в «уральской летописи», романе «Три конца», он получает свое наибольшее выражение. Роман этот интересен как попытка Мамина-Сибиряка создать современный «народный роман». В 80-е гг. такую же попытку предпринял Эртель, воссоздавший широкую картину народной жизни юга России («Гарденины»). Оба писателя стремятся сказать об итогах пореформенного развития страны и, воссоздавая историю своего края, стараются уловить в своеобразном народном быте конкретного района те закономерности исторического процесса, которые характерны для России в целом. В романе Мамина-Сибиряка сменяют друг друга три поколения, судьба, мысли и настроения которых воплощают переход от России крепостнической к России капиталистической. Писатель говорит и о разночинной интеллигенции, и о забастовках, в которых выражен стихийный протест против бесправия и эксплуатации. «Кто хочет познать историю существующих отношений на Урале двух классов, — писала в 1912 г. большевистская «Правда», — горнозаводского рабочего населения и хищников Урала, посессионеров и иных, — тот найдет в сочинениях Мамина-Сибиряка яркую иллюстрацию к сухим страницам истории».[138]

Своей общей тенденцией романы Мамина-Сибиряка противостоят романам Боборыкина. Его творчество развивалось в общем русле демократической литературы второй половины XIX в.: оно восприняло ее критический пафос и стремление к преображению жизни. Концепция натурализма не нашла своего последователя в лице Мамина-Сибиряка.

В то же время нельзя, конечно, полагать, что знакомство с теорией и творчеством Золя и его последователей прошло бесследно для русской литературы. В статьях, письмах, зафиксированных мемуаристами высказываниях крупнейшие литераторы в той или иной мере откликнулись на выдвинутые Золя положения, которые несомненно оказали на них творческое воздействие. Молодое поколение писателей решительно выступило за расширение проблематики литературы. Вся жизнь с ее светлыми и темными сторонами должна была включаться в поле зрения пишущего. Весьма характерен ответ Чехова 1886 г. на письмо, читательницы, сетующей на «грязь обстановки» в рассказе «Тина» и на то, что автор не нашел, не извлек «жемчужного зерна» из привлекшей его внимание навозной кучи.

Чехов ответил: «Художественная литература потому и называется художественной, что рисует жизнь такою, какова она есть на самом деле. Ее назначение — правда безусловная и честная. Суживать ее функции такою специальностью, как добывание „зерен“, так же для нее смертельно, как если бы Вы заставили Левитана рисовать дерево, приказав ему не трогать грязной коры и пожелтевшей листвы <…> Для химиков на земле нет ничего нечистого. Литератор должен быть так же объективен, как химик; он должен отрешиться от житейской субъективности и знать, что навозные кучи в пейзаже играют очень почтенную роль, а злые страсти так же присущи жизни, как и добрые».[139]

Чехов говорит о праве писателя изображать темные и грязные стороны жизни; это право настойчиво отстаивалось беллетристами 80-х гг. На это обратил внимание Р. Дистерло, который, характеризуя основную тенденцию творчества представителей нового литературного поколения, писал, что они стремятся рисовать действительность, «как она есть, в том виде, как она проявляется в конкретном человеке и в конкретных случаях жизни».[140] Критик соотносил такую тенденцию с натурализмом Золя.

Беллетристы действительно обратились к таким темам и сюжетам, к тем сторонам жизни, которых ранее не касалась или почти не касалась русская литература. При этом некоторые писатели увлеклись воспроизведением «изнанки жизни», ее сугубо интимных сторон, и именно это послужило основанием для сближения их с писателями-натуралистами. Дистерло оговаривался в своем отзыве, что «сходство это чисто внешнее»,[141] другие критики были более категоричны в своих суждениях и говорили о появлении русских натуралистов. Чаще всего подобные суждения относились к произведениям определенного рода — к романам типа «Краденое счастье» (1881) Вас. И. Немировича-Данченко или «Содом» (1880) Н. Морского (Н. К. Лебедева). В статье «О порнографии» Михайловский рассматривал оба эти романа как рабское подражание Золя, как произведения, потакающие низменным вкусам мещанства.[142] Однако романы Морского и Немировича-Данченко к натурализму как литературному течению отношения не имеют и могут быть названы натуралистическими лишь в самом обыденном, вульгарном смысле этого слова. Это натурализм пикантных сцен и ситуаций, в которых и заключен основной смысл изображаемого.

Среди авторов, уделивших большое внимание «жизни плоти», оказались и не лишенные таланта писатели. В связи с этим критика заговорила о «нравственном индифферентизме», возникшем на почве «утонченно-развращенных ощущений», как о характерной черте эпохи безвременья.[143] С. А. Венгеров, которому принадлежат эти слова, имел в виду творчество И. Ясинского и В. Бибикова. Роман последнего «Чистая любовь» (1887) наиболее интересен в этом смысле.

По теме он близок гаршинскому «Происшествию»: провинциальная кокотка Мария Ивановна Виленская, главная героиня романа, сама устанавливает свое духовное родство с героиней Гаршина, но родство это чисто внешнее. Роман Бибикова лишен того острого протеста против общественного строя, который составляет основу «Происшествия». Судьба Виленской изображена автором как результат стечения особых обстоятельств и воспитания. Отец не интересовался дочерью, а гувернантка из парижских певичек пробудила в молодой девушке нездоровые чувства; она влюбилась в помощника бухгалтера Милевского, который соблазнил ее и бросил, а отец — выгнал из дома. У героини Бибикова появилось много богатых и обаятельных покровителей, но она мечтает о чистой любви. Ей не удается найти ее, и она кончает жизнь самоубийством.

Бибикова не интересуют моральные проблемы, традиционно связанные с темой «падения» в русской литературе. Его герои — люди, влекомые естественным природным чувством, а потому, по мысли автора, не могут быть ни осуждены, ни оправданы. Влечение полов, разврат и любовь могут быть и «чистыми», и «грязными», но и в том, и в другом случае они для него нравственны.

«Чистая любовь» не случайно была посвящена Ясинскому, который также отдал дань подобным взглядам. Ясинский тоже исследует любовь и страсть как естественные природные влечения, не отягощенные «моральным грузом», его многочисленные романы часто построены именно на этом мотиве.

Бибикова и Ясинского можно считать непосредственными предшественниками декадентской литературы начала XX в. Искусство, по их понятиям, должно быть свободно от любых «тенденциозных» вопросов; оба провозгласили культ красоты как культ чувства, свободного от традиционных нравственных «условностей».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: